Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2007
НАЯДА БРАЖНОГО КАРЬЕРА
Утром жена с укором сказала Николаю Коноплеву, что вчера в гостях у подруги, на праздновании ее дня рождения, он вел себя неподобающим образом.
— Нес всякую ахинею, повышал голос… Просто скандал учинил!
— Да какой там скандал… — с грустной улыбкой отвечал Коноплев. — Ну, высказался. Подумаешь…
— Высказался так, что теперь в глаза им стыдно будет смотреть!.. И потом, что это за женщину ты все время вспоминал?
— Не женщину, а старуху.
— Ну, правильно. То старуха, говорил, то женщина.
— Я тебе рассказывал.
— Та, что ли?
— Та, та. Успокойся. И никто вчера не пострадал. Все свои, поймут.
На том и закончили. Ругались они очень редко, и если случалось, то только так, коротко. Жена пошла на кухню готовить завтрак, а Николай сидел на кровати и смотрел в окно. На улице шел легкий снежок. Впервые он выпал два дня назад, но везде уже было белым-бело. Холодно, должно быть, сейчас в лесу… Чего, правда, разбалаболился вчера? Он все хорошо помнил, до последнего слова: выпил-то чуть-чуть, и был вовсе не пьян, а лишь чуток на взводе. Сейчас ни голова не болела, ни тошнило. На душе, однако, было тяжело. Разбередил вчера душу. Вроде уже и забыл о той старухе…
Первый раз он увидел ее летом, где-то в начале июля.
Как раз прошли дожди, в окрестных лесах появились грибы. И Коноплев стал ходить за грибами. Это было рядом: из дома вышел, меж пятиэтажек и девятиэтажек микрорайона прошел, и — вот он, лес. Свободного времени у Николая было навалом: он работал старшим мастером на большом заводе, который, как и почти все другие заводы в городе, то и дело останавливался, и всех отправляли в вынужденный отпуск, а если и была какая работа, то лишь по сокращенному графику, два-три дня в неделю. Платили соответственно — гроши. Николай, конечно, искал подработку, звонил и ходил по предприятиям и в службу занятости, но ничего не подворачивалось. Работа теперь была главным образом в торговле, а ему это претило, он предпочитал грузить товар, чем продавать его или рекламировать. Но и грузчиком подрабатывать удавалось не часто, раз-другой в месяц. Ну, сторожем еще по знакомству устроился, в библиотеке, временно: подменял на летние отпуска. И все равно свободного времени оставалась уйма, он и ходил в лес почти каждый день: и отдых хороший, можно хоть немного отойти от этой жизни, да и грибы все-таки еда, и далеко не самая худшая.
Но и в лесу уже не так-то просто укрыться от натиска жизни: если в ближней роще, где грибов всегда было мало, и дальше, за картофельным полем, в немногих проверенных грибных местах и вокруг было еще более-менее чисто (хоть и там немало успели намусорить любители пикников, и там нет-нет да встречалась вываленная самосвалом куча мусора), то еще дальше, за бетонной автострадой, где два-три года назад так славно было срезать в березняках и осинниках тугие красноголовики, шарообразные, телесного цвета обабки и мохнато-розовые волнушки, теперь творилось нечто ужасное, и это чувствовалось уже на подходе к высокой насыпи “бетонки”, уже здесь в воздухе витал неприятный запах, который там, за насыпью, превращался в едкий смрад (из-за чего и не хотела ходить с ним за грибами жена; один раз сходила и сказала: “Все, больше не заманишь!”). Желтые громадины тракторов К-700, давя траву своими огромными колесами, тянули и тянули грязные цистерны, и из их округлых слоноподобных тел, через толстые хоботы-шланги лилась и лилась в овражки, впадины и живописные пруды-карьеры густая жижа под названием “барда” — отходы спиртового производства. Эта-то барда и распространяла зловоние. Неподалеку от этих мест, возле деревни Мшанка, в корпусах еще недавно мощной, а теперь уже почти заглохшей птицефабрики и в строениях, стремительно возведенных возле нее, работала и успешно развивалась пиво-водочная компания “Сужа” — по названию прежде никому не известной речонки в одном из дальних районов области, где, говорили, то ли родился, то ли какое-то время жил владелец этой компании Игорь Савельевич Крутилка. Никто, однако, не знал толком его прошлого — ни где работал раньше, ни как сумел разжиться капиталом. Его лицо все чаще появлялось на экранах телевизоров и на страницах городских газет, а недавно он заявил о том, что собирается выдвинуть свою кандидатуру на выборы в Государственную Думу. Полуторамиллионный город мертво цепенел в объятиях реформ, на ладан дышали гигантские заводы тяжелой промышленности, ничего уже не производя из того, что раньше давало городу жизнь; напрочь было угроблено объединение текстильной промышленности, стояли швейные и обувные фабрики, стояли заводы — железобетонные, кирпичные, металлоизделий… А водка и пиво текли рекой, ширясь в ассортименте, расцветая новыми этикетками на фигурных бутылках и пластиковых “полторашках” и “двухлитровках”, которые все плотней и плотней забивали полки вино-водочных отделов, фирменных точек, пивных ларьков…
Поток спиртного из “Сужи” тек туда, в город, а барда текла сюда, в его окрестности. Об этом уже писали в газетах (конечно, оппозиционных), но толку не было. Промелькнул однажды и сюжет по телевидению, но потом — как отрезало.
Некому теперь было защищать природу, никто не наказывал и не штрафовал Крутилку, как наказывали и штрафовали когда-то директоров заводов за нарушение экологии. Барда засыхала навозного цвета коркой в овражках, где раньше больше всего попадалось волнушек; из этой корки омертвевшими прутиками торчали березки. А в большом глубоком карьере, где когда-то, слышал Коноплев, добывали глину для черепичного завода, после чего за долгое время он превратился в пруд, теперь уже не видно было камыша: черная пузырящаяся жидкость с грязно-белой, сгоняемой ветром на один бок, пеной поднялась до середины отвесных берегов, и лишь в углу выглядывали из нее черные, словно обугленные, верхушки деревьев. А так хорошо было посидеть здесь с удочкой, половить карасиков и гольянов! Теперь Коноплев удочку с собой не брал, рыбалка стала для него в редкость: ни машины, ни велосипеда у него не было, а ходить пешком к другим прудам или до Иртыша — далеко…
Стали еще и мусор возить сюда и вываливать аккурат возле карьера. Куча его день ото дня росла, ветер разносил среди редких стволов ближнего леска обрывки бумаги, легкие белые “чойсовые” банки, глянцево сверкающие разными цветами пакетики из-под чипсов, леденцов, сухариков-кириешек… Все это шелестело под ногами в траве, вызывая досаду, но Коноплев продолжал сюда ходить: грибы здесь водились, самое место для обабков. Да и главный осинник, в котором после дождей всегда появлялось много красноголовых подосиновиков, был здесь же, за накатанной машинами лесной дорогой.
Отсюда-то, из этого редкого леска, Николай впервые увидел старуху. Это было жарким ветреным безоблачным днем. Он стоял, пораженный, глядя меж толстых сосновых и березовых стволов туда, в сторону карьера, где у берега-обрыва росла трехствольная береза, а на ее фоне в ярчайшем солнечном свете, слегка колеблясь в струях прозрачных испарений, стояла она, по-хозяйски уперев руки в бока, одетая в длинное светло-голубое платье, на голове — белый платок, повязанный по-русски глухо, так что видно одно лицо. Поразило его то, что эта старуха (или, может, пока не старуха, а просто женщина в возрасте — во всяком случае, даже издалека бросались в глаза статность и стройность ее фигуры) явно пришла сюда не за грибами, как он, а — жить; за это говорил и какой-то скарб, лежавший вокруг нее на траве, а главное — маленький шалашик из ветвей, прилепившийся со стороны карьера к расходящимся букетом трем стволам березы…
Уходя к осиннику, он все оглядывался на нее, уже неторопливо ступавшую по траве, и память уносила с собой эту картину, когда он под густой листвой осин привычно продирался сквозь ветви, высматривая внизу, в затененной высокой траве красные шляпки, и потом, когда шел к дальним лесам через дикое поле, где по странному стечению обстоятельств произошло событие, оставившее крохотную ссадинку на душе: из-под ног, из травы вдруг вспорхнула серая куропатка — обычно они взлетали стаями и с пронзительно-писклявым верещаньем, дружно треща крыльями, стремительно уносились прочь, а тут она почему-то притаилась одна и, вспорхнув, полетела невысоко над землей, но сверху, от слепящего солнца, ее вдруг стремительно накрыла легкая тень: копчик, хищная птица, упал вместе с ней в траву, и она успела только пискнуть… Копчик тут же взлетел, держа в когтях неподвижный комочек, поднялся ввысь, и высоко в небе возле него, улетавшего против солнца к лесу, закружил еще один копчик. Николаю стало не по себе, на мгновение он даже почувствовал себя виноватым, а потом иногда думал, что в этом событии, может быть, есть какая-то тайная связь с существованием этой старухи, которую он увидел на том же месте, у карьера, и на следующий день, и еще через день, уже загораясь любопытством, испытывая все большее желание подойти к ней, поговорить, но не решаясь.
Впрочем, случай представился сам, когда он, шагая через лесок и глядя в сторону трехствольной березы с шалашиком, не увидел ее там, но, выходя из-за стволов, наткнулся на нее взглядом. Вот она, стоит посреди мусорной кучи, уже огромной. Наклонилась, что-то высматривает в ней.
— Добрый день! — как-то само собой вырвалось у Коноплева.
Она вскинула на него взгляд из-под платка, надвинутого низко, почти до бровей. Кивнула.
— Вы, никак, постоянно здесь обосновались? — шутливо спросил он.
— Что сделаешь, жизнь заставит, — ответила она негромко, ворчливо, выворачивая из мусора корпус газовой плиты.
— А сами-то откуда?
— С Курганской области.
— А здесь как?
— Да вот, к родне приехала.
— Что, не приняли?
— Сама не захотела… Так, ну сейчас я это буду вытаскивать, а потом к себе носить…
И она, больше не глядя на Коноплева, может быть, уже и не помня о нем, взялась за работу: вытащила из кучи на траву корпус плиты, потом стала носить туда же картонные коробки, помятые кастрюли, дощечки…
В следующую встречу он спросил:
— Как звать-то вас?
— Ильинична, — она сидела у дороги напротив своей березы, на перевернутом пластмассовом ящике из-под пива, глядела на расстилавшееся за дорогой поле.
— А имя?
— Зачем имя? Просто Ильинична… Марья Ильинична… Все так звали: Ильинична.
И в этом “звали”, сказанном тихо и хмуро, Коноплеву послышалось: была жизнь, да кончилась.
Для себя он назвал ее Наядой, поскольку жила она хоть и у загаженного, но все-таки водоема. Полностью же называл ее мысленно: Наяда бражного карьера (уж коль содержимое его имеет отношение к бражному делу). Читал он, что в древнегреческой мифологии наяды почитались самыми добрыми из фей, потому что больше всех помогали людям, а он уже знал из того, что говорила ему о себе Ильинична: в своей жизни она очень много сделала для людей. Это можно было понять и так, не расспрашивая, по одним только ее большим темным рукам, с которых еще не сошли мозоли и трещины после работы на земле, в колхозе, погибшем в перестройку… В прошлом у нее было двадцать восемь лет трудового стажа, в будущем — ничего, а в настоящем — неистребимая тяга к труду, напряженному, но и неспешному, основательному, с перерывами, когда вот так же, сидя у дороги и глядя вдаль, она о чем-то думала, а потом снова вставала и бралась за работу, монотонную, бессмысленную (так, по крайней мере, считал Коноплев), нося к своей трехствольной березе из неиссякавшей, а наоборот, день ото дня растущей мусорной кучи всякий хлам. С каждым днем его прибывало и прибывало, владения Ильиничны ширились; все извилистей становились лабиринты между перевязанными бечевкой и проволокой кипами газет и журналов, картонными коробками, набитыми сломанными сковородками, утюгами, настольными лампами, погнутыми алюминиевыми мисками, прохудившимися чайниками и всем прочим, что только служит человеку, покуда не приходит в негодность и не оказывается выброшенным из дома. Глядя на нее, Коноплев думал: сколько ж полезного могла бы она еще сделать — прополоть грядок, надоить молока, напечь хлеба… Но не труда ее, впустую траченного, было ему жалко, а ее саму.
Однажды он ей сказал:
— Ильинична, а вы бы пошли в монастырь. Это отсюда недалеко, я могу проводить. В том году я заходил в него, так, для интереса… спрашивал… У них была всего одна монашка. Значит, там есть место. Будете в чистоте, в тепле, всегда накормлены. Да и работы у них, сколько я знаю, невпроворот.
— А что в монастырь? — ответила она. — Там у них все по-своему, с мужем жить нельзя, то-другое нельзя. Нет, это не по мне.
— Так мужа-то у вас все равно нет, — сказал Коноплев.
— Ну и что, что нет, — хмуро сказала он. — Нет, так еще, может, будет. Мне вон знакомые-то и советуют: ты, мол, найди жениха молодого, чтоб помощником был…
Тут-то и дошло до Коноплева, что ведь и в самом деле она еще не старуха. И морщин на лице немного, просто темное оно у нее, лицо, обветренное — от работы на воздухе. А лет ей — пятьдесят, не больше. Даже до пенсии еще не дожила. Вполне замуж можно, верно советуют.
Вот только кто давал ей эти советы — было ему непонятно. Ни разу никого с ней рядом он не видел. Но по ее словам получалось, что она постоянно с кем-то общается, и вроде даже связь с городом у нее есть: родственники, говорила она, зовут ее к себе, а врачи какой-то больницы уговаривают лечь подлечиться, но она не хочет.
— Вчера мне передали продуктов, — сетовала она. — А шофер не отдал.
— Какой шофер? — удивлялся Коноплев.
— А вот, что мусор сюда возит. Другой-то отдает, на той неделе привозил, а этот — не Боже мой!
Странно все это было. Коноплев не знал, верить ли ей, нет. Признаться, особо и не верил. Но должна же она была чем-то питаться: ни по ее лицу, ни по глазам не сказать было, что голодает. У шалашика, бывало, курился дымок. Может, готовила себе что-то. Один раз он предложил ей грибов. Она отказалась, сказала, что не ест их: и без того все время расстройство желудка… А что ела — так и оставалось для него загадкой. Поневоле вспоминались библейское слова о птицах небесных, которые не сеют, не жнут… Однако он не сомневался, что Ильинична запросто могла бы засеять здесь участок и даже поставить жилье, будь у нее для этого все необходимое.
Ближе к осени вместо шалашика у трехствольной березы и возникло какое-то подобие жилья: сооружение из фанеры и досок, что-то вроде лачуги, внешне напоминающей нужник.
— Хоть такое получилось, и то ладно, — говорила она. — У меня ж ни топора, ни пилы. Из ящиков гвозди вытаскиваю да утюгом сколачиваю…
— Но зимовать-то здесь все равно нельзя, — говорил Коноплев.
И продолжал убеждать ее пойти в монастырь. Она уже ничего на это не отвечала.
— Придет ведь зима-то! — сказал он ей в начале осени. — Никуда не деться, придет!
— А до зимы я не доживу, — ответила она спокойно и равнодушно, будто речь шла о каком-то пустяке.
И это так поразило Коноплева, что он даже не нашел, что сказать. Просто повернулся и, чувствуя, как сжимается что-то внутри, пошагал прочь.
Тогда же, в начале осени, в лучшем грибном месте, в осиннике, появились какие-то люди. Из гущи молоденьких деревьев доносились их голоса. Они вырыли землянку, причем быстро — вчера не было, сегодня готова, живут.
Коноплев поинтересовался у Ильиничны:
— Кто там поселился?
Она ответила:
— Семья. Муж, жена, сын. Из Запорожья прибыли.
В сентябре все светило солнце, грея уже слабей. Выпадали и дождики. Потом стало подмораживать по ночам, но грибы еще попадались… Он встречал Ильиничну идущей по дороге возле своих владений. На голове у нее был все тот же белый, странным образом сохранявший чистоту платок, но поверх платья она теперь надевала черное мужское пальто. Кутаясь в него, она держала руки в рукавах, как в муфте. На ногах были разбитые войлочные ботинки.
— Холодно, — жаловалась она. — Сегодня утром мороз за руки кусал.
Такой она и запомнилась ему: идет по дороге, руки в рукавах, глядит вперед — спокойно, сумрачно, отрешенно…
В начале октября зарядили дожди, резко похолодало. Грибной сезон кончился, и в лес Коноплев больше не ходил. На заводе появилась работа. Ненадолго, конечно. Но пока он целые дни проводил в цехе.
За всеми делами Ильинична вспоминалась все реже…
И вот — этот вчерашний случай, на дне рождения подруги жены. Скандал, как сказала жена.
Никакого скандала, конечно, не было, просто был застольный разговор погромче обычного, с эмоциями, погорячей повседневных. И начал-то не он, а сама именинница, говорливая особа, умеющая облекать свои рассуждения в некую изящную словесную оболочку — при том, что смысл ее рассуждений всегда был легок, лежал на поверхности. Вот и вчера она мусолила одну-единственную мыслишку: дескать, главное в жизни — зарабатывать деньги, обеспечивать семью, кормить детей, а все прочее, карьера, успех — второстепенно. Говорила она весьма напористо, словно стремясь кому-то что-то доказать, хотя с ней никто не спорил.
Коноплеву понятна была причина всех этих словоизлияний: раньше Виктория (так звали подругу жены) работала на их заводе конструктором первой категории, руководила проектной группой, но когда из-за развала всего и вся завод остановился и группу сократили, она, хоть и могла остаться, ушла с завода вслед за своим мужем (он тоже был инженером, но работал в другом отделе). Муж занялся коммерцией, и Виктория села торговать в один из его ларьков. Коноплев ничуть не сомневался: если бы все вернулось, и Виктория снова стала авторитетным конструктором, ее рассуждения приняли бы прямо противоположный ход, и она отзывалась бы о торгашах точно так же, как в былые времена — с презрением. Он понимал, что весь ее словесный поток — это не более чем самооправдание (одно время она и Надежду, его жену, подбивала идти торговать, но жена даже и не раздумывала на этот счет — так и работала на их заводе ведущим технологом).
— Изначально самым главным для человека была борьба за выживание, а значит, стремление к материальной обеспеченности… — говорила Виктория, глядя то на одного, то на другого из гостей.
Всего было человек восемь, все связаны общим прошлым — работой на одном заводе. На столе среди разнокалиберных тарелок с закусками посверкивали розовато-ажурные фужеры и дутые рифленые хрустальные рюмочки. В комнате было не очень светло и не так уж тепло. За окном шел снег. Позвякивали вилки. Все молча закусывали и слушали Викторию.
Нет, не все. Не слушал муж Виктории, Иван Темнов. Он сидел рядом с Коноплевым, часто наливал себе водки, без всякого тоста выпивал и заедал, пошмыгивая носом, поматывая головой и о чем-то беспрестанно и мрачно думая. Коноплев хорошо помнил, каким он был до ухода в коммерцию, когда занимался диссертацией и готовился сдавать кандидатский минимум. На вопросы знакомых: “Зачем тебе это надо? Денег, что ли, мало?” — он серьезно отвечал: “Не в этом суть. Мне главное — рост. Не хочу топтаться на месте!” Тогда он был по-настоящему увлечен своим делом и совершенно не пил — даже по праздникам позволял себе немного. Теперь же лил и лил в себя, словно стремясь притушить внутри что-то саднящее, неотступное. И постарел он здорово. Да и вообще, вид у него теперь был какой-то растрепанный. Если бы Коноплев не знал Темнова, он бы решил, что его дела в бизнесе из рук вон плохи. Но дела-то у него там как раз шли хорошо.
— Пора отходить от когда-то и кем-то навязанных стереотипов! — говорила Виктория. — Пора мыслить по-новому! Делать деньги — теперь не позорно. Наоборот, деньги — знаковая черта времени! Это сейчас самое важное для всех!
Тут отчего-то возникла пауза. Возможно, Виктория специально ее выдержала. И у Коноплева вдруг вырвалось (он сам от себя не ожидал):
— Нет, не для всех!
Николай почувствовал, как сидевшие за столом враз посмотрели на него. Он хотел остановиться. Но не смог.
— Лично мне бы хотелось заниматься своим делом, — сказал он, глядя через стол на Викторию. — Пусть и не за большие деньги. Для меня деньги никогда не были главным. И уже не будут главным. Так уж я воспитан. То, что ты называешь стереотипом, как видно, устоялось во мне намертво.
Он говорил, и ему было горько от внезапной мысли, что скоро опять закончится работа, и снова он будет оторван от цеха, куда после всякого “отпуска” приходил, как в свой дом, по которому соскучился (а “дом” погружался во все больший и больший упадок, и с каждым разом видеть это было все тяжелей, хоть и оставалась, жила в душе надежда: а может, вернется еще все, может, еще наладится).
— Не всем хочется жить только ради того, чтобы делать деньги… — продолжал он. — Есть люди, которые работают просто потому, что не могут без этого. Вот я знаю одну женщину…
И он заговорил об Ильиничне, не называя ее никак, просто “женщина” (а изредка, забываясь: “старуха”). Он говорил и чувствовал, как нарастает в нем тревога от этого внезапного воспоминания о ней. Поглядывая в окно, на снежинки, кружившиеся в обледеневших ветвях тополя, он продолжал говорить, но внутренне содрогался от мысли: “А как же она там сейчас-то?.. Как же?..” Он говорил о тяготах, свалившихся на плечи русского человека, и о его способности оставаться при своем достоинстве в любых условиях, о том, что интеллигенции никак нельзя отступать от своих ценностей, ибо это будет равносильно предательству:
— Принимая примитив, который навязывается нам извне, можно, извиняюсь, скатиться до интеллектуального уровня механической швабры!
Он говорил, что эта старуха, в его понимании, в общем-то и не отдельное какое-то, не единичное явление, а олицетворение России, сама Россия, обманутая, выброшенная на обочину…
Вот до чего договаривался Коноплев. Но ему и сейчас не было стыдно за те свои слова. Его несло, он распалялся, но ему никто не возражал, и даже наоборот, некоторые соглашались, начинали рассказывать о своих знакомых рабочих, хороших специалистах, оставшихся не при деле… Пошел нормальный, живой разговор. Виктория, правда, замолчала, время от времени недовольно косясь на Коноплева. Из-за нее, конечно, и жена была им недовольна. Но все же — о каком там скандале можно говорить?..
Коноплев все сидел на кровати, глядя в окно. На душе у него было зябко и пасмурно, как на улице. Он встал и, даже не подумав побриться и умыться, оделся и вышел в коридор.
— Куда? — спросила из кухни жена.
— Проветриться, — ответил Николай, надевая пальто.
Он вышел на улицу. Сверху, с мутного неба, косо падал снег, пролетая насквозь голые кроны деревьев и опускаясь на шапки прохожих, на еще незамерзшие лужи, на помойку, превращенную в одну огромную мусорную кучу, из которой торчали края наполненных баков…
Николай зашел в магазин, купил шматок сала, булку серого хлеба и прямиком пошел в лес.
За крайним девятиэтажным домом стоял березовый околок, а за ним открывалось просторное картофельное поле; там ветер задувал сильней, бросал в лицо снегом и свистел в тонких стебельках сухого бурьяна у дороги. Держа под мышкой хлеб в полиэтиленовом мешочке, Коноплев шел торопливо, оставляя следы на нетронутом снегу, покрывавшем бугристую дорогу, по которой текли навстречу извилистые снежные струи. Что-то подгоняло его, заставляя ускорять шаг, словно от этого могло зависеть, застанет ли он ее там. “А до зимы я не доживу”, — вдруг вспомнил он ее слова…
Миновав поле, пройдя привычным путем мимо леса, где от ветра поскрипывали стволы высоченных берез, он вышел к белой от снега насыпи “бетонки”, взбежал по ее крутому взъему и, переждав промчавшиеся в ту и другую сторону машины, перешел дорогу и остановился на ее краю, глядя туда, где за березами, в стремительно летящем снегу виднелся карьер с его гуталиново-черной, не отражающей берегов жижей.
Он сразу понял: дальше можно не ходить. Сердце у него упало. И все же он спустился с насыпи и подошел к берегу карьера. Барда и сейчас едко шибала в нос. Ее уровень заметно поднялся. Оно и понятно, ведь “Сужа” расширялась, а Крутилка процветал. Он, вкладывая большие деньги в свою предвыборную кампанию, держал первое место по рейтинговым опросам, и в городе только и говорили о том, что победа на выборах в Госдуму ему обеспечена.
У голой трехствольной березы на том берегу карьера все так же стояла фанерная лачужка, но уже без двери. Она зияла открытым нутром… А во владениях Ильиничны хозяйничали трое: один, похоже, из тех, которые “прибыли из Запорожья”, двое других — знакомые на вид бомжи (их часто можно было видеть в микрорайоне — то они тащили чем-то набитые грязные пакеты, то рылись в помойке). Все трое деловито распаковывали тюки Ильиничны, открывали коробки…
“Ушла, — думал Коноплев и все смотрел, смотрел, все вглядывался туда, в лачужку, в ее нутро. — Ушла… Наяда… Может, все-таки послушалась? Может, пошла в монастырь?” Но что-то пульсировало и тревожно билось в мозгу: “А ушла ли?.. Точно ли ушла?..” Он успокаивал себя: “Ушла, ушла! Конечно, ушла!” И не хотел думать по-другому.
С полей, куда обычно глядела Ильинична, сидя у дороги, задувала вьюга, крутя снежную пыль, размывая очертания дальнего леса. Коноплев вдруг вспомнил куропатку, которую вон там, в тех полях, накрыл и унес в своих когтях копчик. “Не так ли и ее… эта жизнь…” — подумалось ему. Очень хотелось пойти и спросить тех троих: может, они знают, где она, куда ушла… и ушла ли… Но он чувствовал: лучше не надо… Пусть лучше так…
Он повернулся и пошел назад. Взбираясь по насыпи, оскользнулся — раз, второй… Упал, поднялся. Наконец влез… Снег летел в лицо, глаза сильно слезились; он вытер их ладонью, обернулся и в последний раз взглянул на карьер и на лачужку под трехствольной березой… Хотел идти, но спохватился. Посмотрел вокруг и, увидев у бетонного столбика бугорок щебенки, оставшийся после дорожного ремонта и уже почти занесенный снегом, подошел и бережно положил на него хлеб и сало. Как на могилу.
РОДНОЕ
Один взгляд, на миг мелькнувшая в глазах знакомая искорка, нежданно и остро зацепившая за сердце, и вот он стоит и смотрит на этого небритого, с побитым лицом, грязного мужичонку в замызганном клетчатом пиджаке и плоской кожаной кепочке, стоит, почти парализованный, думая:
“Неужели правда?.. Неужели, он?.. Надо же так, в кои-то веки, можно сказать, случайно, оказаться у вокзала, и сразу же — бамс!.. Но можно уйти, можно еще повернуться, и — ходу, и через минуту все исчезнет, сотрется в памяти, как на мониторе компьютера… Сотрется? Точно?..”
А мужичонка продолжал тянуть свое, умоляюще глядя на него:
— Вы-ыручи, землячок… на ма-аленькую…
Охрипшим, чужим голосом спросил:
— Тебя… Кхм… Как тебя звать?
— Познакомиться хотите? — осклабился мужичонка. — Пожалуйста! — и протянул руку. — Виктор Иваныч. Можно просто: Витя.
— А как фамилия?.. Фамилия как?
Напряженно, не сводя с мужичонки взгляда, ждал.
Тот, нагловато ухмыляясь, произнес:
— Тихонов. Ну, и что? Полегчало?.. Не-не, я не артист, не путайте!
Он вздохнул. Опустил взгляд на скрюченную и грязную, с чернотой под горбатыми ногтями, руку, которую мужичонка так и держал протянутой. И бережно пожал ее. И сказал:
— Сергей.
А потом добавил:
— Ладно, я тебя выручу. Только… Знаешь, что?.. Я хочу с тобой выпить. У тебя. Там, где ты обретаешься.
— О-о, тогда тебе придется, как минимум, две поллитры брать! Я там не один.
— Возьму, возьму!
— А лучше три бери.
— Хорошо, три так три. Та-ак…
Сергей огляделся. Широкая и шумная вокзальная площадь было полна легковых машин, меж которых со стороны остановки к вокзалу и обратно суетливо ходили люди. Из-за поворота, от проспекта, треща рогами и сверкая на солнце стеклами, выруливал к остановке троллейбус, тяжко проползая мимо других, застывших в ряд троллейбусов. За троллейбусами, вдоль тротуара — охапки свежих цветов в ведрах, рядом — пивной киоск, слева — поворот к проходу меж торговых лотков, где людей особенно много… Ага, вон там!
— Пойдем, — сказал Сергей, и они направились в ту сторону, мимо прохаживающихся у тротуара таксистов.
Зашли в стоящий за лотками новенький элегантной магазинчик, изнывающий от многоцветного изобилия.
— Получше какой-нибудь… — попросил мужичонка по фамилии Тихонов. Это было первое, что он сказал за все время, пока шли.
Сергей взял три бутылки водки “Пять озер”, стаканчики, двухлитровку минералки, вареной колбасы, сыру, серого хлеба и наугад несколько хрустящих красочных пакетов с какими-то там чипсами, крекером…
— Ну, что? — сказал он, когда вышли из магазинчика в людскую гущу, под слепящее глаза солнце. — Веди к себе.
— Направо, — с готовностью сказал Тихонов.
Они двинулись по направлению от вокзала и вскоре, удалившись от многолюдья и шума, пошли среди старых двух-трехэтажных домов с унылыми вытоптанными двориками. Шли молча. Дойдя до бани с заколоченными дверями и окнами, остановились. Тихонов подошел к деревянному забору, отодвинул доску и, подмигнув Сергею, сказал:
— За мной!
Они пролезли в дыру, прошли через банный двор мимо мертво молчавшей, с разбитыми стеклами котельной и вошли в довольно густую посадку тополей, где в глубине, у забора, в небольшом пространстве, пронизанном косыми лучами бьющего сквозь листву солнца, вырисовывалось нечто вроде удлиненной и расширенной собачьей конуры из картонных и ржавых железных листов, сверху обложенных тряпьем. Сергей заметил, что земляной пятачок у этой конуры чист, словно выметен. У забора стояла самодельная корявая лавочка. На ней сидела какая-то баба и просматривала одежду, которую доставала из стоявшей на земле большой, продырявленной во многих местах, клетчатой сумки.
— Эй! Погляди, что у меня! — радостно крикнула она, увидев Тихонова. И, вскочив со скамейки, показала ему старое, должно быть, найденное на помойке черное вечернее платье с люриксом. И, прикидывая его на себя, крикнула с дурашливым смехом: — Теперь я буду как мадама!
Приглядевшись к ней, Сергей увидел, что она довольно молода, наверное, и тридцати еще нет, и все, что на ней надето, хоть и такое же старое, как это платье, но сидит ладно, по ладной пока еще фигуре — джинсовая юбка, блузка, на шее какая-то бижутерия — несколько разных дешевых бус, стройные ноги обтянуты черными колготками. Ее немытое, опухшее лицо, видимо, раньше было красивым. Оно, пожалуй, было бы красивым и сейчас, если бы не ассиметрия от опухлости, делающей одну щеку больше другой, да не искореженный нос со вмятой переносицей и глядевшим вбок кончиком.
Она хвасталась чем-то еще, доставая из сумки и показывая Тихонову, пока тот не осек ее:
— Кудря, стой! К нам человек пришел. Угостить нас.
— Ура-а! — закричала Кудря, как девчонка, подпрыгнув и вскинув вверх руки, а когда Сергей стал выкладывать бутылки и закуску из пластикового пакета на сразу возникший в центре пятачка ящик-стол, кричала: — Гуляем на сто персо-о-он! Афанас! — крикнула она в конуру. — Вылазь, супруг! Айда похмеляться!
— Да его зачем? — буркнул Тихонов. — Пусть бы отсыпался…
Но в конуре уже кто-то зашевелился, и оттуда показалась лохматая бородатая башка, спросонья лупающая заплывшими глазами. Увидев бутылки, Афанас живо вылез и, как-то зябко потирая ладони, сел у ящика прямо на землю. Это был тоже молодой, еще довольно крепкий мужик, под его грязной синей рубахой угадывались литые плечи.
А Кудря уже хозяйничала, резала ножом на газетке колбасу, сыр, хлеб… Тихонов принес еще один ящик и ведро. Ящик кинул Сергею, а сам сел рядом на ведро. Сергей свернул пластиковый пакет, положил его на край лавочки и сел на ящик, пристроив у себя на коленях свою небольшую черную сумку.
Когда выпили, он пододвинулся поближе к Тихонову и заговорил с ним. Ему так и надо было, чтобы разговор поделился, чтобы сидевшая на лавочке со стаканчиком в одной руке и бутербродом в другой Кудря говорила с неторопливо закусывающим Афанасом, а он мог с глазу на глаз поговорить вот с этим мужичонкой, с этим Виктором Ивановичем.
— Живешь-то вообще где? — спросил он.
— А сам не пойму… — Тихонов, выпив, сразу расслабился, на лице появилась довольная улыбочка. Он энергично жевал колбасу и поглядывал на бутылки.
— Ну, хоть какое-нибудь жилье есть?
— Есть конурка.
— Твоя?
— Моя. Собственная, приватизированная.
— А почему не живешь в ней?
— Да там у меня долг… за услуги… Придешь, начинают трясти… Я и не хожу. Так, иногда переночую…
— А остальное время?
— В основном здесь.
— В этой конуре?
— Не, у меня своя есть. Вон там, подальше, в углу. Я отдельно от них.
— А зимой?
— В котельную перебираемся. Топим втихаря. Нормально… Эту баню уж года два продают и не могут продать, никто не берет, а мы обживаем…
— А с работой что?
— У меня-то? — Тихонов засмеялся вроде как с ехидцей. — У меня с работой отлично. Видишь: сижу, работаю…
— А где работал? Последний раз.
— Тут, видишь… — Тихонов перестал смеяться и недовольно поморщился. — У кого как получается… — и посмотрел на женщину: — Кудря, ты где последний раз работала? Товарищ, вон, интересуется, он журналист.
— Правда? — встрепенулась Кудря. От выпивки она повеселела еще больше.
— Да нет, он шутит, — добродушно сказал Сергей и улыбнулся. Водка, признаться, и ему приподняла настроение. — Кстати, почему Кудря?
— А у меня фамилия такая была — Кудряшова.
— А имя?
— Не помню… Да и зачем?
— Но ты не ответила, где последний раз работала, — повысив голос, сказал Тихонов. — Или тоже не помнишь?
— В школе я работала, — сказала Кудря. — Я же педучилище окончила.
— О! А я про это первый раз слышу, — сказал Тихонов, глядя на Сергея. — И мне, ты знаешь, как-то это и неинтересно.
— Ее сократили, так она и не нашла больше места, — сказал Афанас, обращаясь к Сергею. — Детишки-то теперь плохо рождаются, первых классов не набирают. Кудре бы сразу к себе в деревню вернуться, а она…
— Сам ты мотай в деревню! — взъерепенилась Кудря. — Ты вот почему не поехал в деревню, когда твой завод обанкротили, а общагу продали? Вот когда тебя на улицу выкинули, и ехал бы в деревню!
— А мне куда в деревню? У меня в деревне никого…
— Наше-ел бы! Там тоже дур хватает, я-то знаю… Да и молотобойцы нужны.
— Какие молотобойцы? — хмыкнул Афанас. — В деревне сейчас везде голяк, я на вокзале об этом постоянно слышу! И ты мне… это… Не надо!
Сергей пододвинулся к Тихонову еще ближе и сказал:
— Бать, я хочу с тобой поговорить. Пусть они между собой…
— А че б и не поговорить? — пожал плечами Тихонов. И добавил громко: — Выпить только сперва надо.
— Очень правильное замечание, — мгновенно отреагировал Афанас. Взял ополовиненную бутылку и быстро налил понемногу в стаканчики.
Когда выпили, Сергей сказал Тихонову:
— Ну, давай, расскажи мне все-таки, где работал…
— Я, земляк, большим человеком был, — нахмурившись, тихо, как бы по секрету, чтобы не слышали Афанас с Кудрей, сказал Тихонов, не глядя на Сергея. — Директором автобазы. Потом пришли реформы, автобаза накрылась, жизнь прикрылась, все растащили и меня под суд потащили, а я в бега…
— Бать, ну зачем ты болтаешь? Я же серьезно спрашиваю.
— Я болтаю?.. — с обиженным видом положил себе руку на грудь Тихонов. И крикнул: — Э! Кудря! Афанас! Скажите-ка нашему гостю: я же правда был директором автобазы?
— Он был директором скотобазы, — сказала Кудря и засмеялась своим дурашливым смехом.
— А что, он автобазой, наверно, и руководил, раз говорит, — сказал Афанас. — Я ему верю. А на нее вы не обращайте внимания. Ее просто по голове много били, когда моложе была.
— Бать, ну-ка давай сдадим в сторону, — сказал Сергей, встал, взял ящик, на котором сидел, и поставил его подальше, под деревья, на самый край пятачка. — Ты возьми-ка себе еще колбаски, хлеба… Возьми, возьми!
— Выпить бы сначала…
— Хватит тебе пока, закуси получше… — Сергей взял со “стола” два куска хлеба, несколько кружков колбасы, пару кусков сыра, сунул в руки Тихонова, поднял его за локоть на ноги, быстро переставил ведро к ящику и они сели подальше от Кудри и Афанаса.
— Не надо мне врать про директора, — тихо сказал Сергей, глядя в упор на Тихонова. — Хочешь, я по твоим глазам узнаю, где ты работал?
Он посмотрел в глаза Тихонова. И снова в них — та же знакомая искорка, зацепившая сердце, затеплившая в нем что-то, и вдруг короткой яркой вспышкой в памяти сверкнула первая попавшаяся, но одна из многих, многих картин, которые он мог бы вспомнить сейчас, одно из тех складывавшихся в дни, недели, месяцы и годы мгновений, когда одинаково хорошо и счастливо было ему, мальчишке пяти, семи, девяти, скольких там еще лет, кажется, до двенадцати? Да, исполнилось двенадцать, когда они разошлись, но и потом еще года два мать возила к нему, наверное, в ту самую конурку, о которой он сейчас сказал, и это были такие же или почти такие же счастливые мгновения, хотя очень мало оставалось времени до повзросления, отделившего от того детского счастья, пьянящего теперь сладкой ностальгией, но никакое повзросление, оказывается, не могло отделить, оторвать от того главного, что не выветрилось с годами, не сменилось пустотой житейской хренотени, какой бы тяжкой во всей своей совокупной мелочности она ни оказывалась, ведь счастье и зиждилось на этом главном, неуничтожимом, что не только вплавлялось и вживалось в него в те годы, но уже и было вплавлено — изначально, до рождения, ибо только с ним, с чувством родства, и может появиться на свет нормальный человек, а значит, и уйти оно может только с ним, когда будет завершен затяжной миг перехода из ничего в ничто; и так отчетливо, чувственно, без облеченных в слова мыслей стало понятно это сейчас, а в кратком высверке памяти ему виделись березы той рощи, что стояла за домами района, где они жили, и взрослый шел впереди и казался ему могучим, огромным в своей зеленой штормовке и в тяжелых, на толстых подошвах, ботинках. Взрослый оглядывался, снимал старую шляпу-тирольку и, взмахивая ею, кричал: “Не отставай, Сергунь!” И раскатисто катился из его весело оскаленного рта молодой сочный смех, а глаза стреляли живыми, казалось, материализующимися, отплывающими в пространство искрами, точно такими же, какие есть еще и сейчас, иначе что бы смогло зацепить. Он снова надевал на голову шляпу и прибавлял ходу, а потом нырял в поросшую густым березняком впадину перед большим холмом, их там было понарыто много; и он, мальчишка, боясь отстать, летел за взрослым, проламываясь через березки; и один за другим они находили грибы, крепкие, с коричневыми, светлыми, красными шляпками; грибы аккуратно ложились в корзину, и каждый из них навсегда оставлял в его памяти свое название, произносимое взрослым как-то любовно, с любовным же долгим предварительным разглядыванием; но он и тогда уже знал: это чувство никакого отношения к грибам не имеет, эта любовь — к нему…
— Ну-ка, ну-ка! — загорелся Тихонов. — Узнай!
— Ты работал милиционером.
Лицо Тихонова замерло, он смотрел на Сергея, сдвинув брови и сильно наморщив лоб, ничего не мог понять… Потом заводил головой:
— Ну, не-е… Это ты, земляк, случайно угадал… — он откусил хлеба и колбасы, тут же откусил сыру. И, жуя, подмигнул и спросил: — А ну-ка, скажи теперь, где я работал после того, как ушел из милиции?
“Не ушел, а выгнали”, — подумал Сергей. И сказал:
— Токарем на заводе. Ты и до милиции был токарем.
Тут Тихонов уже не удивился, а скрипуче засмеялся:
— Ну, ты даешь! Ты экстрасенс, что ли?
— Нет, бать, я не экстрасенс. Я твой сын.
Тихонов перестал жевать и впервые за все это время посмотрел в лицо Сергея пристально; до этого он смотрел на него все как-то вскользь, задерживая взгляд не больше чем на одну-две секунды, и даже когда клянчил у вокзала “на маленькую”, лишь кратко взглядывал на него и тут же уводил взгляд в сторону. Но и этого хватило, чтобы зацепить.
— Че-то я не пойму… — все вглядываясь в его лицо и медленно дожевывая, сказал наконец Тихонов. — Сережка, что ли?.. Точно?
Сергей молча достал из кармана пиджака заводской пропуск и протянул Тихонову. Тот взял его, раскрыл, медленно шевеля губами, шепотом прочитал:
— Тихонов… Сергей… Викторович… начальник цеха…
И, вернув пропуск, опустил голову, а через мгновение весь как-то надломленно согнулся и сидел так довольно долго, неподвижно, в жужжанье мух, что мелькали над его кепочкой в слоистых лучах солнца, сидел, держась рукой за лоб, в другой, опущенной, руке держа остатки хлеба и колбасы с сыром, и только видно было, как под щетиной на его скулах перекатываются желваки.
Сергею вдруг стало его так жалко, что захотелось обнять, прижать к себе; что-то горячее прихлынуло к горлу, и он уже протянул было руку, чтобы положить на его плечо, но Тихонов вдруг резко выпрямился, протяжно-рычаще вздохнул, встал, в два шага подошел к ящику-столу, взял бутылку и вылил в стаканчик всю остававшуюся в ней водку. В несколько крупных глотков опустошив почти полный стаканчик, ткнулся лицом в рукав, постоял так несколько мгновений и, шатаясь, вернулся на прежнее место, сел на ведро.
Кудря с Афанасом смотрели на него удивленно и непонимающе. А он, откусив хлеба с колбасой и сыром, сказал негромко, не глядя на Сергея:
— Как ты только и узнал-то меня?
Сергею хотелось сказать правду, что, мол, почувствовал свое, родное, но он вдруг отчего-то смутился и вместо этого сказал:
— Мать говорила мне, что ты бомжуешь, да я не верил…
— Ма-ать… Не из-за нее, что ли?.. А-ай, да пош-шло оно!.. — Тихонов откусил еще и часто и зло задвигал челюстями. — Ждал ведь я вас тогда… Сколько уж там, пятнадцать лет прошло или семнадцать?.. Не понимаю, как это, в одном городе жили и за все эти годы ни разу не встретились. Бывает же… А я так скучал тогда по тебе, так скучал! И по Танюшке, конечно… Че она возить-то вас ко мне перестала?
— Не знаю. Из-за тебя, наверное…
— Из-за меня-а? А не из-за себя?
Сергей не ответил. Но он помнил, как Тихонов всегда говорил матери что-нибудь злое, гадкое, как расстроена она была всякий раз, когда от него уезжали. В конце концов она сказала: “Все, больше к нему ни ногой! Пусть сам приезжает, если хочет видеть своих детей”. Танька, помнится, отнеслась к этому спокойно, а он ревел, уговаривал свозить его к отцу, но она так больше и не повезла.
— А сам-то че ни разу не приехал? — спросил Сергей.
— А как бы я приехал? У ней же этот, твой новый отец… Кто он, кстати? Я так до сих пор и не знаю. Кем работает?
— Шофер, дальнобойщик.
— Ну, как раз для нее. Подолгу отсутствует.
— Не надо так, батя, про мать, — спокойно, но жестко сказал Сергей. — Не надо.
— Ладно уж… — потупился Тихонов. — Но досталось мне от нее под завязку!
— Ей тоже от тебя досталось.
— Ну, знаешь ли, одно дело бить кулаком, другое — по душе резать, это куда больнее… Досталось ей… А тебе от меня досталось? Тебя я хоть раз пальцем тронул?
— Нет, батя. Ни разу.
— Во! И говори теперь, что я был плохим отцом!
— Да я и не хочу сказать, что ты был плохим отцом. Не был ты плохим…
— А Танюшку? Танюшку я тронул?
— Нет, тем более.
— Как она там, кстати?
— Вышла замуж за военного, уехала во Владивосток.
— Ну, и то хорошо… А ты, значит, теперь начальник?.. Во жизнь… — Тихонов вдруг болезненно поморщился, на мгновение замер, но тут же продолжил жевать. — А где? — спросил он, глядя на Сергея слезящимися глазами. — Где начальником-то?
— На шестом железобетонном. Арматурным цехом руковожу.
— На шестом? Хм, так и я работал на шестом. Токарил в механическом… У нас начальником был этот… Бурдин.
— Он теперь замдиректора.
— А в арматурном, по-моему, Иванов…
— Тот на пенсию ушел, год назад с лишним. Ну, меня на его место и поставили. А до этого я там пять лет мастером отработал, сразу после института. Я строительный окончил.
— Норма-ально, — покрутил головой Тихонов, вроде как удивляясь. Он опять коротко-болезненно поморщился, опустил взгляд и больше не смотрел на Сергея, а смотрел вниз, все жуя, потирая бок в том месте, где желудок, и как бы прислушиваясь к себе. — Да-а… Во-от оно как все… Молодой, уже начальник… Сколько ж это тебе?.. Двадцать девять уже?.. Вот, значит, как… А с семьей у тебя что?
— Жена, сыну пять лет.
— Ага…
— Внук твой, батя.
— Ну да, внук, конечно. Посмотреть бы… А с квартирой что? Квартира есть?
— Четырехкомнатная, в панельном доме.
— О! Зачем такая большая?
— На будущее брал, батя.
— Купил, что ли?
— Ну. По льготному кредиту на нашем заводе брал.
— Вот даже как… А здесь, на вокзале, что делаешь? Куда-то ездил?
— Да нет, в книжный магазин.
— В тот, на углу?
— Ну. Мне сказали, там есть хорошая книга по железобетонным конструкциям. Вот приехал, купил.
— В рабочее-то время?
— Сегодня воскресенье, бать.
— Да ты что? Кхм… Красный день… — видно было, что Тихонова от выпитого начинает развозить, и нехорошо. Он уже сжевал все, что совал ему в руки Сергей, и механически отряхивал от крошек брюки, в некоторых местах протертые до дыр. — Завод-то хоть нормально… это… деньги хоть… Кх!.. Платят? Деньги-то? А то я слышал, он тоже… стоял…
— Были трудности, — кивнул Сергей, внимательно глядя на отца. — По полгода без зарплаты сидели… Но потом все наладилось: стали заключать договора с Севером, отправлять им плиты, а они нам — живые деньги. Сейчас хорошо живем. И с Севером контачим, и в городе сами дома строим. Завод работает в три смены, заработки хорошие… Ну, а ты, бать, ты как? Где работал последний раз? И когда это было?
— Да и не помню… Шесть или семь лет назад… Короче, как моторостроительный остановился, нас поувольняли, и — некуда идти… Поначалу еще потихоньку калымил… грузчиком… а потом… потом… — Тихонов вяло махнул рукой, прикрыл глаза и клюнул носом.
— Бать! — позвал его Сергей.
— А? — вздрогнул Тихонов.
— А у тебя документы есть? Паспорт, трудовая?..
— Да есть… У соседки… Старушка там, в соседней конуре, на подселении… Говорит: “Дай мне на хранение, а то потеряешь…” Ну, я отдал… Но паспорт у меня… это… старый, надо было менять… я не менял… Ох, Серьга, чего-то плохо мне! — Тихонов, кривясь и жмурясь, зашарил рукой по горлу, как бы ища пуговицу туго застегнутого воротника, но пуговицы не было, их, похоже, вообще не было на его серой в мелкую клетку рубахе. — Надо еще принять… Налей, а?
— Хватит пока, бать, погоди…
— Ну, налей, налей! — почти закричал Тихонов. — Тяжелый я, видишь, встать мне теперь трудно!
— Вот жадничаешь всегда, а потом встать тебе трудно! — крикнула услышавшая его Кудря. — Не наливайте ему!
— Да ты молчи, тля! — закричал Тихонов. — Пошутил я! Могу и встать, и… Все, что надо, могу!
И он действительно встал, пошатнулся, но устоял и довольно твердым шагом пошел к ящику-столу. Сергею пришлось вскочить и остановить его. Тихонов было оттолкнул его, но Сергей обхватил отца, удержал на месте и потихоньку, спиной вперед, повел обратно к ведру. Тихонов вырывался, шипя ругательства. Сергей с трудом удерживал его, думая: “А ведь здоровый еще! Силища, конечно, уже не та, раньше-то упитанным был, даже толстоватым, теперь отощал, но все же… Ему еще работать да работать, да и лет-то ему — пятьдесят два, до пенсии ой-ей…” Он усадил его на ведро и сказал:
— Посиди. Посиди, успокойся.
А Тихонов вдруг заплакал:
— Ну что ты за сы-ын, если не можешь выручить отца-а?.. Я никогда, никогда тебя ни о чем не проси-ил и больше не попрошу-у… Но один раз, один раз ты должен мою просьбу выполни-ить… как сы-ын… Нале-ей… Прошу тебя, нале-е-ей…
Его пьяное слезливое гунденье было довольно смешным, но Сергею не было охоты смеяться. Он не знал, что делать. Немного подумал… И ничего лучшего не придумал, кроме как налить. Пошел к столу, свернул пробку со второй бутылки, налил Кудре с Афанасом, себе не стал, налил полстаканчика отцу и принес вместе с закуской.
— О, это сын! Молоде-ец!— расплылся в пьяной улыбке Тихонов, взял стаканчик, выпил и, занюхивая рукавом, оттолкнул бутерброд, который совал ему Сергей: — Хорош, не надо… — и так и сидел, ткнувшись лицом в рукав.
Посидев с полминуты, он плавно съехал с ведра и, растянувшись на земле, засопел с закрытыми глазами, широко раскинув руки.
Сергей сел на ящик и закурил. К нему тут же подскочила Кудря, он стал было доставать из пачки сигареты для нее и для Афанаса, но тут же отдал всю пачку. Она, прикуривая, спросила:
— Вы, правда, его сын?
— Правда.
— А я-то думаю: что это вы так похожи!
— Как он хоть живет с вами? — спросил Сергей. — Как ведет себя?
— Безобразный мужик, — сказала Кудря.
— Ну, зачем ты так? — подал голос Афанас. — Нормальный мужик, не слушайте ее.
— Ага, как перепьет, так драться! — говорила Кудря, подходя к Афанасу, так и сидевшему по-турецки на земле у “стола”, давая ему сигарету и прикурить. — Это он просто вашу силу почувствовал, потому и заныл. Он всегда так: на слабых бросается, а перед теми, кто сильней, овчик.
Сергей курил и внимательно слушал.
— А позавчера, — говорила Кудря, выпуская заклубившийся в лучах солнца дым и садясь на лавочку, — видно, тоже где-то подрался и пришел с разбитой мордой, в одной майке… Ну, не в одной майке, штаны-то эти и плетенки на нем были, а куртку хорошую и рубаху где-то с него сняли, с пьяного. Не знаю, как уж он там у себя в лачужке ночь провел в одной майке. Дубарел, наверно… Так вчера один из наших бомжей, Страус, пожалел его и отдал ему свой пиджак, рубаху и кепку, а сам для себя какую-то другую одежку нашел. Вот теперь он в Страусовом шмутье и ходит. А если бы не Страус, так бы и ходил в майке. Ничего себе добыть не может.
— Он на что-нибудь жалуется? — спросил Сергей.
— Как это? — не поняла Кудря.
— Ну, болит у него что-нибудь?
— А, так у нас у всех что-нибудь да болит. Но мы не жалуемся. Раз такая жизнь выпала, чего на нее жаловаться? Жалуйся не жалуйся — что изменится? Врачей к нам сюда все равно никто не приведет… Ну, давайте еще, что ли, по чуточке выпьем?
— Пейте, я не буду, — сказал Сергей. И задумался.
Он думал не о том, что делать дальше, с этим ему было все ясно почти с самого начала: как только пришел сюда с Тихоновым, сразу подумал: “Надо вытаскивать его отсюда” — и потом эта мысль то появлялась, то уходила, теряясь в кратких сомнениях, в конце концов отхлестнутых другой, предельно простой мыслью: “Да неужели ж я буду такой сволочью, что брошу здесь родного отца?” И теперь он думал о том, как вытаскивать его вообще — с половины пути на тот свет обратно в нормальную жизнь, которая, наверняка, для него теперь имеет вовсе не тот вкус и цену, что прежде, а может, ему уже куда больше по душе вот эта полумертвецкая жизнь; но вытаскивать все равно надо, и он спокойно и трезво обдумывал, что надо сделать сегодня, завтра и так далее, и получалось точь-в-точь как на работе, когда по утрам перед планеркой сидел в своем кабинете и все продумывал, планировал, просчитывал наперед, и сейчас точно так же, как и там, все выходило складно, четко: первым делом помыть, побрить, переодеть, вывести из запоя, вызвав на дом врача, потом вести кодировать, но сначала узнать, как найти того лучшего в городе нарколога, который четыре года назад успешно отлучил от пьянки их главного инженера, ценнейшего работника, без которого завод, может быть, до сих пор так и стоял бы; далее — выправлять документы, решать с жильем, продавать его коморку и покупать приличную однокомнатную квартиру на заводе, но пока держать его у себя под строгим присмотром, благо, место есть, пусть живет себе да живет; но самое главное — как можно быстрей устроить его на работу, токарь из него сейчас, конечно, никакой, в мехцех не возьмут, разве что потом, когда поокрепнет, а пока взять к себе в арматурный, пусть петли гнет, с людьми в коллективе пооботрется, оживет, вернется в приличный облик, небось обратно в канаву никто не столкнет, сейчас не те времена, когда одна алкашня работала, теперь и пьющих-то нет, а если кто и склонен, так держится, потому что знает: один раз на работе с “факелом” — и гуляй за ворота; а там, глядишь, и с семьей у него что-нибудь сложится, хоть через службу знакомств…
И так все хорошо, славненько складывалось в мыслях, что Сергею даже представилось, как идет его отец-дед в зоопарк со своим внуком Вадиком, как играет он с ним вечерами в шахматы или в карты, как вместе ездят на дачу — и снова взгляд, любовно осматривающий большой красивый гриб с любовью к тому Сергуне, и это должно еще выплеснуться на внуков и войти в долгое будущее… Но пока что перед ним лежал на земле полуспившийся, опустившийся человек, и сказать наверняка, что все получится, Сергей не мог, все-таки о жизни он кое-что знал. Но как ему хотелось, чтобы все получилось именно так! Он вдруг почувствовал большую силу и уверенность в том, что сможет, сможет этого добиться!
Тихонов, между тем, зашевелился, забормотал, открыл глаза, сел и осмотрелся хмельным сонным взглядом. “Быстро восстанавливается, — подумал Сергей. — Это хорошо. Это обнадеживает”.
— Ну что, батя, — сказал он. — Пошли?
— Налей, — хрипло сказал Тихонов.
— Нельзя, батя. А то не доберемся.
— Куда?
— Ко мне.
— А у тебя там выпить есть?
— Там есть все, что надо.
— Ну, добро, — Тихонов тяжело встал. — На дорожку только надо принять.
— Нет, батя, не надо. Терпи.
— Ну что ты, как э-этот?.. Ну-у?.. — занудил опять Тихонов. — Хочешь, чтоб у меня трубы сожгло, пока е-едем? Что б я сдо-ох?..
— Да езжай ты! — крикнул ему Афанас. — Тебя в цивилизацию, дурака, забирают! Иди, пока сын не передумал!
— Правда что, — сказала Кудря. — Там коньяку примешь. А сейчас выпьешь и опять свалишься. Как он тебя потащит?
Но Тихонов плачуще тянул свое, и Сергею все-таки пришлось ему налить. Он вдруг почувствовал, насколько трудно будет это по жизни — вытащить его; и даже подумал с испугом: “А получится ли? Не поздно ли?” Но не дрогнул, не остановился. Взял под руку Тихонова, зажевывающего водку, и сказал:
— Пошли! Оправишься, и — вперед!
— Давайте, я вам помогу его довести, — сказал Афанас.
— Не надо! — пьяно крикнул Тихонов. — Сын меня сам доведет!
— Ну, как знаешь…
Пока шли до вокзала, Тихонова опять стало развозить. Сергей говорил:
— Крепись, батя! Сейчас мы на такси…
Таксист, к которому они подошли, насмешливо смерил взглядом Тихонова и сказал Сергею:
— Ну и как его везти? Я потом машину не отмою. Она пассажиров будет вонью отпугивать.
— Сколько стоит доехать до Владимирки? — спросил Сергей, мрачно глядя на таксиста.
Тот назвал цену.
— Плачу вдвойне, — сказал Сергей, придерживая Тихонова, который уже посапывал, склонив голову ему на плечо.
— Ну, ладно, — согласился таксист и спросил: — А зачем тебе он? Кто он тебе?
— Отец. А ты что, отца б не взял?
— Ну, как… Отец есть отец. Отец — это родное… Давай-ка его на заднее сиденье…
Но тут случилось непредвиденное. Не успел Сергей открыть заднюю дверцу серой “Волги”, как к ним подбежала какая-то полная, броско одетая женщина и закричала, указывая на Тихонова:
— Да вот же он! Вот он! — и, повернувшись к вокзальному крыльцу, закричала еще громче и пронзительней: — Милиция! Милиция!
К ним быстро подошли двое милиционеров. Вокруг стала собираться толпа. Таксист мигом сел в машину и уехал.
— Я специально уже целый час хожу здесь, выглядываю, — тараторила женщина. — И вчера ходила, но его не было, а сейчас — вот он, голубчик! — она снова указала на Тихонова, который от ее крика проснулся и, втянув голову в плечи, испуганно смотрел на нее. — Позавчера он украл у меня сумочку! Здесь, на вокзале! Выхватил и побежал… Я его запомнила… В сумочке было полторы тысячи рублей, проездной, пенсионное… Я на оптовку шла, а он… Задержите его!
— Это недоразумение, — сказал Сергей милиционерам. — Она путает.
— У вас документы есть? — спросил один из милиционеров.
Сергей дал ему пропуск и сказал:
— Он ничего не крал, — и посмотрел на Тихонова: — Бать, ты знаешь эту женщину?
— Не, — помотал головой заметно отрезвевший Тихонов. — Не знаю… Не брал… Никогда не воровал…
— Вот видите, — сказал Сергей женщине. — Вы просто обознались.
— Да ничего я не обозналась! Он в этом клетчатом пиджаке и в этой кепке был, такой же небритый…
— Пройдемте с нами, — сказал милиционер, возвращая Сергею пропуск.
— Но это ошибка, выслушайте…
— Там разберемся. Расходитесь, граждане, здесь не цирковое представление!
В отделении Сергей сначала все объяснял милиционерам, потом писал в кабинете объяснительную, потом говорил:
— Ну, вы сами посудите, зачем ему было попрошайничать на опохмел, если бы он украл целых полторы тысячи?
— Для них пропить их за день — не проблема, — возразил один из милиционеров, молодой лейтенант.
— Но ведь эта женщина помнит его только по одежде. А это не его одежда! Я вам уже сказал: ему отдал ее один из ихних, вчера. Есть свидетели…
— А как зовут этого ихнего?
— Страус!
— Знаем такого, — кивнул милиционер возрастом посолидней, старшина.
— Вы не беспокойтесь, — сказал Сергею другой милиционер, майор. — Мы во всем разберемся, и если ваш отец не виноват, мы его отпустим. Подождите в коридоре. Только предупреждаю: ждать, возможно, придется долго.
— Ничего, я не спешу.
Сергей вышел в коридор и сел на стул. Где-то внизу, в клетке, среди уголовников, сидел его отец. “Никуда не денутся, — думал Сергей. — Отпустят”. Теперь у него и подавно не было никаких сомнений в том, что отца надо забирать к себе. А то еще подставят, вот так же вот, и угодит в тюрьму.
Скорей бы отпустили. Больше всего ему хотелось сейчас снова увидеть его и поехать с ним домой. Просто очень хотелось этого. Жена, правда, может заскулить. Он как-то об этом не подумал. Почему-то только сейчас вспомнил о жене. И тут же сказал себе спокойно и твердо: “Ни черта, пусть только попробует. Пусть только вякнет. Я тогда с ним уйду. Так и скажу ей: не хочешь, чтобы он жил с нами, я пойду с ним бомжевать. Все!”