Роман. Продолжение
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2007
21. ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН
После избрания Тихеева на высокий пост он повесил в кабинете главы писорга огромный портрет “бровеносца в потемках” — Леонида Ильича Брежнева, которого я в уме, про себя называл просто Кустобровом. Вуллим по делу и без дела цитировал слова из докладов и книг Брежнева, при этом всегда мягко улыбался, в его карих притатаренных глазах прыгали лукавые искорки, а в уголках губ образовывались симпатичные ямочки.
Новый наш начальник уволил шофера Ромку и принял на работу шофера Ивана. Какая в этом была политика — неясно, но Тихеев чуть не каждый день ездил в обком, а возвращался оттуда с большими пакетами, что в них было — я сначала не знал.
Азалия Львовна однажды сказала мне, оторвавшись от машинки и оглядываясь на дверь кабинета:
— Из обкомовского буфета колбасу, сыр, шоколад таскает. Там все стоит гроши, и все есть. И хоть бы, сука, раз предложил шоколадку или еще чего. И заставляет бесплатно перепечатывать его рукописи; вы, говорит, зарплату получаете. Авдей хоть по двадцать копеек за лист, но платил. Авдей был грубый, но добрый. А этот вежливый, улыбается, хрен бы ему в горло…
Тихеев цитировал Брежнева и спрашивал всех приходивших к нему в кабинет писателей: умеют ли они играть в шахматы? Каждому он предлагал сыграть партию. Я тоже с ним сыграл, но я умел только переставлять фигуры, Вуллиму со мной играть было неинтересно.
Постепенно из писорга выветрился запах вяленого омуля. Не раздавался здесь больше звон стаканов. Не слышался смех молодых поэтесс и всяких любительниц литературы. Зато тут шли бесконечные шахматные баталии. Если приходил какой-либо молодой автор с рукописью, Тихеев тут же отфутболивал его:
— Вы еще нигде не печатались? И сразу идете в союз? — спрашивал он со своей всегдашней вежливой улыбкой. — Начинать надо с районной газеты, как я начинал. Когда будет у вас много публикаций, тогда придете к нам…
Авдей однажды сказал Вуллиму, мол, ты совсем с молодыми авторами не работаешь. На что Вуллим ответил:
— А зачем графоманов плодить?
Вообще жизнь писорга текла теперь тихо, незаметно и благостно. Мы узнавали от Тихеева о том, как воевал Леонид Ильич на Малой земле, какой он вообще хороший человек. По радио часто звучала трогательная песня “Малая земля”. Но однажды в репродукторах зазвучали траурные мелодии.
С мрачным любопытством люди вглядывались в экраны телевизоров: кто же первым станет соболезновать семье усопшего? Кто преемник?
И когда, одновременно с залпом салюта, гроб с Кустобровом нелепо застрял в могильной щели, а затем сорвался и брякнулся — то ли это к добру, то ли к худу — нельзя было понять. Зато преемник уже был известен. Им оказался бывший начальник КГБ. Странно незаметный до сих пор, угрюмый человек. Но хоть шепелявить не будет.
Наивные интеллигенты! Им тогда казалось так. Приди человек с грамотной речью и прекрасной внешностью — и дела пойдут в стране прекрасно. Никто не думал о том, что в системе, где все раз и навсегда определено, пробиться наверх мог только самый-самый. Это во времена переворотов, революций, в море анархии наверх может всплыть все, любое дерьмо в полосочку. Пробиться к вершине через железобетон — иное дело. И пробившийся не станет ничего кардинально менять, если только хочет усидеть на троне подольше. А кто же этого не хочет?
В писательской организации Тамска, как и во всех организациях города, области и всей страны, проходили траурные собрания. На нашем писательском собрании Вуллим Тихеев говорил:
— Жили мы при нем достойно, надежно!
Я удивился. Видно, Тихеева загипнотизировал Кустобров, глядевший на писателя-деревенщика с огромного портрета, уголок которого был схвачен черным крепом. Хвалить усопшего генсека? Разве не ясно, что новый хозяин, пусть и не сразу, скоро начнет попинывать предшественника? Но вообще, это было не мое дело. Я считал, что все перемены ведут к лучшему…
Однажды после обеда я надел пальто и шапку, спустился со своего чердака и вышел на улицу прогуляться. Ко мне подошли двое в штатском, с красными повязками на рукавах и осведомились:
— Гуляете?
Я ответил утвердительно.
— Так! Сейчас рабочее время. Вы где работаете?
— Я писатель.
— А когда у вас начинается рабочий день и когда заканчивается?
— Рабочий день у меня может начаться и ночью, когда придет вдохновение, а закончиться может утром, когда вдохновение меня покинет.
— Вы нам сказки тут не рассказывайте, всякий труд должен быть нормирован. Пройдемте!
Они провели меня в райсовет, там в большой комнате уже было полно мужчин и женщин. Все они попали в облаву. Оказывается, новый руководитель страны приказал ловить всех, кто в рабочее время ушел с работы, и всех строго наказывать — кого рублем, а кого и арестом, судом. Ловили людей в магазинах, кинотеатрах, ресторанах и просто на улице. Мне это дело не очень понравилось. Я только думал: поймают ли Авдея на даче? И хорошо бы еще поймали где-нибудь Крокусова и Осотова.
Под арестом я просидел часа два. Облавщики дозвонились до писорга и узнали у Вуллима, что у писателей нет строгого нормирования труда. Они, конечно, были огорчены, но им пришлось меня выпустить. Один из них сказал:
— Вы в рабочее время не болтайтесь по улице. Не подавайте труженикам дурной пример. Сидите в своей организации или же дома, ждите, когда к вам придет вдохновение.
А я подумал, что хорошо быть писателем. Все прогульщики будут наказаны, а мы, писатели, нет. Да, Авдей молодец. Он принял меня в касту неприкасаемых лодырей. А этот большеголовый человек в больших очках, который теперь правит страной, хоть и пролез наверх сквозь железобетон, но что-то круто завернул. А может, это и к лучшему? Я не мог решить этот вопрос, пошел в писорг, сел играть с Тихеевым в шахматы.
Он сделал три хода и говорит:
— Тебе мат!
А я говорю:
— Ты, Вуллим, квартиру мне дай, тогда я быстрее в шахматы играть научусь.
Он отвечает:
— Авдей молодым квартиры давал, да и сам все время женится. Мы все квартиры из обкомовской очереди выбрали на пять лет вперед, сейчас нам не дадут. Потерпи, над тобой не каплет.
Я сказал, что ждать надоело. От этого я морщу лоб, а когда его морщу, у меня вдохновение уходит в атмосферу, а это плохо.
— Терпи! — повторил Вуллим.
Сидеть в писорге мне было скучно, а на улицу выйти нельзя — опять поймают, опять куда-нибудь уволокут. Да и копчик ужасно ныл. Но в окошко было видно, как медленно с небес на землю опускаются крупные хлопья снега, теперь на улице так приятно дышать озонированным воздухом. Я решился, оделся, вышел. Постою возле крыльца, появятся люди с повязками — мигом шмыгну в дверь.
Тополя были все в белых пелеринах, улицы и дорожки сада покрыты белыми коврами. Так хорошо дышалось!
Вдруг из-за угла вывернулась женщина. Она бежала скачками, оглядываясь и матерясь. Вот она миновала землянку маньчжура, вот сейчас со мной поравняется. Она кинулась ко мне:
— Скорей к вам! Козлы, поганки вонючие!
Я узнал Светлану Киянкину.
— Ты чего?
— Скорей! — скакнула она в дверь писорга.
Я — за ней.
— Что с тобой?
Она, приотворив дверь, глядела в щелку:
— Вон бегут, паскудники! Подошли, и меня — под руки, пройдемте, мол, гуляете в рабочее время. Ну, я одному пенделя наладила, другому в шары харкнула, и — бежать. Оторвалась.
— А зачем ты ходишь в рабочее время? Кстати, где ты работаешь? Я знаю, что ты библиотекарь, но где, в какой библиотеке?
— В какой, в какой! В военном училище.
— А почему в военном?
— Платят больше.
— Что ж, это хорошо.
— Хорошо, хорошо! Бабы надоели!
— Да какие же в военном училище бабы? Наоборот, там полно парней.
— Какие бабы? Библиотекари. Суки поганые, сидят целый день, хвалятся: мой муж майор, а мой подполковник. Корчат из себя. Особенно заведующая библиотекой.
— Пусть. Тебе-то что?
— Ага, послушай-ка такое каждый день с утра до вечера! Сегодня майорша возникать стала: ты при нас выражаешься, мы жены офицеров. Ну, я им сказала: вы не жены офицеров, а курвы обозные! В майоршу я чашку с чаем бросила и ушла. Иду по улице, вся в гневе, а тут еще эти козлы привязались. Очкарик этот придумал тоже людей на улицах хватать. Че смеяться? До конца рабочего дня у вас побуду, потом домой пойду.
Я не мог не дать прибежище женщине из моего кружка. Спросил Киянкину, умеет ли она печатать на машинке? Киянкина ответила утвердительно. Мы пошли в предбанник писорга.
Нашей секретарши на месте не было. Нередко в отсутствие Азалии Львовны я перепечатывал на ее раздолбанном “Ундервуде” рукопись своей новой стихотворной книги. Это должна была быть очень толстая книга. Если первые мои две книжки прошли незаметно, то эта произведет фурор. Страна содрогнется от восторга и умиления. Я буду лететь над нею, как ангел, со своей книгой в руках. А женщины Новосибирска, Омска, Нижнего, Москвы будут падать, сами складываться в штабеля, простирать ко мне руки и молить: “О, Мамич!..” Но нет! Я им помашу ручкой и полечу на север. Там я спланирую над ярангами, чумами или какими-то еще жилищами, и северянки начнут расстилать передо мной ложа из оленьих шкур, а я им улыбнусь, вырву листок из книги на память и двину через вечные льды в Америку. Над Штатами я только пописаю, а снижусь где-то над Бразилией, там я приму участие в красочном многодневном карнавале. И в этой стране потом родится множество похожих на меня прелестных девочек и мальчиков.
Да. Но прежде надо перепечатать рукопись. Я столько уже печатал в своей жизни на машинке, что мозг мой изболелся. Каждый удар пальцем по клавише отдается в мозгу, как удар молотом. Вот поэтому я попросил Светлану немножко попечатать. Она покорно уселась за “Ундервуд”. Она печатала и ухитрялась делать в каждом слове по три ошибки. Она ставила тире и запятые, где хотела.
Я был огорчен. Я пожурил ее. Сказал, что она имеет высшее образование, а пишет, как отстающая пятиклассница. Я тут же пожалел о том, что сказал. Киянкина вдруг засмеялась. Потом глаза у нее закатились, и она повалилась набок; если бы я не подхватил ее — она бы упала на пол.
Я тряс ее:
— Света, что ты, Света?
Если бы в этот момент зашла Азалия Львовна, я знаю, что она подумала бы. Но Азалии не было. Киянкина наконец открыла глаза, сказала:
— Че смеяться? Эпилепсию я залечила, но не до конца.
— Давно болеешь или врожденное?
— Какое там врожденное. Отчим проклятый вродил.
— Плохой был?
— Хороший. Скушай, деточка, шоколадочку. Ну и изнасиловал, а деточке девять годиков было.
— Извини, я не знал.
— А если бы и знал, так че? Все вы, мужики, деточки-конфеточки. Пойду я. Образование у меня заушное, стихи писать я не умею, печатаю с ошибками. Вся моя жизнь — ошибка.
— Погоди, я сейчас тебя провожу.
— К хренам всяких провожатых.
Она ушла в крупный снег, в свежесть зимнего дня. Я собрал рукопись и повесил ее на гвоздик в туалете. Говорят, Гоголь сжег свою рукопись. Я решил действовать более рационально. Бумага пригодится для подтирки. Может, кто-то прочитает мои строки, прежде чем использовать бумагу по назначению? Мы стремимся попасть в душу спереди, а ведь можно проникать в нее и сзади?
22. ЕСЛИ ЧЕРНЫЕ КОЛГОТКИ…
Известно, что все на свете проходит: боль, грусть, любовь. Вот и зима как-то незаметно прошла. На улице вовсю заулыбалось солнце, на ветках вспыхнули листочки. Уличные и прочие облавы прекратились сами собой. Про нового правителя было мало что известно; если его и показывали по телевизору, то чаще — сидящим в кабинете. Ну, ладно, попугал облавами и отстал.
Гулять можно было теперь почти без опаски. Но, боясь повредить свой травмированный копчик, гулял я редко. Писал стихи, пытался написать повесть.
И когда мне принесли вызов на телефонные переговоры с Москвой, я решил: отправленные мной в журналы рассказы и стихи понравились, вот и вызывают меня.
Долго маялся на переговорном пункте. Наконец, усиленный микрофоном голос телефонистки сказал:
— Ожидающий Москву, пройдите в седьмую кабину!
Прошел, схватил трубку:
— Але, але!..
В трубке кто-то далекий еле слышно напевал песню “Хороши весной в саду цветочки…” Потом чей-то визгливый голос сообщил: “У нас здесь овощи в два раза дешевле ваших”. Я дунул в трубку, постучал ею о ладонь, и трубка сказала: “Центральная! Сорок шестой загулял в дупель!”
Я хотел уже повесить трубку, когда в ней что-то щелкнуло, и голос телефонистки сердито прокричал:
— Москва на проводе. Говорите!
Трубка сказала:
— Петя, привет! Это я, Виктор Владленович!
Я стал соображать: какой Владленович? Может, редактор “Нового мира”? На всякий случай спросил:
— Это какая редакция?
Москва ответила:
— Никакая не редакция. Твой двоюродный брат Виктор Владленович, в сорок пятом году я к твой маме в ресторан “Север” приходил, помнишь?
В мозгу щелкнуло. Вспомнил. В победный год вечером ресторан “Север” был переполнен. Никого не впускали. Вдруг к моей маме, заведующей залом, подошел швейцар и, вытянув руки по швам, доложил:
— Вас спрашивает родственник, еще очень молодой, но уже очень, очень заслуженный!
Мне тогда шел пятнадцатый год, я сидел на стуле в раздевалке, спрятавшись за одежками, ел манную кашу и ждал, когда у мамы закончится смена, чтобы проводить ее домой. Мама вышла в вестибюль, и с улицы вошел стройный красивый подполковник, которому было не больше двадцати пяти лет. Его китель представлял собой, как тогда говорили, иконостас. Медали и ордена на его груди были не только советские, но и заграничные. Подполковник поговорил с мамой, выпил с нею коньяку и, щелкнув каблуками, удалился.
Так он исчез из моей жизни много-много лет назад и теперь вот появился в качестве голоса в телефонной трубке.
— Заеду на недельку в Тамск, встретимся. Тебя нашел по писательскому справочнику. Ты только пишешь или где-то работаешь?
— Работаю. Вождь графоманов.
— Как? — изумилась трубка. — Вождь граммофонов?
— Графоманов, — прокричал я в трубку, — хотя в каком-то смысле они еще и граммофоны.
Трубка заливисто захохотала:
— Вот это мне нравится! До встречи!..
Буквально через день в мою каморку вошел грузный седой полковник. У него были глубокие бульдожьи складки у рта, но глаза молодые, черные, с искрами в зрачках, а волосы густые и вьющиеся.
— Быстро! — сказал я.
Все мои знакомые уезжали и приезжали поездами, а Владленович прилетел самолетом. Это был другой масштаб времени. У полковника была необычная фуражка, и на боку висел кортик — это поражало.
— Ты что, моряк? — спросил я его.
— Нет, это парадная форма военного атташе Советского Союза, я ведь почти всю жизнь прослужил в дипломатическом корпусе. Меня с этим кортиком в самолет не хотели пускать; да пока к тебе шел, дважды милиция останавливала, проверяла документы. Но, как говорят, форс мороза не боится. Должен же я Тамск проведать? Я же здесь родился, вырос, здесь технологический чуть не окончил. С последнего курса меня призвали, на фронт отправили.
— Я не знал, что ты атташе. В газетах не было.
— А о нас в газетах не пишут. И сам я родичам писать о работе не мог. Должность такая. Теперь вот в отставке.
— Да, с кортиком ты смотришься.
— Не говори. Когда я к Хрущеву шел орден получать, меня еще на проходной затормозили, требовали кортик сдать. Пояснил: это форма. Прошел, обрадовался. А у них на каждом этаже посты. В коридоре двое преградили дорогу: “Кортик сдайте! Форма? Все равно сдайте!” Ну, я рявкнул, берите, мол, я же его резать не собираюсь!
— Да, вон с какими ты людьми общался. А ты знаешь, что в этом самом доме резиденция Берии была?
Владленович предложил:
— Идем, прогуляемся? В каморке у тебя душновато, а погода нынче хорошая.
На дворе в самом деле было хорошо. В ближайшем ларьке мы купили две бутылки портвейна, четыре плавленых сырка и присели на скамье в горсаду.
— Ну вот, — сказал Владленович, — теперь и поговорить можно, а то я не доверяю казенным зданиям, там “жучки” могут быть. Вас, писателей, наверняка прослушивают.
— Ты думаешь? А у нас жена полковника КГБ машинисткой служит. Это, видимо, нарочно?
— Ну, необязательно. А прослушка — обязательно.
— А мы-то материмся иногда, похабщину разную говорим.
— Похабщина мало кого волнует.
— Слушай! А ты ведь в конце войны уже был молоденьким подполковником. Почему же до генерала не дослужился?
— Служил в Югославии, там атташе по статусу должен быть полковником, не выше. Обидно было, конечно. Бирюзов прилетал, я поплакал в жилетку. Все, с кем академию кончал, уже генералы, а я… Маршал сказал: “Прилечу в Москву, переведу служить в столицу, будет тебе генерал”. Ну и была — авиакатастрофа. Потом Жуков прилетел. И тоже мне помочь обещал. Вернулся он в Москву, а его самого с работы сняли. Вот так мне не везло.
— А как ты в Югославию попал?
— Во время войны был десантирован, помогал партизанам. После войны начальство решило: раз я у югославов в чести, быть мне там атташе. Тито мужик интересный. У него был такой остров, куда завезли кенгуру, жирафов, прочих диковинных животных. Там в пещере у него собрание вин всех времен и народов. В каменной стене дыры насверлены, из каждой дыры торчит горлышко бутылки. И этикетка есть: какого года вино. Вот зашли мы в пещеру, Иосиф говорит: “А теперь пусть каждый гость возьмет себе бутылку вина того года, в котором он родился!” Ты понял юмор? А вообще Тито мог вечерком в любое белградское кафе просто с семьей зайти, и никого это не удивляло. Если охрана и была, то ее никто не видел.
— Да, пожил ты, Владленович!
— Да нет! Молодость пропала. Всю жизнь как по лезвию бритвы ходил. Атташе — это ведь аккредитованный шпион. Всегда спать ложишься, а ключ от сейфа в кулаке держишь. Жена в Москве жила, я в Белграде. И по бабам не пойдешь, у всех на виду. Не дай бог, какая морщинка на мундире будет… Раз мне в селе, которое я когда-то с боем освобождал, благодарные югославы ягненка подарили. Отказаться нельзя. Привез ягненка в посольство, привязал к колышку в сарае. Он ночью блеял. Через день западные газеты написали, что в Белграде в советском посольстве мучают ребенка. Посол меня чуть не съел. Пришлось ягненка заколоть и шашлык сделать… Но ты лучше о себе расскажи, ты-то как? Звание у тебя почетное. Почему в каморке живешь?
— Семейного счастья нет.
— Понятно: война отрыгнулась, без отца рос. Но ты бодрись. Чин у тебя большой, должны условия улучшить…
Пока мы пили портвейн, я успел рассказать Владленовичу про свою непутевую жизнь, про Берию и двух маньчжуров, и о том, что только один маньчжур теперь остался в живых. Показал его землянку.
— Зигзаги истории, — подвел итог Виктор Владленович. — Одно утешает: Россия страна, где карел может петь украинцам турецкую песню на русском языке. Это и литературному творчеству способствует.
Мы с ним уговорились в следующий раз встретиться на собрании “граммофонов” в ПИССУАРе. Владленович решил прожить в Тамске две недели: навестить родственников и институтских однокашников.
Перед очередным заседанием я встречал своих слушателей возле подъезда ПИССУАРа, разъяснял им, что вот-вот должен прибыть полковник, бывший военный атташе Советского Союза в Югославии, надо его встретить. Вечер был чудный, весь в ароматах сирени и черемухи. Слушатели сгрудились возле меня, спрашивали: каким ветром занесло к нам такую птицу? Я думал: “Погодите! Сейчас придет он в своей удивительной фуражке, с кортиком на боку, попадаете все!”
Из-за угла ПИССУАРа вывернулась черная “Волга”, затормозила неподалеку от нас. Я направился к машине приветствовать высокого гостя. Дверца машины распахнулась, и передо мной возник мрачный Иван Карамов. Он то ли кивнул мне, то ли нет, и принялся тщательно запирать дверцу машины. Я был удивлен. Значит, Тина Даниловна права: Иван Карамов — начальник или вроде того. Простому человеку “Волгу” трудно купить.
А у дверей ПИССУАРа меня окликнул Владленович. Я его даже не сразу узнал, ибо был он без кортика, в штатском костюме. Я сказал:
— Зря пришел не при параде.
— Надоело милицию пугать, — отвечал Владленович.
Мы поднялись на второй этаж, прошли в комнату “Режимщика”. Я выждал время, чтобы подтянулись запаздывавшие кружковцы, затем представил Владленовича:
— Военный атташе полковник Мамичев Виктор Владленович!
Все бурно зааплодировали. Вася Хруничев включил в розетку шнур громадного магнитофона и хрипло сказал в микрофон:
— Раз-раз-раз!
Владленович попросил выключить магнитофон. Он сказал, что питает отвращение к магнитофонам и, пока не выключат магнитофон, не скажет больше ни слова. Вася обиженно нажал кнопку, бормоча про себя:
— Я хотел для истории…
— А я не хочу влипнуть в историю, — сказал Владленович.
И затем рассказал о том, какие югославы добрые, хорошие. Девушки все красавицы, мужчины все герои. Однажды Владленович гулял по Белграду со своим черно-седым догом, а он и сам к тому времени уже был черно-седым. И старая югославка ему сказала: “Вы так импонируете друг другу”. Югославы спешат сказать каждому встречному приятное. Народ гостеприимный, щедрый на добро.
Затем Владленович прочел свои самодельные стихи. Я понял, что Владленович, хоть и полковник, но тоже “граммофон”. Стихи он читал посредственные, но воодушевился, глаза сверкали, щеки пунцовели, жестикулировал, играл голосом.
Тина Даниловна все время указывала мне глазами на Ивана Карамова, дескать, он весь опутан проводами и утыкан под пиджаком микрофонами. Но я не особенно беспокоился, я понял, что Владленович так вышколен на своей бывшей работе, что никогда не скажет ни в одном общественном месте ничего лишнего, хоть его режьте на куски.
Бывшему атташе дружно похлопали. Толя Пастухов поднялся, встал по стойке смирно:
— Югославка одна. В Гродно. Год не помню, в июле было. Контакт. Интересуюсь: “Девушка, почему без лифчика?” Отвечает: “Для вентиляции сосков!” Соображаю: у них там жарко!.. Я в ихнем Белграде не был, я был в нашем Белгороде. А в нашем Белгороде девчата все сплошь в лифчиках, грудки тугие, только что не хрустят. Вот, значит, огромное спасибо атташе Мамичеву за его рассказ про Югославию.
Началась обычная пикировка. Тут не пикали, тут оттачивали пики.
— Югославия — другославия.
— Югославия — вьюгославия.
— Не ври! Там вьюги не бывают.
— Тито — титан, титаник!
— Броз Тито, брось, Тито!
— Броз Тито — гроздь, жито!
— Тито — не Тито, а ты-то — Тито?
— Тит, иди молотить! Брюхо болить.
— Мамичев-атташе давеча был в душе.
— Не городи чуши, не в душе, а в душе.
— Ладно, не буду.
— Ясно, что ты не Будда, ты этот, как его, Конфуций!
— Я не Конфуций, я — конфузный.
— А в Китае правительство заседает с фарфоровыми чайниками. У них и съезды обмывают чаем.
— А это уже политика, а Петр Сергеевич не велел.
Тут опять вскочил Толя Пастухов, вытащил из заднего кармана фляжку:
— Если черные колготки, значит, кол у девы в глотке! Товарищи спортсмены, выпьем за Югославию!
Я его осадил:
— Толя! Удалю с поля! Переходим к поэтическому кругу.
С некоторых пор мы завели обычай: каждый из кружковцев, прежде чем читать стихи или прозу, рассказывал обо всем интересном, что случилось в его жизни в последнее время. Юрий Заводилов всегда приходил при галстуке, его волнистые волосы были аккуратно зачесаны назад, миндалевидные зеленоватые глаза улыбались.
— Я ошибся дверью, когда поступил на юрфак, — заявил он. — Вот здесь я чувствую себя в своей стихии. И моя нынешняя работа меня тяготит. Ну что такое следователь? Крючок. Еще нас называют легавыми. Копание в грязи. Обидно. А душа тянется к заоблачным далям поэзии.
— Ну, зато у вас есть власть, — сказал я.
— Ну ее, такую власть! Власть поэзии — чище, выше!
— А все-таки ваша профессия очень нужная и интересная, — вступил в дискуссию Хруничев. — Вам можно детективы писать. Какие вы в этом месяце расследовали загадочные преступления?
— Преступления?.. Вы знаете, что милиция через газету предупредила тамских женщин, чтобы не садились в незнакомые машины. Было замечено, что женщины голосовали и садились в черную “Волгу”, а потом их находили на окраине города убитыми. В газете писалось не все. Женщин не просто убивали, но протыкали им ножом горло и высасывали кровь…
При этих словах Тина Даниловна стала белее лесного снега, вся сжалась в комочек, глядя исподлобья на Ивана Карамова. Тот сидел, скрестив руки на груди, мрачно глядел на Юрия Заводилова.
А мне подумалось: Тина Даниловна испугалась не зря, ведь Карамов ездит на черной “Волге”! Он вообще кровавый человек, написал рассказ о дымящемся куске материнской груди, откушенном у матери сыном. У меня пробежали мурашки по коже.
Но Юрий Заводилов неожиданно сообщил:
— Я хочу от имени прокуратуры и милиции выразить благодарность за помощь в задержании опасного преступника члену нашего литературного кружка Светлане Киянкиной. Похлопаем, товарищи!
— Киянкиной? — всплеснула руками Тина Даниловна.
— Света, расскажи! — попросил Юрий Заводилов.
— Че рассказывать? — сказала с гримасой неудовольствия Светлана Киянкина. — Че смеяться?.. Ну, купила я эмалированную кастрюлю новокузнецкого завода. Кастрюля на двадцать литров, со всего железа сделана. Дочке в подарок. У них воду часто отключают, пусть дочка водяной запас создает. Кастрюля с крышкой, удобная. Осенью можно помидоры солить.
— Ты по делу, Света! — попросил Вася Хруничев.
— А я по делу и говорю. Дочка живет на краю Иркутского тракта. Кастрюля тяжелая. Тащить пешком неохота. Я думаю: дай-ка проголосую, может, какой козел подвезет? Я, конечно, не пионерского возраста, но еще и не старуха… Ну, он и затормозил. Я села и говорю: мол, денег-то у меня нет, довезешь так-то? Он закивал: довезу, довезу! Я ему адрес сказала. Ну, едем. Смотрю, дочкин дом проехали, а эта сволочь все газу добавляет. Опомниться не успела, он затормозил в лесу. Глядь, у него нож в руке. Че смеяться? Не знаю как, но треснула его кастрюлей по башке. Он и про нож забыл. Я из машины скок и бежать вместе со своей кастрюлей. До первого телефона добежала и в милицию позвонила. Вот и все.
— Она его так хорошо кастрюлей угостила, что мы приехали, а он еще в сознание не пришел, — сообщил Юрий Заводилов. — Думаю, начальник областного управления ей премию даст.
Потом читали стихи.
— Выпьем, спортсмены картинного слова! — канючил Толя Пастухов.
— Погода хорошая, пойдите на берег Медички. Там за мостком, у самой речки, в дупле ольхи стакан спрятан. Еще в прошлом году писатель Авдей Громыхалов, когда его сняли с поста руководителя, там выпивал. Найдите дупло, а в нем — граненый стакан, и пейте на здоровье! — посоветовал я.
Заседание кружка закончилось. Пастухов повел компанию искать стакан в дупле, а я отправился провожать Виктора Владленовича. Он похвалил моих кружковцев.
Я спросил его:
— Что за человек Андропов?
— Партия стариков! — отвечал Виктор Владленович. — Молодых к трону не подпускают. Боятся: придет молодой и всех старперов из политбюро попрет. Ну и что? Сел на трон, а надолго ли ему дыхалки хватит? Будет большая рокировка, старое станут выдавать за новое…
На остановке мы долго молча глядели друг на друга. Было грустно. А вокруг плавали оглушительные ароматы черемухи и сирени.
23. ПОСТИЖЕНИЕ ЭГРЕГОРА
Рояль был весь раскрыт,
И струны в нем дрожали…
Я вспомнил эти строки в гостях у профессора Феофанова. На самом деле рояль был закрыт, на крышке его, на салфеточках, разместились статуэтки разной величины и ценности. Был тут фаянсовый бюстик Рубинштейна, был чугунный черный Мефистофель. Разместились на крышке рояля несколько портретов неизвестных мне мужчин и женщин, глядевших из серебряных рамочек. Духи от “Брокара и Сиу”, от “Штоля и Шмидта” уже высохли на дне флакончиков, но сохранили свой аромат через девяносто лет.
Когда я шел к Феофановым, увидел на лестнице Балабу, спускавшегося с огромным портфелем в руке. Я думал, что Балаба меня узнает, заорет, затопает ногами, мне хотелось провалиться сквозь землю. И как-то вышло, что я действительно “провалился” и оказался внизу, в вестибюле. Балаба вышел на улицу, где перед ним услужливо отворил дверцу “Волги” молодой, но уже разжиревший шофер.
Я вздохнул и стал подниматься по лестнице. Я решил на сей раз обязательно выяснить у Феофановых: есть ли все-таки у Балабы краны, из которых текут пиво и молоко? Но наш разговор с Феофановыми ушел опять куда-то в сторону, и я ничего не спросил. На сей раз мы пили болгарское вино под названием “Мельник”. И я думал: если мельники в Болгарии пьют подобные вина, то, значит, им совсем неплохо живется. Хотелось уехать то ли в Болгарию, то ли еще дальше.
— Центральные газеты писали, что в Тамск прибудет для руководства литературным семинаром сам Питор Сидорович Сидоров. А с ним — критик Сидор Абрамович Питоров. И будто бы критик этот обещал опубликовать серию статей по итогам семинара. Правда ли это? — спрашивал меня профессор.
Я отвечал уклончиво, я сам еще толком не знал, кто именно приедет. Может, и Сидор Питоров, но это такая заоблачная величина, что и подумать страшно.
— Наш Юра обязательно должен участвовать в семинаре, — торжественно сказал профессор Феофанов. — Я думаю, на сей раз справедливость восторжествует. Газета писала, что по итогам семинара будут изданы книги лучших семинаристов, кроме того, талантливые стихи опубликуют в столичном альманахе. Я думаю, вы Юру поддержите?
Я кивал, мол, конечно, поддержу. Но я все-таки сообщил профессору и его прекрасной половине Ксении Глазастовой о том, что москвичи с удовольствием едят и пьют, принимают подарки, много обещают, но мало что потом выполняют. Да, они могут отобрать подборки местных авторов для публикации в столичном альманахе, но ждать этой публикации придется долго, может быть, всю оставшуюся жизнь. Недаром передача им рукописи называется пострижением в альманахи.
— Но все-таки это какой-то шанс, — мелодично произнесла Ксения, ударяя своим бокалом по моему бокалу.
Звон ее голоса и звон хрусталя меня заколдовали совершенно, я решил, что сделаю все возможное и невозможное, дабы стихи этого зазнавшегося кудрявоголового красавца были опубликованы в столичном альманахе.
Мы поговорили еще о грандиозном пожаре, случившемся недавно на фабрике карандашной дощечки. Горели огромные штабеля кедровых заготовок, из которых должны были сделать карандаши для поставки в Японию. Город был окутан дымом, который и теперь до конца не выветрился. Еще вспомнили о том, что Андропова почти перестали показывать по телевизору, но очень часто стал показываться в “телеящике” Гришин.
— Андропов тяжело болен, — полушепотом сообщил Леопольд Сергеевич Феофанов. — Говорят, он в своем кремлевском кабинете принимает членов политбюро, будучи подключенным к аппарату “искусственная почка”.
— Голова профессора Доуэля! — усмехнулся Юра. — Идемте Петр Сергеевич смотреть уникальную художественную выставку.
— А что за выставка?
— По дороге расскажу. Выставка начинается после семи вечера, пойдем не торопясь, подышим воздухом, сейчас в роще такое пронзительное великолепие.
Мы прошли тайными тропами возле рва ботанического сада. Тут, на холме, в годы войны размещался эвакуированный завод “Ломо”. В его цехах делали бинокли, оптические прицелы для пушек и снайперских винтовок, перископы. Во рву до сих пор все засыпано забракованными линзами. Студенты, дети солнца, подбирают их, чтобы прикуривать от солнца, это ведь здорово — не покупать спички, а прикуривать бесплатно!
Далее мы прошли среди пожелтевших берез, лип, тополей, дубов и среди вечнозеленых пихт, елей и кедров. Разнообразие красок навевало грусть и радость одновременно. Миновали группу каменных баб, когда-то привезенных сюда из “Долины царей”, которая находится в Хакасии. Причем Юра сказал:
— Смотрите: девять тысяч лет назад — и у каждой в руке рюмка!
— Ученые говорят, что это ритуальные сосуды.
— Ученые ошибаются.
Мы прошли мимо здания, где подвывали собаки, которых местные жители сдавали в мединститут для ученых экспериментов. Собак в этом виварии плохо кормили, они чуяли скорую гибель и тоскливо подавали голосовые сигналы не то Богу, не то вечности.
За этим зданием размещался морг.
— Куда мы идем?
— В морг! — пояснил Юра. — Там есть как бы предбанник, где устроена выставка произведений свободных художников под названием “Бедлам”.
Я подумал, что здание морга — это не теплица, тут нет угольного люка, через который можно будет выбраться в случае опасности.
— А почему выставка проходит именно здесь?
— Ну, такой шик особенный. Девушки приходят, им любопытно и страшно, они смотрят картины, вдруг гаснет свет, от страха они готовы отдаться любому, кто первый их схватит. Пикантность в том, что совокупление происходит рядом с покойницкой. Мистерии Озириса!
— Но я на это не рассчитывал.
— А сегодня девчат и не будет, — сообщил Юра, — я покажу вам коллекцию конфиденциально. Там будут только философы Бакрановский и Саградовский, да еще критик Толя Перерванцев, который нынче имеет такой же авторитет, каким некогда пользовался Стасов.
— Не может быть!
— Может! Его даже в журнале “Посев” печатают.
— Опять “Посев”. Неизвестно, что за семена он сеет, и непонятно, что потом вырастет. Кстати, я слышал, что многих тепличных читателей арестовали.
— Да! Некоторых сослали в отдаленные районы, перевели на заочное отделение. Для кого-то это трагедия, только не для меня, я все равно учусь заочно. Я лично думаю устроиться рабочим в геологическую партию.
— Зачем же сыну профессора Феофанова забиваться в тайгу?
— Для познания жизни. Вот Дресвянин, например, поработал в тайге, и в его стихах такие колоритные реалии возникают.
Я слышал о странной дружбе Андрея Дресвянина и Юры Феофанова. Они были однокурсниками. Однажды подпили и отправились в общагу к знакомым девчатам, но застали у них в комнате конкурентов. Андрей и Юра схватили одного из парней за ноги и стукнули лбом об цементный пол. Парень заболел. Андрей поддался на уговоры Юриных родителей и взял всю вину на себя. Дресвянину дали три года. Он отбыл два и вышел по зачетам. Потом устроился в геологическую экспедицию. И лишь недавно вернулся в Тамск. Юра теперь учится на пятом курсе, а Дресвянин остался с образованием в два курса, пристрастился к спиртному, устроился кочегаром в котельную. Он говорит, что лучше не загружать мозг умственной работой, а оставить весь его объем для сотворения стихов.
Мы подошли к приземистому зданию, Юра нажал кнопку. В старинной дубовой двери был большой черный глазок, за дверью слышалось шевеление, очевидно, нас рассматривали. Наконец дверь распахнулась и косоглазый парень, возможно, бурят, сказал без малейшего акцента:
— Пожалуйте в чистилище.
Несколько ступенек вниз — и мы очутились в тесноватом помещении, где по стенам были развешаны большие и маленькие картины. Публика была, как говорится, разношерстная. Были тут медики в синих и белых куртках и штанах, были, вопреки словам Юры, девушки, были парни студенческого возраста. Одного из них я уже видел в теплице. Это был низкорослый пижон в пенсне с серебряной цепочкой, зацепленной за пуговицу пиджака. Юра сказал, что его зовут Джон-Гордон Митькин.
Больше всего публики было возле картины, на которой изображено ухо, из которого выглядывал мужской член, обращенный головкой к зрителю. Из отверстия в головке вылезал малюсенький человечек. Успехом пользовалось и полотно, где на белом фоне был нарисован черный треугольник.
Высокий парень с необычайно громадной копной черных волос сказал:
— Куда там Малевич со своим черным квадратом! Треугольник — это наше все!
Я этого парня немного знал. Он и зимой ходил без шапки, потому что при такой шевелюре какая может быть шапка? Нередко он стоял на центральной аллее университетской рощи в позе Наполеона, сложив руки на груди и глядя в неизвестную даль. Пробегавшие на занятия студенты давно привыкли к нему, точно так же, как к стоявшему неподалеку памятнику Валериану Куйбышеву. Знаменитый революционер тоже имел пышные волосы, но с этим парнем по волосатости соперничать не мог… Говорили, что он за что-то сослан в Тамск из Москвы. Настоящего его имени никто не знал, он всем представлялся как Саша Пушкин. В Тамске его не раз забирали в милицию, лечили на психе. Убедились в его безвредности и отстали. Вина он почти не пил, подрабатывал где-то как художник-оформитель. Теперь он со знанием дела расхваливал черный треугольник:
— Это в нашей древней традиции! Святая Троица, тридевятое царство, три богатыря, три танкиста, три веселых друга.
Публика поддержала Сашу Пушкина:
— Триколор!
— Триумвират!
— Триумф!
— Тритон!
— Тризна!
— Трибунал!
— Трихомонады, триппер! — подал голос один из медиков.
В этот момент дверь мертвецкой с грохотом распахнулась, и оттуда выскочил покойник — весь синий, в белой рубахе, белых подштанниках. На голове у него был берет с пипочкой. Девушки ойкнули, я невольно сделал шаг назад. Малыш-пижон в пенсне с цепочкой по имени Джон-Гордон Митькин объявил:
— Великий критик всех времен и народов Анатолий Перерванцев имеет слово!
Юра зашептал мне на ухо:
— Это медики его нарочно синим гримом накрасили. Он всегда так неожиданно появляется. Не только гениальный, но и очень оригинальный человек.
— Да уж…
Перерванцев с подвыванием затянул:
— Эмоциональное восприятие не есть пустое сотрясение воздуха. Все, что здесь сегодня потрясло ваше внутреннее “я”, отдалось в глубинах кипящих галактик. Эгрегор. Таинство. Облачко, сотканное из эмоций, желаний, мечтаний, иллюзий, может стать материальным — или здесь на земле или на других планетах. Эгрегор! Жизнь в ладу с законами Вселенной, которая и есть треугольник. Вспомните представление древних о Земле, покоящейся на спинах трех китов. Войти в соприкосновение с Вселенной можно лишь в условиях свободы творчества, мысли, слова.
— Свободы, свободы! — эхом отдалось в морговском предбаннике.
— Позвольте мне сказать! — выступил вперед Юра. — Студент Гордемир Кряков был отправлен на поселение в Туендет и служит теперь там на метеостанции только потому, что читал, то что ему хотелось читать. А ведь в конституции записаны свобода слова, союзов, печати, собраний. Мы хотим этого не на словах, а на деле!
— Каждому советскому человеку — ксерокс! — неожиданно провозгласил Саша Пушкин, отколупывая ножичком пробку с долгоиграющей бутылки портвейна. Он глотнул немножко из горлышка и пустил огромную бутыль по кругу.
— Свободу творить и вытворять! — закричали студенты.
— Не надо никого выдворять!
Дурной пример заразителен. Мне тоже захотелось хотя бы немного вступиться за свободу, и я выкрикнул:
— Свободу Луису Корвалолу!
Маленький в пенсне сообщил:
— В Ленинграде судили одного поэта за то, что писал стихи и нигде не работал. Они стихи за работу не считают. Забыл фамилию того поэта, кажется, Бредский.
— Не Бредский, а Брадский, или Градский, не в фамилии дело, а в принципе. Он судьям правду в глаза сказал. Нам тоже надо всем говорить прямо в лицо сущую правду. Как писал поэт Твардовский: “Лучше нету правды сущей, правды, прямо в сердце бьющей, да была б она погуще, как бы ни была горька!”
— Ага! Скажешь правду! Которые в Ленинграде и Москве — им Запад помощь оказывает. Посылки шлют, деньги передают через надежных людей, литературу. А мы тут, во глубине сибирских руд, от всего мира оторваны.
— Портвейн всегда керосином пахнет, — неожиданно сказал Саша Пушкин. — Они что, в цистернах из-под керосина его возят, что ли?
— Туалетная бумага продается только в Москве, да и то не всегда бывает, — пискнула низкорослая студенточка.
Я возмутился. Вот тему нашла! Понос ее, что ли, прохватил? И я невольно подумал о том, что всю свою долгую жизнь прожил не имея даже и представления о том, что существует какая-то там специальная туалетная бумага. Мы всегда подтирались клочками газет. Очень удобная, мягкая бумага. К тому же, если учесть этот самый эгрегор, то при подтирке какая-то часть информации неизбежно переходила через задний проход в головной мозг. Таким образом приятное мы совмещали с полезным и походя расширяли свой кругозор.
И еще я вспомнил, как дорого ценились у солдат в армии эти самые газеты. Мы их использовали не только для подтирки. Если удавалось стащить в Ленинской комнате газету из подшивки, то счастливец сворачивал ее в двадцать раз, разрезал странички, и получалась такая маленькая книжечка, которую удобно прятать в кармане гимнастерки. Старшины нам регулярно выдавали махорку. Достанешь газетную книжечку из кармана, оторвешь страничку и сворачиваешь цигарку. Газетная бумага тлеет ровно, дым получается ароматный… А вот если для цигарки оторвать клочок от тетрадки, то сам не рад будешь. Не столько накуришься, сколько намучаешься, дым от такой цигарки пахнет жженой тряпкой и какой-то пропастиной.
Юра тронул меня за рукав и шепнул:
— Может, они сегодня опять свет вырубят, так вы вон ту маленькую хватайте, не пожалеете, ей-богу! Не девка, а вулкан!
— А кто она такая?
— Непризнанная поэтесса Инна Холодникова. На самом же деле девка — огонь, очень даже теплая.
Я оглядел “предбанник” — нигде ни скамьи, ни дивана, никакой подстилки. На цементный пол натащили на подошвах ошметки грязи, осень все-таки. Обстановка — абсолютно не располагающая к извержению лавы. Какой уж тут вулкан? Какой огонь?
Я сказал Юре, что тут душно, пахнет формалином, пора бы удалиться, тем более что с выставкой мы уже достаточно ознакомились.
— Зря уходим, совершенно зря, сейчас только все интересное и начнется…
Мы с Юрой вышли на воздух. В темном здании вивария какая-то собака вскрикивала с беспредельным отчаяньем. В ее вскриках явно читалась человеческая мольба: “Спасите! Помогите!” А как я мог ей помочь?
Юра понял мое настроение и сказал:
— Сторож вивария наш хороший знакомый, мы с Дресвой тут не раз пили, в виварии этом. Если получите квартиру, захотите завести собаку, я вам организую. Тут бывают и доги, и кавказские овчарки, и сенбернары… Пару бутылок водки распить вместе со сторожем, и, как говорится, ноу проблем! Любую породистую выберем.
Ветер прошелестел в деревьях, листья посыпались с печальным шорохом, а собака в виварии опять подала жалобный голос. Сердце мое сжалось. Как плохо попасть в беду, не имея ни друзей, ни знакомых, которые бы тебя пожалели, попытались спасти…
24. ПЕРЕД ПРИЕЗДОМ ПИТОРОВ
Уже стало достоверно известно, что скоро в Тамск прибывает Питор Сидоров в сопровождении Сидора Питорова. Наш предводитель Вуллим Тихеев провел собрание и сказал, что все руководство обкома и облисполкома стоит на ушах. Я не мог себе представить Тягачева стоящим на ушах, и Балабу тоже не мог. Не такие уж большие уши у Тягачева и Балабы.
Вуллим сказал, что на семинар молодых авторов будут допущены лучшие из лучших, я это должен буду довести до сведения своих кружковцев. И всех в городе и области нужно оповестить об этом. Главное — талант.
Авдей Громыхалов таинственно заметил:
— Главное — чтобы вино было не второго гона, а самый что ни на есть первач, и омуль должен быть свежего копчения. Соболь тоже соболю рознь. Есть такие соболя, что хуже дохлой кошки. Помню, однажды ректору Литературного института такую рухлядь поднесли, что…
— Это к делу не относится! — прервал Вуллим Авдея. — Товарищи должны продумать, как лучше показать гостям наш город, культурную программу разработать.
— И я про то же, — не унимался Авдей. — Ты, Вуллим, всех симпатюшек от организации шахматами отвадил. А кто будет гостей развлекать? Азалия Львовна? Так она уж от своего курева почернела вся… Нет настоящей работы с молодежью. У Петьки Мамичева в его кружке такие страхокозки обретаются, что хоть платок на морду набрасывай. Знаешь, как на Востоке бабам на рожу паранджу надевают? Впору и у нас такой порядок завести. Москвичи, небось, к Шахерезадам привыкли.
— Про шахеры и про зады на партсобрании прошу не упоминать! — вмешался парторг Феденякин.
— Коррупция сплошная и моральное разложение, — пробухтел в углу Иван Осотов. — Давно пора сигнализировать куда следует.
— Ты уж и так всю бумагу извел, блокнотов в продаже не стало, — ухмыльнулся Авдей. — Если что и можешь писать, так одни доносы.
Крокусов страстно завопил:
— Партия меня в люди вывела, помогла осмыслить, помогла талант развить! В моем новом романе бабынька и дедынька осваивают смежные профессии, а папенька, несмотря на возраст, идет в космонавты. Маменька стала депутатом Верховного Совета. Мою рукопись надо обязательно показать Питору Сидорову, опять же, с омулем будет полный порядок, сами понимаете.
— Ты, Паша, под рубрику молодой автор не подходишь, — пояснил Вуллим Тихеев, — ты у нас член союза, у тебя и так романы в Москве печатаются.
— Я по возрасту еще молодой. Разве ж я когда писательскую подводил? Опять же, гости захотят пивка, а как его без омуля пить? Пусть секретарь парторганизации скажет: я же недавно в партию вступал и полностью оправдал доверие, замечаний ко мне нет.
Феденякин закивал. Лука Балдонин ехидно улыбался. Но Вуллим Тихеев разрушил его благодушие:
— На нашем сегодняшнем собрании мы должны сказать и о неприятных вещах. К сожалению, среди нас находятся люди, имеющие не просто завышенную самооценку, но уже как бы утратившие чувство реальности. Прошу тишины. Зачитываю копию письма Луки Балдонина в Центральный Комитет генеральному секретарю и председателю Совета министров Советского Союза:
“Я, Лука Балдонин, единственный писатель в Тамске, который создает произведения, близкие к настоящим классическим. Это общепризнанно, обо мне с восторгом отзывался великий писатель Василий Серов, обо мне говорили по одесскому радио, мои рассказы тамский космонавт Сергей Калякин брал с собой в космос. В то же время я живу в простой убогой квартиренке. Три года прошу коммунальное управление поставить мне простую финскую сантехнику. А тамские партийные и советские бюрократы строят себе дома повышенной комфортности. Почему я, имея такой огромный талант, должен помирать под забором? Прошу выделить мне четырехкомнатную квартиру в партийном доме, чтобы я тоже мог пользоваться благами цивилизации. Только мое присутствие в Тамске создает здесь культурную ауру, которой без меня этот город совершенно лишится…”
Вуллим Тихеев оглядел аудиторию и спросил Луку:
— Тебе, Лука, не стыдно?
— Это тебе стыдно, — отвечал Лука. — Твои рассказы никому не нужны. А мои книги на толкучке из-под полы продают в десять и в двадцать раз выше номинала! А ты уже не только себе квартиру выбил в Академгородке, но сделал квартиры и одной дочке, и другой, купил одному зятю “Жигули”, а другому “Волгу”. А ведь ты на своем посту находишься совсем недавно. Все берешь и берешь из обкомовской очереди. И на казенной черной “Волге” по городам и весям раскатываешь. Где тебе понять настоящий талант? Где тебе понять его цену?
Я невольно подумал о том, что книги Балдонина столь же скучны, как и книги Тихеева. И насчет толкучки Лука загнул. Я был в книжных магазинах, все они завалены книгами Балдонина. Их и по номиналу-то никто покупать не хочет.
После собрания я отправился в свой кружок. Я пригласил на это заседание младшего брата Авдея — Викентия. Он был повыше и потоньше своего могучего брата, но тоже был сильным, спортивным. У него аккуратно подстриженная рыжая бородка. Одевался всегда просто, но добротно, был приветлив, доброжелателен, интеллигентен. Чувствовалась в нем некоторая аристократичность, он смахивал на молодого профессора. Даже и не верилось, что вырос он в детском доме. Я попросил Викентия Громыхалова побеседовать с моими кружковцами, им полезно общение с профессиональными писателями.
По дороге в ПИССУАР мы обсуждали тему приезда в Тамск Питора Сидорова и Сидора Питорова.
— Петечка! — сказал жизнерадостный Викентий. — Их Вуллим на черной “Волге” закатает на обкомовскую дачу. Будет там кормить-поить за казенный счет, среди местных красот выгуливать. И никого близко к ним не подпустит. И засунет им в пасть свои дурацкие рассказы для публикашек в Москве и положительной критики. Ну, может, эти питоры клюнут еще и на копченого омуля Крокусова, этот тоже на ходу подметки рвет. А нас, Петечка, никто не спасет, кроме федосеевцев.
— А что это за федосеевцы? И как они нас могут спасти?
— Петечка! После заседания все объясню…
В моем кружке в тот вечер было необычайно людно. Слух о скором прибытии в Тамск влиятельных столичных литераторов уже облетел всю пишущую братию.
— Мамич! — кричал Толя Пастухов. — Где этот Пидор, или как его, Сидор? Я ему “крокодила” сделаю. Он сразу мои стихи в Москву увезет. Что за “крокодил”? Ага! В позвоночнике у меня штырь, а я за счет мыщц сделаю! Смотрите все!
Толя вскочил на стол, сделал стойку на одной руке вверх ногами, а затем как-то так изменил позу, что тело его расположилось параллельно крышке стола, а держался он на согнутой в локте правой руке, левая была отставлена в сторону.
— Это и есть “крокодил”! — сказал Толя, спрыгивая со стола. — Кто хочет, пусть повторит.
И тогда встал со своего места Иван Карамов:
— Я стихи читать буду!
— Стихи? — изумилась Киянкина. — Ты же прозаик, страшилки пишешь.
— Молчи, женщина! Я все могу!
Карамов насупил смоляные брови, дико завращал глазами и стал читать с подвыванием:
Трудовые горят миллионы,
В черный дым превратились рубли.
А начальники, как скорпионы,
На перинах пригрелись вдали.
За такие большие напасти
Нам отдать бы Балабу под суд,
Ой, не спите вы, местные власти,
К шпалпропитке китайцы ползут!
Что ж ты помер, Андропов, товарищ,
Кто порядок теперь наведет?
Посреди непонятных пожарищ
Наш народ к коммунизму бредет!
Иван Карамов закончил чтение и победоносно оглядел слушателей. Я невольно сказал, что скорпионы на перинах не спят. И не кажется ли Карамову, что стихи излишне политизированы? И вообще, почему в этом стихотворении китайцы ползут, если инцидент с Даманским давно исчерпан? И отчего наш народ бредет среди пожарищ? Мы идем четкой поступью к построению коммунизма. Андропов помер, но его пост занял достойный человек, товарищ Черненко, наш сибиряк, он наведет порядок. Все хорошо.
— Лакировка действительности! — не согласился со мной Карамов. — Лак в литературу пускать нельзя.
Я был поражен. Диспетчер автороты, но сносно рифмует и знает такие слова? Растут люди прямо на глазах.
Светлана Киянкина сказала:
— Нужен ты Сидору Питорову со своими стихами, как собаке пятая нога или как корове алиментный лист. Понял? Стихи должны быть простые и добрые. Например, про борьбу с алкоголизмом:
Солнышко сияет,
Мирный небосвод,
Радость-то какая —
Человек не пьет!
Он идет цветущий
В боровой массив,
Человек непьющий
Сказочно красив!
— А пьющий — все равно красивее! — возразил Пастухов. — По себе знаю.
— Ты себя со стороны не видишь! — сказала сердито Светлана Киянкина. — Распустите слюни и думаете: хорошо.
— Друзья мои! Не надо ссориться, — вступил в разговор Хруничев. — Иногда немножко можно и выпить для настроения. Ах, как мне хочется взять автограф у Сидора Питорова! Я собираю автографы знаменитых людей. Я стоял трое суток у Аллы Пугачевой в подъезде, меня даже милиция арестовала. Потом я на ее концерте вложил в букет свои стихи, хотел бросить букет на сцену, но оказалось, что в первом ряду сидела переодетая охрана, они у меня отобрали букет и даже по шее дали. Сказали, что я в букет кирпич спрятал или даже бомбу. Так трудно со знаменитостями в контакты вступать! Петр Сергеевич, вы, конечно, сведете меня в конфиденциальной обстановке с москвичами?
Я ничего ему не ответил. Я сам мечтал побыть с приезжими в такой обстановке. Но сколько провинциальных писателей будет крутиться вокруг них? Не хотелось превращаться в назойливую муху.
После заседания жизнерадостный Викентий Громыхалов потянул меня за руку:
— Едем, Петечка, к федосеевцам. Нам без этого никак.
— А далеко это?
— Чуть подале Авдеевой дачи. В самых заповедных кедрачах.
— На чем же поедем? Автобусы уже не ходят, а на черной “Волге” у нас только Вуллим ездит.
— Твой Вуллим еще тот налим!
— Он такой же мой, как и твой.
— Я за него не голосовал. Да ладно, мы автостопом.
— А что это такое?
— Теперь такое дело в моду входит: протянешь руку и машину на дороге останавливаешь.
— Ну, это в Европе, а у нас не остановятся; а если остановятся, морду набьют и дальше поедут.
— Не дрейфь, Петечка, Россия — родина слонов!
25. В ГОСТЯХ У ПИТИРИМА
Долго мы голосовали на окраине Тамска с Викентием Громыхаловым. Машины проносились мимо, никто не обращал внимания на наши поднятые руки. Тогда Викентий вынул из авоськи пол-литра водки и поднял над головой. Это подействовало. Грязный помятый “Москвич” притормозил, лохматый мужик приоткрыл дверцу, подозрительно спросил:
— Чего в бутылке-то?
— Она, родимая, видишь — нераспочатая, еще колпачок не снят, — отвечал Викентий.
— Мало видеть, надо слышать, — отвечал мужик.
Викентий сорвал зубом с бутылки алюминиевый колпачок и сунул горлышко сосуда мужику в губы. Мужик тотчас начал причмокивать, и кадык у него совершал равномерные движения. Почти половина содержимого бутылки исчезла на наших глазах, но Викентий выдернул горлышко изо рта водителя:
— Пока хватит, а то живыми не довезешь.
— Да я два пузыря принимаю и еду спокойно.
— Довези до места и допивай.
— Ну и жлобы! Далеко едете?
— В Федосеево.
— Лады.
— Покашово это бывшее Федосеево, — пояснил Викентий. — Старообрядцы кондового толка, федосеевцы, до сих пор в окрестностях живут. Где кедр — там и старообрядец, лежат в избушках, заметенных снегом. Какой-нибудь столетний старец — на лежанке. Стоит мешок с кедровыми орехами и больше ничего. В таежной молельне при закатах радели, молились, детей в строгости воспитывали. Потом наладился туда писатель Вячеслав Шишков ездить, а с ним Григорий Потанин, тот даже в дальнее село Петухово забирался… Федосеевцы, один из шестнадцати старообрядческих толков, собирались в здешних кедрачах на диспуты. Старцы раскрывали святые книги, доказывали беглопоповцам, дырочникам, что они неправые. Дырочники отвергали иконы, вырывали в землянке дырку на восток и молились на дыру, завершали свои дни, падая на свет… Когда по распоряжению царя Николая Второго тут была экстренно построена одноколейная дорога, старообрядцы зашумели, загалдели, не хотели железную колесницу “Анчихриста” видеть в своих кедрачах. По-ихнему — это “шиш”, демон, засевший в железе и двигающий чертову огнедышащую телегу. При Столыпине стали по этой дороге селить латгальцев, латышей, поляков. Костел построили. А папа римский для староверов — тот же “Анчихрист”. Вот тогда и стали отступать старообрядцы за болота в глухую тайгу. Там по островкам тоже кедрачи есть. Трудновато нам будет в ботиночках туда пройти, надо бы высокие сапоги-бродни, но, Петечка, нужда и за подкладкой грош найдет.
— К лесным людям, глядя на ночь? — изумился водила. — Ночью не пустят.
— Психологии не знаешь, — сказал Викентий. — Они же божьи люди, заблудившихся путников в беде не оставят. Им бог не позволит.
— А че вам там нужно? Ты, парень, часом, сам не старообрядец? Бородка у тебя небольшая, но пышная.
— Нет, я не старообрядец, я стрижен, а они не стригутся. Я в архивах документы изучал, их жизнью интересовался. Теперь хочу не по документам с ними познакомиться.
— Ночью не примут, — с сомнением сказал водила.
Мы вылезли на перекрестке и пошли по тропке через болото. Уже подмораживало, но под ногами хлюпала жижа.
— За чертей нас не примут? — засомневался я. — Еще из ружья шарахнут.
— Они ружей не держат.
— А зачем нам к ним?
— Увидишь. Ты только шапку у порога сними и крестись двумя перстами.
— Я и тремя-то не умею.
— Учись! Это, Петечка, история родины и народа. Жаль, темно, не видно, тут вот слева от тропинки келья была старца Варлаама, сто пятнадцать лет прожил. У них кельи по номерам. Теперь в первой келье живет раб божий Силантий, ему под девяносто, но силен, как лось. Но мы дальше пойдем, в пятую келью. Там один младший раб проживает. Питиримом звать, я его просто Петькой зову. Этот Петька в келье и родился. В сорок втором году чекисты в здешних скитах дезертиров ловили, которые у отшельников зимовали. Один из дезертиров у горбатой старой отшельницы Сусанны жил. Ну, чекисты его арестовали, а через год у старушки мальчик родился. Петька этот самый есть. Отшельники чем живут? Они возле келий огородики держат, кедровый орех заготавливают, туеса берестяные ладят, ложки режут. Петька из них самый молодой, так они его посылали туеса и ложки продавать. Вот он в Покашово ложки продавал, а его для смеха Авдей брагой угостил, дескать, квас такой. Ему и понравилось: ложки продаст, спиртное покупает. В келью свою стал пьяный приходить. Осерчали старцы, наказание на него наложили: поклоны бить. От кельи запретили отлучаться. Вот мы его и навестим, потряс Викентий Громыхалов сумкой, в которой звякнули бутылки.
Я изрядно устал и промочил ноги, когда мы остановились возле небольшого бугорка, который оказался кельей раба божьего Питирима. Мы постучали, нам ответил сочный басок:
— Кого Бог дает?
— Из Покашова раб божий Викентий, брат Авдея Громыхалова!
— Заходьте!
Мы отворили крохотную дверцу, вошли в келью, где помещались только узкий дощатый топчан да глинобитная печурка. Окошечко кельи было не больше суповой тарелки. В углу возле темной иконы теплилась лампадка. Косматый и бородатый раб божий Питирим прибавил огня в керосиновой лампе, глядя на нас из-под руки, как богатырь на картине Васнецова.
Викентий чинно стал креститься двумя перстами и кланяться висевшим по стенам иконам. Я последовал его примеру. Раб Питирим тоже закрестился и зашептал слова молитвы.
Помолившись, Викентий сказал:
— Мы к тебе, Петя, по делу.
— Так говорьте! Ложек либо ореха продадим.
— Эх, Петя! На Руси есть обычай: прежде надо выпить за здравие живых и поминание усопших, — Викентий достал из сумки поллитровку.
Питирим вытянул руки, защищаясь от нас мозолистыми ладонями:
— Ох, грех! Грех! Нельзя мне! Сатанинско зелье!
— Ну, Петя, ты как хочешь, а мы с твоим тезкой выпьем, правда, Петр Сергеевич?
Я кивнул. Викентий вынул из сумки пару стаканов, нацедил граммов по сто.
— Питирим, у тебя закусить нечем?
— Картоха в мундерах. Горяча ишшо.
— Давай!
Мы выпили. Я почувствовал, как по телу разлилось тепло. Хорошо! А то ноги промочил, заколел. Теперь полегчало.
Питирим жалобно глядел на нас, кадык у него дергался, он судорожно сглатывал слюну:
— Ох, бес! Силен вражина! Не могу! Плесните мне чуть на донце моей кружечки. Только старцам не говорьте.
— Не скажем, — успокоил его Викентий, — пей спокойно, ее же и монаси приемлють.
— То никоны, а нам нельзя, — со вздохом сказал Питирим, осушая свою кружку.
Закусив картошкой, он попросил налить ему уже полную кружку водки:
— Теперя все равно я оскоромился…
Мы просидели у Питирима до рассвета, осушив две бутылки водки, причем львиная доля досталась Питириму. Он плакал, лез целовать нам руки, повторяя:
— Вы мне любы!
Викентий поцеловал его в щеку:
— Петя, дорогой, рассвет уже. Нам надо уходить, чтобы старцы не видели. Петя, я вхожу в вашу веру! Подари мне две иконки: вот эту и эту.
— Ох, да за такой привет хоть все забери!.. Нет, все нельзя. А хоть и все!
Викентий снял со стены две иконы, сунул в сумку:
— Ну, пока, Петя! Пора нам…
— Идитя, идитя, а я схожу на мамкину могилку поплачусь, слезы сами текуть…
Мы бодро зашагали по увалам, среди кедрачей и разнолесья. Теперь уже было видно, куда ступать, идти легче.
Викентий показал мне главную келью старца Силантия и вдруг шепнул:
— Пригнись!
Но пригнуться я не успел, возле кельи возник костлявый старик, похожий на сухостойную лесину, это был старец Силантий, он проскрипел:
— Вилентин, ты куда пошел?
— В Федосееву, — ответил Викентий.
— Ну, иди, иди!
Викентий увлек меня за собой: скорее, скорее, пока этот хрен моржовый не передумал, а то ведь не отпустит.
— Как не отпустит? На него дунь, он повалится.
— Э! Ты его не знаешь.
Мы побежали, не оглядываясь. Долго ломились сквозь бурелом, наконец Викентий сказал:
— Вот и поворот, сейчас проскочим болотце, и Покашово покажется.
Мы пробежали болотце, и перед нами вновь возникла келья Силантия, и старец приветствовал нас злорадным смехом:
— Вилентин! Чего забыл? Зачем вернулся?
— Я же говорил, — шепнул мне Викентий, — теперь он нас путать будет хоть сто лет, куда ни пойдем — все будем к его избушке возвращаться… Дедушка Силантий, чем мы тебе не угодили? Чего ты нас держишь? — спросил он старца.
— Вилентин! Чего в кошелке твоей — верни, да и ступайте с Богом.
— Дедушка Силантий, то иконы, я попросил у Питиримки для Авдея, ты ведь его уважаешь?
— Если лики взял для его, то ладно. Авдея уважаю. Хучь вы оба в детдоме выросли, он из староверов род считает.
— Я разве не брат ему?
— Ты — брат, у вас мать одна, а отцы разные.
— Да ты, дедушка, ты правда ясновидец. Чего Авдею передать-то?
— Мое ему благословение и привет мой!
— Ну, дай тебе Бог, дедушка!
Мы побежали по тропе, вновь оказались у поворота. Викентий опасался, что Силантий опять нас завернет, но на сей раз все прошло благополучно. На холме уже были видны уютные домики Покашова.
— А на что нам эти облупленные темные иконы? Стоило ли из-за них так рисковать? — спросил я Викентия.
— Петя! — ухмыльнулся Викентий Громыхалов. — Одна икона — мне, другая — тебе. Руководителям семинара подарим. Эти москвичи от старых икон с ума сходят. Они тебя и в центральном журнале напечатают, и в прессе расхвалят. Им только бы скорее такую иконку на стенку в своей квартире приляпать. Ликам этим цены нет, это же семнадцатый век! Ну, в крайнем случае — восемнадцатый. Все равно старина…
Мне очень хотелось, чтобы в семинаре поучаствовал Рафис. Я хотел его разыскать, но он сам явился ко мне домой. Причем был с котомкой и острижен наголо.
— Петр Сергеевич! Я ухожу в армию, в стройбат!
— Ты? Как же так? Последний курс. Разве ты плохо учился?
— Да неплохо, но я ведь еще на секретном заводе ночами работал. Работа нетрудная: плазма за стеклом плавится, я в черных очках слежу за ней. Но тут еще стихи добавились. Стал отстающим. Отчислили.
— Зачем же ты с работой связался?
— А что теперь говорить? Пойдемте, сейчас сбор у военкомата. Отцу-то все равно, а вы маме что-нибудь утешительное скажите, а?
У военкомата — толпа родителей и призывников. Вот и родители Рафиса. И я сказал заплаканной маме Рафиса:
— Не плачьте! Ваш сын еще будет большим человеком. Очень большим!
Она благодарно улыбнулась мне. Было стыдно, было грустно.
26. “КРОКОДИЛ” И ХОЛОДНИКОВА
В Доме партийного просвещения во главе огромного полированного стола сидел знаменитый столичный писатель Питор Сидоров. С ним рядом расположился не менее известный в стране критик Сидор Питоров. Оба они курили дорогие американские сигареты “Филипп-Моррис”, стряхивая пепел под стол. Пепельницы не было, так как курить в партийном доме строжайше запрещалось, но великим людям можно все, и Питор с Сидором этим пользовались.
По обе стороны длиннющего стола сидели члены писорга, а также молодые авторы. Впритык к москвичам расположились Вуллим Тихеев и Фома Феденякин. Почетные места занимали Паша Крокусов, Лука Балдонин и Иван Осотов, все они ели глазами столичное литературное начальство. Чуть подальше сидел Громыхалов, прижимая под столом коленями огромный мешок с кедровыми орехами. Рядом с Авдеем уселись мы с Викентием, дальше — члены моего кружка и многие другие молодые и старые пишущие люди, мечтавшие, что случится чудо: их признают. Тина Даниловна положила на стол красивый альбом, в котором у нее хранились автографы знаменитых людей. Сегодня она намеревалась пополнить коллекцию. Рядышком сидели Саша Пушкин, Анатолий Перерванцев, Джон-Гордон Митькин, Андрей Дресвянин и Юра Феофанов. Они насмешливо оглядывали всех присутствующих. Была среди этих людей и маленькая любительница туалетной бумаги Инна Холодникова.
Авдей шептал мне на ухо:
— Вишь, Осотов и Крокусов рукописи толщиной с деревенский сундук приволокли, постараются этим питорам всучить. Не выйдет! Эти питоры — сытые, и нос в табаке. Им вчера на приеме в обкоме подарили целого копченого осетра и по большому туесу таежного меда. К ним с пустыми руками не подходи. Я вот кедровых орехов мешок приволок — это что-то. Если эти орехи каждый день щелкать, так жену всю ночь в раю содержать сможешь. Такой подарок они запомнят, вот тогда и прочистят дорожку моему роману в столичное издательство. Так вот надо жить в литературе, учись!
Я мысленно улыбался. Авдей даже не подозревает, что у меня в портфеле лежит старинная икона, которая легка в транспортировке, но стоит в сто раз дороже, чем мешок орехов. И у Викентия тоже есть чем привлечь к себе благосклонность столичных светил.
Литературный семинар открывал главный идеолог обкома Семен Семенов. Слова текли, как вода из прохудившегося крана:
— Руководствуясь решениями… идя навстречу… верные помощники партии… образ строителя коммунизма… как указывал в своем докладе генеральный секретарь коммунистической партии товарищ Черненко Константин Устинович…
В зале, где проходило действо, находилась Софья Сеславина. Прежде всего она положила перед питорами на стол маленький магнитофончик, нажала кнопку и легкими шажками отбежала с фотоаппаратом к стене. Несколько раз щелкнула вспышкой, переместилась к противоположной стене и опять несколько раз нас ослепила.
Затем началось обсуждение рукописей молодых авторов. Сидор Абрамович говорил туманно, только и слышалось:
— Теза… антитеза… сублимация… интроверт…
Питор Сидорович Сидоров говорил тоже туманно, но его речь изобиловала длинными ссылками на собственное творчество и критические работы Сидора Абрамовича Питорова. Говоря о своем романе, Питор Сидорович заявил:
— Сначала было слово!
Я не знал, кто такой интроверт, и при чем тут слово, которое было сначала, но ясно видел, что гора рукописей, отобранная Вуллимом Тихеевым для обсуждения на семинаре, визуально практически не уменьшается, хотя время идет к обеду. Семинар должен был работать два дня, и мне было непонятно: как же москвичи умудрятся прочитать и обсудить такую гору рукописей за остававшиеся полтора дня? Ведь сидоры-питоры сказали, что сегодня будут обсуждать рукописи, что говорится, с колес.
Сначала автор читал отрывок из повести или стихи, затем они брали из стопки рукопись и, заглядывая в нее, начинали говорить. Питор Сидорович поглядывал на огромные настенные часы. По часам получалось, что он находится на Камчатке или даже в Сан-Франциско. Откуда ему было знать, что эти часы остановились лет пять тому назад?
Обедали мы в партпросовской столовой. Угощение было более чем обильным, но там случился скандал. Саша Пушкин, Анатолий Перерванцев, Джон-Гордон Митькин, Андрей Дресвянин и Юра Феофанов выпросили у буфетчицы весы, поставили на свой столик, и Перерванцев крикнул:
— Теперь мы будем оценивать рукописи!
На одну чашу весов Перерванцев поставил муляжную гирю, на которой были огромные буквы: “Семинар”. На вторую чашу весов он положил рукописи стихов Андрея Дресвянина и Юры Феофанова. Гиря подпрыгнула вверх, как живая, упала и покатилась по полу.
— Вот это весомые рукописи! — воскликнул Перерванцев.
К нему тотчас же подошли мужики спортивного вида в штатском и взяли под руки. Мигом исчезла вся компания Юры Феофанова вместе с весомыми рукописями.
После обеда обсуждение началось снова. Питор взял чью-то рукопись и хотел дать слово автору, но в этот момент Толя Пастухов соскочил со стула и завопил:
— Айн момент! Делаю “крокодила”!
Анатолий выжал на столе стойку на правой руке, щелкнул вытянутыми вверх ступнями в щегольских ботинках и затем, по-прежнему стоя на правой руке, придал телу положение, параллельное столу.
Софа Сеславина защелкала вспышкой и с одной, и с другой стороны, затем даже легла на пол и лежа тоже щелкнула своей неожиданной журналистской молнией.
Сидоры-питоры изумились:
— Акробат? На семинаре?
— Я еще и акробат слова! — заявил Пастухов, соскочил со стола и подбежал к питорам-сидорам с громадной папкой своих стихов.
— Хорошо, хорошо, поэт-акробат — очень даже оригинально, такого еще не было, обязательно обсудим вашу рукопись, — улыбаясь, сказал Сидор Абрамович Толе и хотел, было, продолжить обсуждение, но тут к нему подбежала с еще большей, чем у Пастухова, папкой маленькая стройненькая любительница туалетной бумаги и представилась:
— Поэтесса Инна Холодникова.
— Голодникова? — переспросил туговатый на ухо Сидор.
— Холодникова, — поправила его Инна. — И мое имя давно бы гремело на весь Союз, если бы не бюрократы, которые гнобят меня в этом проклятом Тамске. Остальное я вам скажу на ушко.
Она приникла губами к волосатому уху Сидора. Мне показалось даже, что она поцеловала в ухо, а может, даже и не показалось. К горе рукописей прибавилась еще и папка Холодниковой.
Тогда встал кряжистый мужик с большим лбом и угрюмыми, глубоко запавшими глазами:
— Никодим Столбняков! — представился он. — Я из таежного Сергундата, и я написал большой роман про жизнь местных народов, я эту жизнь знаю с пеленок. Такого толстого романа тут больше нету, тут вообще в Тамске романов нету, а этот еврей Тихеев отказался принять мой роман в обсуждение.
Мужик излучал медвежью силу, глаза его были серые, упорные, а в слове роман он делал ударение на первом слоге, что придавало его речи иронический оттенок.
— Почему же вы не приняли эту рукопись, Вуллим Александрович? — спросил Тихеева Питор Сидоров. — Ведь это такой толстенный роман, да еще, вроде бы, о жизни народной? Мы, может, ради такой вещи сюда и ехали.
— Толщина рукописи еще не показатель, — отвечал Вуллим, — вы же понимаете это сами. Он начитался Фенимора Купера. У него остяки плавают в пирогах, носят в прическах орлиные перья, женщина Талгана ходит с татуировкой на лице, а главный вождь остяков оказывается внебрачным сыном русского князя, который неведомым образом зачем-то поселился на тамском севере. В конце концов выясняется, что все герои романа — княжеской крови, они куют в деревенской кузне древнерусские мечи и шеломы и вообще черт-те что творят… Я сам всю жизнь прожил на Севере, но ничего подобного и близко не видел. Все это в лучшем случае — бред графомана; а вообще-то, при чтении сего произведения приходит в голову мысль, что автору надо лечиться. Я уж не говорю о том, что автор вообще не знаком ни с синтаксисом, ни с грамматикой.
— А я говорю — еврей, — пробурчал Никодим, — они разве русского человека в искусство пустят?
Вуллим, ласково улыбаясь, ответил:
— Я такой же северянин, как вы, и к евреям не имею ни малейшего отношения. А вот высказывать антисемитские взгляды в общественном месте не советую, это вредно для здоровья.
— Крупная форма нужна, — сказал задумчиво Сидор Абрамович Питоров, — вы подходите, товарищ, к нам после семинара, может, прочитаем вашу рукопись сверх программы. А сейчас ее взять не можем, их у нас и так — целая гора Арарат.
Светлана Киянкина попыталась, было, возникнуть со своими стихами, возопив:
— У меня тоже стихи Вуллим к обсуждению не взял, а они у меня тоже народные! Против народа прет, гад! Граждане питоры, возьмите, почитайте, такового вы еще никогда не читали.
Светлане было отказано, она покраснела, как буряк, и покинула зал, пожелав:
— Чтоб вы все тут обделались жидкой кашицей!
Мне было до слез жаль ранимую и одинокую, а теперь еще и гонимую, Киянкину, но что мог я поделать?
Несколько раз подходили к питорам Лука Балдонин, Иван Осотов и даже суровый Иван Карамов, но питоры говорить с ними не пожелали, я только слышал обрывок фразы, произнесенной Сидором Абрамовичем:
— Это семинар молодых авторов, так чего же вы хотите?..
Вечером из Дома партпроса изрядная толпа направилась провожать питоров в гостиницу Октябрьская. Эта партийная гостиница находилась в соседстве с Домом партпроса. Рядом с питороми шли Тихеев и Феденякин, между ними пыталась всунуться Инна Холодникова, но Вуллим и Фома ей этого не позволяли. Вася Хруничев нес в каждой руке по кедровой шишке. Он хотел удивить гостей сибирским сувениром. Тина Даниловна, потрясая альбомом, просила питоров расписаться в нем. Толя Пастухов то и дело выскакивал вперед всей компании и крутил двойное и даже тройное сальто, по сути — ставил сплошные рекорды.
У входа в гостиницу нас встретила могучего телосложения обкомовская дама. Ее массивная грудь была упрятана под белой кофтой, черным пиджаком и таким же галстуком. На лацкане пиджака кровенел партийный значок.
— Размещаю товарищей из Москвы, а местным — вход без особого разрешения обкома строго воспрещен! — заявила дама.
— Мы — члены! — сообщил Авдей Громыхалов. — Нам можно!
— Я вижу, что члены, — сказала дама. — Никого, кроме руководителя писорга Тихеева и парторга Феденякина, не пущу.
— Но надо же нам подарки товарищам в номер занести! — резонно заявил Авдей.
— Бабынька, мамынька описаны в моих романах, и сам космонавт Рубашечников читал мою книгу, находясь в космосе! — заныл Крокусов, пытаясь просочиться в гостиницу. — Омуля вяленного, для пива! — тряс он тяжелой дерматиновой сумкой.
Грудь дамы стала неестественно расширяться, перекрыла весь вход в гостиницу, и казалось, грудь ее вот-вот достигнет ширины гостиничного фасада.
— Амбразура закрыта! — сказал Авдей и, понизив голос, добавил: — Идем через черный ход, я тут все знаю.
Мы завернули за угол, поднялись по пожарной лестнице на этаж. Спустились уже внутри здания в подвал и подземным ходом прошли к лестнице, которая привела нас в шикарный гостиничный номер.
— Паша, выкладывай на стол омуля! — командовал Авдей Громыхалов. — Под “Столичную” вяленый омуль пре-кра-асно идет!.. Сидор Абрамович! Питор Сидорович! Прозит! Зецен зи би! Спеть вам песню васюганской остячки? — Авдей сыпанул на стол кедровых орехов. — Питор Сидорович! Сидор Абрамович! Пощелкаете на ночь по полстакана орехов и будете как огнедышащие вулканы извергаться. Орех дает сказочную потенцию! Вы станете грозой Москвы и всех ее окрестностей!..
Мы с Викентием поджидали удобного случая, чтобы всучить питорам по иконе и таким образом застолбить себе место в раю. Вдруг в номере появились Феденякин и Тихеев. Они принесли серебряное ведерко со льдом и шампанским, а также ящик коньяка.
Не успели разлить коньяк по стаканам, в номер вошла обкомовская привратница.
— Как? — вскричала она. — Они — здесь? Проникли?.. Это уже знаете что? Я гоню их в дверь, а они — в окно? Выдворю!
— Даздраперма Ивановна! — успокоительно сказал Авдей. — Зачем волноваться? Хорошие все ребята, тихие, только — подарки гостям и ничего больше.
После второго тоста Авдей попытался обнять Даздраперму, но длины его руки хватило лишь пощекотать у дамы под мышкой.
Вновь звякнули хрустальные обкомовские стаканы. Авдей сказал тост, якобы по-китайски:
— Бу ахаянь ту лиуминь, и чтоб маянь ку суалинь!
Я шепнул Викентию:
— Странное имя — Даздраперма, не находишь?
— Петичка! — ответил Викентий, проглатывая двух вяленых омулей сразу. — Вспомни строки Евтушенко: “На свете так много странного, а в сущности странного нет”. Ну вот! Ее идейные родители так назвали. Даздраперма значит — да здравствует первое мая! Лозунг. Усек?
Вася Хруничев с удовольствием пил коньяк, десятками уплетал обкомовские бутерброды с бужениной, заедая их шоколадом и пирожными. Глаза его за стеклами очков увлажнились, иногда от удовольствия он мотал головой.
В это время Питор Сидорович поцеловал взасос поэтессу Холодникову, видимо, для того, чтобы она потеплела. Даздраперма попыталась читать мораль насчет гостиничных правил, но Авдей запустил ей руку под подол, и дама умолкла на полуслове. “Сейчас она ему треснет!” — подумалось мне. Но ничего подобного не случилось. Даздраперма положила голову Авдею на плечо и сказала:
— Что-то мне нехорошо стало, проводите меня в ванную комнату.
Через минуту за стеной загрохотало так, словно десяток сантехников принялись чинить систему…
Через час или полтора Авдей с Даздрапермой вышли к гостям. У Авдея был фингал под глазом, а у Даздрапермы порвана юбка. Они молча принялись пить шампанское.
Питор Сидорович тут же потащил в ванную Холодникову:
— Освежу, освежу!
Вслед за ними заплетающейся походкой поплелся Сидор Абрамович:
— Я тоже хочу!
Как известно, третий — лишний. В ванной раздались крики, шлепки, удары, и Сидор Абрамович вылетел из нее, как пробка.
— Хи-хи-хи! — хныкал он. — Я хочу ее, что же такого? Зачем драться и таскать меня за волосы?
И тут я увидел странную метаморфозу. Кудрявый Сидор Абрамович превратился в лысого, только с одного плеча его свисало нечто вроде девичьей косы. Оказалось, что у Сидора Абрамовича голова уже давным-давно лысая, но он отрастил на затылке эту косу и как-то ее вокруг головы обматывает, приклеивает, что ли, или скрепками сцепляет, лысину маскирует. И тут в ванной именно за эту его косу и ухватил проклятый Питор, обнажил лысину, опозорил!
Сидор Абрамович принялся беспардонно пить коньяк и водку, повторяя:
— Я Сидор! В детстве меня секли, как Сидорову козу, чтобы я был хороший, а я все равно плохой…
К нему подсел Вуллим Тихеев, попытался приладить ему косу на лысину, повторяя:
— Пить не надо, головочка будет “вава”, а ведь завтра второй день семинара, сегодня вам надо прочитать гору рукописей.
— Делаю “крокодила”! — кричал пьяный Толя Пастухов, пытаясь выжать стойку на спинке гостиничной кровати. Но рухнул на пол и затих.
Паша Крокусов спал, уткнувшись носом в тарелку. Вася Хруничев с выпученными глазами все продолжал давиться обкомовскими вкусностями.
— Др… мои! — вылетало у него изо рта вместе с крошками.
Холодникова выбежала из ванной, наполнила два стакана коньяком и удалилась обратно. Викентий шепнул:
— Иконы им надо будет завтра вручать, сегодня они уже того… ни уха, ни рыла. Давай тоже напьемся, чтобы стать с ними на одну ногу.
Напиваться не хотелось, но нельзя же быть в такой компании трезвым? Это сочтут за демонстрацию.
Мы выпили. Еще и еще… Даздраперма лежала в кресле и рыдала. Авдей и Феденякин уснули на полу. Только Вуллим пытался изобразить из себя вместилище разума. Но было видно, что тоже изрядно нализался.
В какой-то момент возле стола образовались Холодникова и Сидоров. Он ткнул пальцем в Авдеев мешок и спросил:
— Что это?
— Орехи!
— Какие, на хрен, орехи? Разве же это орехи? Вот мы были в Закарпатье, так там орехи — действительно орехи. А это мелочь какая-то, как их сибиряки едят? Потенция! Глупость какая!
Питор Сидорович Сидоров поднял мешок, отворил окно и стал высыпать кедровые орехи с третьего этажа вниз, на заснеженный берег реки Тами.
Расправившись с орехами, он вернулся к столу и вновь осведомился у Холодниковой:
— Что это?
— Рукописи, — отвечала любительница туалетной бумаги, — вам их к утру прочитать надо.
— Не надо! — сказал Питор Сидорович и выбросил охапку рукописей в окно.
Их подхватил холодный ветер и понес куда-то за великую реку Тамь. Питор Сидорович злорадно ухмыльнулся.
Сморенные сном Даздраперма, Вуллим и Фома не видели этого кощунства. И слава Богу. Нервы целее будут.
27. ВЕЛИКАНЫ ТЕЛА И ГИГАНТЫ ДУХА
Пришла суровая сибирская зима. А отзвуки состоявшегося поздней осенью творческого семинара все еще продолжали волновать светлые умы города Тамска.
Семинар тогда вместо двухдневного получился однодневным. Придя на второй день в Дом партпроса, я увидел взволнованных Вуллима Тихеева и Даздраперму Литосову. Они мне сообщили: второй день семинарских занятий отменен.
— А на какое число перенесли? — спросил я Тихеева.
— Ни на какое! — ответил он. И сказал партийной даме: — Ну, мы с Петром Сергеевичем пойдем.
Она кивнула.
— Куда пойдем? Почему семинар закрылся?
— Пойдем выполнять задание обкома партии.
— Как?
Вуллим прошептал в мое обмороженное ухо:
— Скандал, брат! Большой скандал! Питор Сидорович и Сидор Абрамович отказались продолжать семинар. Они сегодня с самого утра запили. Потом Питор Сидорович пошел в буфет за водкой, а Сидор Абрамович закрылся в номере и уже два часа никому не открывает. Сидор почему-то там визжит и плачет, мебель передвигает и окна бьет.
— А мы что сделаем?
— Ну, я тебя почему позвал? Ты же в детстве без отца рос, был в шалманах — сам рассказывал.
— Ты тоже без родителей рос.
— Я — в деревне, а ты — в городе. Ты по вокзалам мотался, по поездам…
— Ну и что же?
— Как что? Обком не может вызывать милицию и этим опозорить столичных писателей. А между тем, нужно срочно вскрыть дверь, потому что Сидор Абрамович угрожает покончить с собой. Запасной ключ с щитка у дежурной таинственно исчез. Ну, ты же можешь замок какой-нибудь отмычкой открыть?
— Ах, вон как? Ты в обкоме доложил, что я криминальный авторитет?
— Фу ты какой! Я просто сказал, что ты в прошлом опытный слесарь, ну и вот. Нам только дверь вскрыть. Возле гостиницы уже стоит обкомовская машина. Этих питоров увезут в обкомовскую больницу якобы с отравлением желудка, дескать, омуль был плохо провялен. Обкомовские врачи перельют им кровь через уголек, отрезвят, и машина тут же увезет их трезвеньких и хорошеньких в аэропорт. Питоров погрузят в самолет вместе с подарками в виде меда и пары соболей. И они улетят в столицу. И все будет хорошо.
Мы вошли в гостиницу, весь персонал которой толпился в холле. Даже здесь были слышны истошные вопли Сидора Абрамовича, который вспоминал Кришну и Вишну и матерился на четырех языках, а может, и на десяти, не знаю. Я разобрал русские, армянские, татарские и цыганские матерные слова.
— Полиглот, однако! — сказал я.
— Не теряй время понапрасну! — занервничал Вуллим. — Каждая секунда дорога.
Я попросил на кухне ножик с самым тонким и гибким лезвием. Отжать этим лезвием ригель простенького гостиничного замка мне ничего не стоило. Едва мы с Вуллимом вошли в номер, Сидор Абрамович, оборванный, грязный, со свисающим на спину длинным клоком волос, кинулся под кровать с визгом:
— Зеленые, рогатые! Мама! Спасите! Ой-е-ей!
— Мы областные писатели, мы не зеленые, не рогатые, выходите, пожалуйста! — уговаривал его Вуллим.
— Зови поваров, да поздоровее, одни мы не справимся, — сказал я Вуллиму.
В этот момент из-под кровати выставилась тощая задница столичного критика, я не удержался и дал ему хорошего пинка. Это подействовало на него благотворно, он перестал визжать.
Вскоре пришли повара, взяли Сидора под руки и отвели в машину. Питор уселся в нее сам. Не знаю, что делали доктора с загулявшими руководителями семинара, но вечером того же дня оба молодца отбыли в Москву. Об этом я узнал от Вуллима. На аэродроме высоких гостей провожали только Вуллим да Даздраперма.
— Как думаешь, что теперь будет? — спросил я председателя писорга.
— А что? Все хорошо. Местные авторы послушали известных писателей, поучились, — сказал Вуллим, — это прекрасно. Мы поставим галочку в отчете.
— Прекрасно? Галочку? А ты не думаешь о том, что Иван Осотов уже накатал огромную “телегу” в Москву? Причем сразу в несколько инстанций?
— Не дойдет, на почте перехватят, есть специальная служба такая.
Вуллим испуганно прикрыл ладошкой рот, думая, что выдал мне государственную тайну. Но это был секрет Полишинеля. Я Вуллима успокоил:
— Осотов — гусь опытный, он свою бодягу не по почте пошлет, а с оказией.
Вуллим переменился в лице. Он сжал виски руками. Открыл рот, но ничего не сказал. Ему явно было не по себе.
— Чего ты зря волнуешься? — опять утешил его я. — На чужой роток не накинешь платок, семинаристов-то вон сколько в доме партпроса было. Да в гостинице гости были. Так что, если даже Осотов ничего не напишет, все равно все выйдет наружу. А он обязательно напишет.
И я — как в лужу глядел. Вскоре стало известно, что Осотов написал три подробных отчета о пребывании питоров в Тамске: в ЦК КПСС, в Совет министров и в Союз писателей СССР. Он очень точно описал и все то, что было в гостиничном номере. Как это ему удалось? Ведь сам Осотов там не присутствовал! Вот что значит — способности!
Но этим дело не ограничилось. Питор Сидорович прислал Вуллиму отчаянное письмо. Оказывается, Инна Холодникова во время оргии в гостиничном номере украла у Сидорова писательский членский билет и партийный билет. Теперь она шантажировала его. Звонила по телефону и угрожала, что приедет и скажет его жене, что видела у него на мошонке три огромных родимых пятна и еще на боку шрам от аппендикса видела, белесый такой. Шрам — ничего, но три родимых пятна на мошонке — это уродство. Как известно, телесное уродство ведет к уродству моральному. Вот поэтому моральный урод Питор и изнасиловал бедную Инну Холодникову. Так она и скажет его жене.
А еще настрочили жалобы в Союз писателей СССР все молодые авторы, чьи рукописи Питор Сидорович выкинул в окно. Иван Карамов сообщил в КГБ, что питоры агенты мирового империализма и переговаривались с сообщниками с помощью особенного кода, произносили малопонятные советским людям слова “теза” и “антитеза”, “сублимация” и “консенсус”. Их сообщники устроили в столовой антисоветскую агитацию с весами и картонными гирями, намекая на то, что тамичам кроме бумаги и есть нечего. Сидор Абрамович — сионистский шпион, агент “Моссада”, распылил под окном целый мешок кедровых орехов. Цель? Через несколько лет под окнами вырастет густейший кедрач. Приезжие партийно-советские работники не смогут увидеть из окон гостиницы великие стройки коммунизма нашего города.
Питоры звонили Вуллиму каждый день, молили и просили как-нибудь заставить жалобщиков отказаться от своих слов. Но что можно было сделать?.. Наконец Питор Сидорович попросил сообщить Инне Холодниковой, что он сможет издать в Москве ее книгу стихов и организовать положительные отзывы в толстых журналах, если она вернет ему партийный и писательский билеты и напишет письмо о том, что в прежних своих заявлениях клеветала на него.
Вызванная к Тихееву Инна Холодникова сказала:
— Билеты верну, как только увижу книжку. От своих слов отказываться и не подумаю. Пусть даст еще обязательство, что он примет меня в Союз писателей. А вы должны уволить вашу мегеру и сделать меня секретарем писорга.
Тихеев понял, что наглости этой девицы не будет конца, и сообщил обо всем куда следует. А куда именно сообщил — я до сих пор не знаю. Только Холодникова больше к нам не являлась, растаяла, как дым, как утренний туман.
Через несколько дней Вуллим попросил меня зайти к нему в кабинет.
— Садись, — сказал Вуллим, — слушай, будет тебе задание.
— Какое именно? Опять где-нибудь двери надо вскрыть?
— На сей раз двери вскрывать не надо. Теперь задание будет самое простое. Сходи к этому задрипанному романисту.
— К какому?
— К Столбнякову. Он из своего Сергундата в Тамск перебрался, на улице Шишкова живет.
— А на кой он тебе? Ты же его роман ругал, индейцы там бегают, то, се.
— Да мне-то он не нужен. Сидор Абрамович звонил. Им там от начальства крепко влетело. Вместо поиска талантов занялись пьянкой и развратом. Они теперь хотят доказать, что вовсе не зря в Тамск ездили, сделали открытие.
— Это Столбняков-то — открытие? Ты же говорил, что написал он ерунду.
— Ну, ерунда, конечно, но рукопись толстая, много там страниц про тайгу, про местные обычаи. Прикрепят к нему опытного правщика, подработают, пропишут эпизоды, если надо, то и допишут. И опубликуют роман в журнале “Красная гвардия”. Вот вам! Говорите: гуляли мы? А мы — самородок нашли, россыпь золотую… Ладно, иди. Скажешь ему, чтобы пришел к Азалии Львовне, она ему командировку в столицу выпишет и деньги выдаст. А я лично его видеть не хочу.
— Ну вот, ты не хочешь, а я должен с ним вошкаться. Ну, ладно, так и быть, ради питоров пострадаю. Ты им сообщи, что я на них работал, пусть учтут…
Сергундатский прозаик обосновался в усадьбе, где жил всякий сброд. Гниловатые бараки подлежали сносу, и жили в них без прописки отчаянные люди — пьяницы и дебоширы. Квартира имела нехороший номер тринадцать. Я вздрогнул, увидев в полумраке в сенях подвешенное к косяку худенькое ободранное тельце, глаза ребеночка закрыты, кожа ободрана чулком. Но тут комнатная дверь отворилась, раздался уверенный голос:
— Проходите, пожалуйста, тебя черт принес или сам пришел?
Из комнаты в сенцы упало пятно света, я понял, что на пяльцах висит не ободранный ребенок, а, скорее всего, кролик или заяц.
Я вошел. Комната романиста была обставлена более чем скромно. На кровати лежала овчинная шуба. Зацепленная ремнем за гвоздь, над кроватью висела двустволка. На полу стоял банный таз. Были еще самодельные стол и стул. Все.
Я представился. Сказал, что кролика могут спереть из сеней.
— Это не кролик, заяц, ловлю петлями для пропитания. И никто у Столбнякова ничего не тронет. Пусть попробуют, я там капкан насторожил, пальчик враз оттяпает!
— Ну, со здешним народцем тебе лучше жить мирно.
— Столбняков в одиночку на медведя ходил, это не мне их бояться надо, а им меня. Вон — ружье.
— Стрелять, что ли, будешь? Засудят.
— Мы, таежные люди, не боязливые. Это вы, городские, вечно дрожите.
Я вкратце просветил Столбнякова насчет своей прошлой жизни. О том, что прошел я и Крым, и Нарым, и большую Колыму, и маленький Ташкентик.
— А-а! Тогда садись, сейчас чай варить будем. Вот у меня таз на все случаи жизни. Умываюсь в нем, стираю в нем, шкуры выделываю в нем, чай варю тоже в нем. Мы таежники, у нас каждая вещь за десять служит.
Он выбежал во двор, набил таз снегом и поставил на плиту.
— Сейчас вода закипит, заварим чефирчик в кружке и похлебаем.
Чефир мне пить не хотелось, от него не столько пьяный делаешься, сколько сердце стучит, но надо же поддержать свою репутацию бывалого человека. И я стал пить со Столбняковым чефир: он сделает глоток, потом я, и так далее.
— Ты по делу какому? — наконец спросил Столбняков.
Я сказал, что меня Тихеев прислал.
— А-а, этот картавый Абраша? Какого ему от меня надо, пархатому?
— Да он не еврей вовсе. И к тому же, дело для тебя интересное. Тебе командировку дают в Москву. Там Сидор Абрамович поможет тебе роман доработать и напечатать в журнале, известен станешь всей стране.
Большой лысоватый череп, нависающий над глазами лоб, тонкие и длинные шнурочки бровей, упорные глаза, мерцавшие в глубоких впадинах, придавали этому кряжистому мужичку вид крайней самоуверенности. И он свой вид вполне оправдал, заявив:
— Я и без этих пархачей известен стану!
— Отказываться от поездки тебе не следует. Публикация в столичном журнале — это же такой шанс, какого, может, во всей твоей жизни больше не будет. Имей в виду.
Он возбудился и заговорил, как Трындычиха, когда слова наскакивают на слова, и лишняя буква прибавляется к любому слогу:
— А с-сколько з-заплатят мне эти к-козлы?
— Не знаю. Да ты бы про это не думал. Главное — напечататься, известным стать, потом и платить будут соответственно известности.
— В-видишь, к-какие к-книги л-лежат на столе?
На столе лежало несколько размахрившихся старинных фолиантов.
— Да, книги старые, и что?
— Эт-то двадцать соболей и два м-мешка ор-рехов. Этот Дружеский С-сарж не такой смешной внутри, как снаружи.
— Какой еще Дружеский Сарж?
— Ну, этот, из букинистического. Сначала лапшу на уши вешал: нет таких книг старых, не приносят, запрещено. А как я ему подмазал медвежьим салом, так сразу стало все разрешено. Я к нему домой хожу. Мне его жалко. И он меня жалкует. Я бы без этих книг роман не поднял. Мне сейчас к нему идти, пойдешь со мной?
— Ладно, сходим, в магазине-то я его сто раз видел, а вот в домашней обстановке не бывал. У него там, поди, книг полно?
— Да не так-то много, но есть, увидишь.
— Я не понимаю: что ты из старых книг можешь взять? Там же мутота одна.
Он посмотрел на меня, как на младенца.
— Там древние карты, там тайны, не каждый разглядит, тут нюх надо, как у северной лайки. В одной старой книге я нашел на карте крохотное озерко с названием Ширхан, такое имя главному герою дал, теперь оно прогремит по всей Руси. Ширхан — вождь племени, а его бабушка Тюльгана беседует с кедрами и березами, с духами болот. Она в нашей тайге — верховный жрец и судья. Именами моих героев будут называть корабли и звезды. Понял ты, посланец еврея? Я эти имена не сразу нашел, они являлись мне во сне.
Я подумал, что таких имен я могу выдумывать по шестьдесят штук в час, но Столбнякову об этом не сказал: такой самолюбивый мужик обязательно обидится, еще и в драку полезет. А зачем мне это?
И мы пошли к Дружескому Шаржу, который жил в центре города, неподалеку от букинистического магазина.
История сего Шаржа такова. Известный академик Владимирский, лечивший когда-то самого Верховного правителя России адмирала Колчака, в семидесятилетнем возрасте женился на сорокавосьмилетней ученой женщине, профессоре медицины. И они в таком возрасте решили во что бы то ни стало заиметь ребенка. И они его заимели. Их уже давно нет на свете, а Кеша Владимирский пятидесятый год семенит по тамской земле своими маленькими ножками, размахивая коротенькими детскими ручками. Голова у него непропорционально большая, и черты лица несколько искаженны болезнью.
Но оказывается, что и при водянке мозга и каких-то там гипофизных сдвигах можно жить, творить и иметь успех! Конечно, мне всегда было неловко подходить к человечку, рядом с которым я при моем невысоком росте казался чуть ли не великаном. Даже когда Кеша стоял в своем букинистическом магазине за прилавком на специальной подставке, он все равно был ниже меня!
Но странное дело: Кеша из-за своей внешности ничуть не расстраивался. Во всяком случае, со всеми людьми он разговаривал вежливо, солидно, на равных, а иногда и с некоторым оттенком превосходства, с едва заметной усмешечкой. И это не было фрондой. Кеша с отличием окончил филфак местного университета, и познания его в литературе и искусстве были так глубоки, обширны и разнообразны, что этим восхищались известные литературоведы и искусствоведы. Ему прочили научную карьеру, но он устроился младшим продавцом в книжный магазин в букинистический отдел и очень скоро стал директором магазина.
Он умел раскапывать редкости. Он знал наперечет всех пожилых обладателей редких библиотек. И многие из стариков завещали свои библиотеки букинистическому магазину, именно благодарю умению Дружеского Шаржа убеждать людей. Они осознавали, что только Владимирский сможет передать их сокровища в надежные руки. Иннокентий заказывал специальные штампы-экслибрисы с надписями. Например: “Из библиотеки А.И. Иванова”. Даритель чувствовал, что его увековечили.
Дружеский Шарж был вечно окружен людьми. Перед ним заискивали, ведь далеко не у каждого он принимал заказ. Но если выяснялось, что перед ним тот самый человек, которому без той или иной книги, ну, просто не жить, Кеша говорил уклончиво, что попробует поискать. Записывал заказ в тетрадь, назначал дату нового визита. И находил обязательно.
Кеше заказывали книги академики, профессора, драматические актеры и мастера эстрады, артисты цирка, инженеры, художники, архитекторы, скульпторы, музыканты, писатели, журналисты, военные. К нему приезжали книголюбы даже из Москвы и Петербурга. И каждого нового посетителя магазина он видел насквозь, словно рентгеном его просвечивал. Иным помогал без звука, а некоторым бесстрастно отвечал:
— Вам это не нужно.
Человек начинал заводиться:
— Как? Мне? Почему?
— Ничем не могу помочь, — отвечал Кеша. — Можете жаловаться! — и терял интерес к посетителю.
Городу было известно, что годам к тридцати Кеша собрал уникальную библиотеку, практически все книги и альбомы о русском балете. Его спрашивали: а почему о балете? Он только улыбался в ответ. Хотя можно было догадаться, что созерцание красивых рук и ног танцовщиц и танцовщиков действует на Кешу благотворно. Но он не просто созерцал. Он знал историю балета. И читал соответствующие лекции в школах, вузах, училищах. Голос у него был хорошо поставлен, говорил четко, красиво, без вводных слов и лишних междометий. Стоило Кеше заговорить, и публика мгновенно забывала, что ручки и ножки у него маленькие, а голова непропорциональная. И школьники готовы были его слушать два часа и не просились на перемену. Часто выступал он по радио, а в последние годы и по телевидению. Операторы так вводили Кешу в кадр, что его физический недостаток был почти незаметным.
Была у Кеши еще одна страсть. Он собирал рукописи, мемуары тамских и иногородних режиссеров и актеров. И написал историю тамского театра.
Я часто видел, как Кеша шел по городу с той или иной высоконькой красавицей, и она глядела на него с обожанием. Это было странно, но это какой-то одной гранью было понятно. И все-таки я мало знал его жизнь. До сих пор я чаще видел его мельком, издали.
Мы поднялись на площадку второго этажа. Вот и квартира три. Звонок тут был не электрический, торчала из двери некая рукояточка, которую я догадался покрутить. За дверью раздался мелодичный звон. Короткие шажки, дверь отворилась, на пороге стоял Дружеский Шарж в золотистом халате, перехваченном поясом с пышными кистями.
— А-а? Великий прозаик Никодим Столбняков с великим тамским поэтом Петром Мамичевым! Проходите, проходите!
Я удивился: оказывается букинист меня знает?
— Как не знать? Ваши книжки мне на комиссию сдают, а в них есть ваши портреты, — пояснил букинист.
Мне стало не по себе: сдают, значит, не дорожат моей поэзией? А может, это принцип армейский листовки: прочитал сам, передай другому?
— У вас интересный звонок в двери, — сказал я.
— Антиквариат! — отвечал Дружеский Шарж. — Нам ведь в магазин не только старые книги приносят, некоторые старики разную древность механическую и сувенирную волокут. Я подумываю отдел создать антикварный, да начальство пока не разрешает. Вот эту штучку для себя купил. Экономия электричества. Если в доме отрубится свет, к соседям уже никто не позвонит, а ко мне — пожалуйста! И посмотрите — прелесть какая, колокольчик напоминает церковный, только уменьшенный в тысячу раз.
Квартира букиниста состояла из небольшой прихожей, кухни и просторной комнаты, где помещалась громадная старинная кровать, застланная цветастым пледом. Письменный стол, комод, шкафы, стулья — все было доставлено в наше время чуть ли не из восемнадцатого века. На стенах было всего две картины каких-то старинных итальянцев. Морские пейзажи. А рядом, в старинной овальной рамке, загадочно улыбался известный в прошлом сибирский режиссер Гарденин, знаток изящной литературы, друг Элеоноры Дузе и Айседоры Дункан, переводчик Габриэля д’Аннуцио. Говорили, что Владимирский хранит мемуары Гарденина.
Над кроватью висел портрет стройного юноши. Я не сразу понял, что это портрет самого Владимирского. Ну да, это его голубые глаза, его нос, губы, но это не карлик. Юноша задумчиво смотрел на вечерний пейзаж, за рекой солнце садилось в леса, печально освещая лесные прогалины и заводи с кувшинками. Да! Таким красавцем он мог бы быть, если бы не ошибка каких-то там невидимых архитекторов, строящих из невидимых кирпичиков здание человеческого организма.
В квартире Дружеского Шаржа было людно. Иннокентий стал нам представлять гостей в свойственной ему манере, придавая каждому человеку вес и значительность. Впрочем, многих гостей я знал: видел их в газетах либо на телевизионном экране. Были здесь собиратели значков, марок, открыток, монет и бон. Один из них — Антон Сабанюк — прежде был капитаном теплохода, а теперь служил в центральной библиотеке; другой — бородатый Коля Новичков — был деканом строительного института и актером театра Дома ученых. Страстный филокартист и любитель юных истеричных актрисок. Были тут и Юра Феофанов, и Андрей Дресвянин. Была тут и Софа Сеславина, оно и понятно — собирает марки. А что же надо здесь провокаторше Холодниковой?
Разговор шел о раритетах, о найденных в подвале документах купца Кухтерина. Некоторые тут же договаривались об обмене открытками и прочими коллекционными материалами.
Я шепотом спросил Софу о том, что именно собирает хозяин квартиры: марки, открытки, монеты?
— Он собирает все, но только если это касается театра. Теперь он пишет книгу о тамском театре, подробнейшую историю его — от возникновения до наших дней.
— Его органы случайно не пасут? — поинтересовался я уже совсем беззвучно, Софа могла меня понять лишь по движению губ.
— Не знаю! — отмахнулась она раздраженно.
В это время хозяин пригласил всех на кухню.
На кухне мы расселись тесно, как семечки в подсолнухе. Дружеский Шарж хрустальным черпаком с длинной ручкой разлил всем по кружкам черный кофе. Он поставил на стол бутылку рома и предложил любителям добавлять в кофе ром. Затем он водрузил в центре стола антикварное блюдо с приготовленными им собственноручно печеньями.
Разговор шел о книжных новинках, о модных писателях. Никодим Столбняков встал и возгласил:
— Скоро я стану самым м-модным! Мой роман про старуху Тюльгану сотрясет мир.
— Потрясет! — поправила Софа.
— Сотрясет! — не согласился Столбняков.
Потом Холодникова, Феофанов и Дресвянин читали стихи. Причем Холодникова заявила, что у нее очень скоро выйдет книжка в Москве. Феофанов и Дресвянин сказали, что этого не может быть: если уж их не печатают в Москве, то кому нужно ее претенциозное косноязычие?
Были литературные споры, анекдоты, шутки…
Ушли мы со Столбняковым за полночь. На улице пуржило. Зима намела возле оград и домов высоченные сугробы, снег таинственно искрился в свете луны.
— Вообще компания добрая, — сказал прозаик-теажник, — только я этот ихний кофий терпеть не могу, то ли дело чай или водка!
— Ты завтра за командировкой к Азалии Львовне не забудь зайти, — напомнил я ему.
— Зайду, раз такое дело. Поняли, кто такой Столбняков, спохватились! Забегали. А то этот Тихеев начал мне лапшу на уши вешать: не то, не так! Все — то, и все — так! По уму, по кумполу!
28. РОКОВАЯ ЯИЧНИЦА
Морозы миновали, задули февральские ветры. В моей жизни мало что менялось. В кружке со всех сторон обмусолили пребывание в Тамске и внезапный отъезд столичных питоров. От уехавшего в столицу Никодима Столбнякова пока что не было никаких вестей, он как в воду канул.
Столица и дела ее вновь стали такими далекими, что казалось: никакой столицы на самом деле и нет, ее просто выдумали какие-то шарлатаны. Лишь иногда мне удавалось посмотреть в писорге старенький телевизор, в котором изображение дрожало и расплывалось. Меня немножко интересовал наш новый генсек, но его как-то редко показывали.
И вот вдруг в марте по радио зазвучала печальная музыка, и стало известно, что Черненко помер. Мне тогда подумалось: теперь нам, сибирякам, надеяться совсем не на что. Черненеко еще мог для нас что-либо сделать, а остальным на нас будет глубоко начхать.
Но состоялись пышные похороны престарелого генсека, и страна узнала, что нами теперь будет править человек молодой. Сам он с Кавказа, фамилия его Горбачев, с детства работал в колхозе, знает трактор и комбайн, и вообще душка.
Киянкина на очередном занятии так и сказала:
— Посмотришь его в телевизоре — душа радуется. Надоели старые морды, а этот такой хорошенький, молоденький, дай ему бог здоровья. Я вот, может, ему письмо напишу, пусть этих питоров приструнит, почему они мои стихи в столичный журнал не взяли.
Тут же Толя Пастухов возмущенно закричал:
— Не взяли и не взяли, ты ничего не потеряла! А я им “крокодила” делал, на голове для них стоял, сальто крутил! Я только за перепечатку стихов ползарплаты отдал, а они мою рукопись в окошко выкинули, по ветру развеяли! У меня даже копии нет, я свои стихи не смогу теперь по памяти восстановить.
Иван Карамов кратко сказал:
— У меня все на пленку записано, никуда не денутся.
Работник прокуратуры Юрий Заводилов пояснил:
— Никакого значения ваши жалобы не будут иметь. Вы с них расписку в получении рукописи не брали. И зарегистрированы ваши рукописи в писательской организации не были. Так что лучше себе и людям нервы не мотать.
— Аморалка была, факт! — крикнул Пастухов.
— Слыхали, — отвечал Юрий, — ты сам в пьянке участвовал вместе с Хруничевым. Но, опять же, где свидетели, и кто станет на писательских начальников показания давать? Это значит навеки закрыть себе путь в большую литературу.
А мне думалось: боже ты мой! О чем спор? Какой путь? В какую литературу? Разве можно, живя в Тамске, рассчитывать на успех в Москве?
А через неделю после этого занятия моего кружка я прочитал в местной газете “Алое пламя” ликующее сообщение. На самом верху страницы крупным шрифтом был набран заголовок:
“Громадный успех в столице тамского прозаика Никодима Столбнякова и тамской поэтессы Инны Холодниковой!”
В статье рассказывалось, что “роман писателя-таежника Столбнякова “Старуха Тюльгана” опубликован в журнале “Красная гвардия”, предполагается также его публикация миллионным тиражом в “Туман-газете” и издание отдельной книгой. В настоящее время Столбняков работает над новым романом, который будет продолжением “Старухи Тюльганы” и будет называться “Князь урмана”. Центральное издательство выпустило также книгу стихотворений тамички Инны Холодниковой “Сибирские кандыки”, которую высоко оценил в своей рецензии известный российский критик Сидор Абрамович Питоров. В проникновенных стихах тамской поэтессы наблюдаются и теза и антитеза, а это редко бывает в книгах молодых авторов. Можно смело сказать, что Инна Холодникова это звезда, которая восходит на небосклоне российской поэзии…”
А когда подсохла глина на взгорье, и буйно зацвела черемуха, и теплое дыхание весны врывалось в распахнутые окна писорга, в нашем здании появился незнакомец в мягкой серой шляпе и в серой тройке из заграничного сукна. Галстук незнакомца был зашпилен бриллиантовой булавкой, через левую руку был перекинут плащ с шелковой подкладкой, в правой руке он держал трость с черепаховым набалдашником, а его лакированные ботинки скрипели и сверкали.
Он вошел в “предбанник”, где Азалия Львовна выколачивала рубли из клавиш старенького “Ундервуда”, и швырнул свою щегольскую шляпу на журнальный столик. Азалия Львовна сделала незнакомцу замечание:
— Чего вы тут шляпами швыряетесь? Вон у нас в углу вешалка стоит. И в кабинет вас не пущу, ответственный секретарь занят.
— Начхать мне на его занятия! И начхать мне на его ответственность. И на тебя самое — тоже начхать! — сказал незнакомец и ворвался в кабинет Тихеева.
Он взял стул, придвинул его вплотную к столу Вуллима и сказал:
— Ну что, сука, отвозить тебя тростью или как?
Вуллим схватил трубку и позвонил ко мне:
— Зайди быстро, у меня в кабинете хулиганы!
Я сбежал по лестнице, вбежал в приемную, и мы вместе с Львовной заскочили в кабинет.
Незнакомец колотил тростью по столу Тихеева и страшно матерился. Вуллим стоял бледный и молчал.
— Я милицию вызову! — сказала Азалия Львовна.
— Вызывай! — сказал незнакомец. — Мне ничего не будет. Я всей стране известен, да что там стране, всему миру! Про мою старуху Тюльгану уже и за границей пишут.
Тут только я понял, что незнакомец это Никодим Столбняков. Москва его совершенно преобразила. У него сзади была изрядная лысина, но в Москве ему волосы подкрасили, а на место лысины прикрепили соответствующую по цвету нашлепку. И теперь он — почти кудрявый, со своими пронзительными глазами и длинными тонкими бровями — стал почти молодым и почти красавцем. А лаковые ботинки и дорогой костюм сделали его прямо заграничным джентльменом. Вуллим Тихеев поспешил ретироваться из кабинета.
Меня, конечно, интересовали связи и контакты, которые Столбняков заимел в столице. Но он, хитро щурясь, отвечал, что никаких связей у него нет. Поговорить с глазу на глаз мне со Столбняковым почти не пришлось. Непостижимым образом тамские писатели узнали о приезде попавшего в масть счастливчика и один за другим ринулись в писорг. Некоторые Столбнякова почти не знали, но хлопали его по плечу, восклицали:
— Мы в тебя верили!
— Помнишь, мы тебе говорили про твое великое будущее?
Иван Осотов потащил Столбнякова в сторонку, зашептал ему в ухо:
— Я ветеран организации, я четко видел, что Вуллим зажимает таланты. Я на него писал в центр. Это благодаря моим письмам тебя открыли. Ты это должен оценить.
Крокусов втиснулся между ними и запричитал:
— Ты деревенщик, и я деревенщик. Мои рассказы в космосе были, я в Мексику ездил, я на одной фотокарточке вместе с Вознесенским снят! Эти питоры не взяли мою рукопись, теперь ты должен мне помочь, как деревенщик деревенщику.
— Дерьмо ты, а не деревенщик! — сказал Столбняков. — И вообще, пошли вы все на х… бабочек ловить!
Столбняков надел шляпу, хлопнул дверью, только его и видели.
Через день Тихеев с грустью мне сказал:
— Вот видишь, с какими кадрами приходится теперь работать? Ну, проходимец, на ходу подметки рвет. Я хотел нынче положенную нам квартиру из обкомовского фонда тебе отдать, так этот мерзавец ее уже получил. Не успел себе получить двухкомнатную и сразу хлопочет такую же для матери. И тоже из обкомовской очереди. Так что решение твоего вопроса отодвигается на несколько лет.
Я невольно подумал о том, что и сам Вуллим получил квартиру не только себе, но и одной, и второй дочерям, чем тоже отодвинул меня на годы в сторону. Так что хрен редьки не слаще.
А Вуллим продолжал:
— Он на мое место целится, так что вы все голосуйте против него. Ведь это ужасный человек, дикий, грубый и, как ты сам видел, хулиган и матершинник.
Я сказал, что буду голосовать только за Тихеева.
А еще через месяц в Тамск из Москвы вернулась Инна Холодникова. Она пришла к Вуллиму просить деньги, когда, по стечению обстоятельств, я тоже находился в его кабинете.
Мне Холодникова даже не кивнула. Она присела на стул возле начальнического стола, положив ногу на ногу, и поскольку юбочка у нее была абсолютно коротенькая, то светло-розовые трусики, обтягивавшие тугую попку, были хорошо видны.
— Вы знаете, — говорила Холодникова, сбивая тонким пальчиком пепел с сигареты, — Сидор Абрамович находит, что в моих стихах есть и теза, и антитеза, и синтез, поэтому мне нужна учеба в Литературном институте. Учиться я буду на заочном отделении. Писательская организация должна предоставлять мне средства к существованию, а также давать командировочные в Москву всякий раз, когда мне нужно будет туда ехать.
Я видел, что Вуллим еле сдерживается, чтобы не закричать, не затопать ногами. Лицо его перекосила ненависть, но между тем он вежливо спросил:
— Членский и партийный билеты ты Сидору Абрамовичу отдала?
— Прощу не вмешиваться в мою личную жизнь! — взвизгнула Холодникова. — Платите деньги, папаша!
— Я тебе не папаша! — крикнул Вуллим. — И денег ты у меня получишь хрен да маленько. Я вот дам твою книжку опытнейшему нашему поэту и руководителю литературного объединения товарищу Мамичеву Петру Сергеевичу. И он напишет разгромную рецензию для газеты “Алое пламя”. Ты не член союза и никогда не будешь членом союза, потому никогда не входи в мой кабинет. Авантюристка!
— Начхать мне на тебя и на Мамичева, обо мне столичные критики пишут. А не будешь командировок давать — пожалеешь.
Она кинула окурок Тихееву на стол и ушла, процокав высокими каблучками. Тихеев принялся плевать на рукописи, пытаясь предотвратить пожар маломощной слюной. Но окурок прославившейся поэтессы не хотел угасать. Он прожег большую дыру в рукописи Крокусова и поджег сукно стола. В этот момент я догадался потушить пожар водой из графина.
Тихеев завопил:
— О, Господи! Ну почему вы все такие тупые? Ты же облил водой все обкомовские документы, все договора, все сметы!
— А тебе что, приятнее было бы, если б они все сгорели?
Он потер лоб, помассировал переносицу:
— С ума с этой должностью сойдешь. Все! Завтра же еду в центральный союз, надо там на месте выяснить, почему и зачем они навязывают на мою шею таких проходимцев, как Столбняков и Холодникова.
Я знал, что Вуллим использует эту поездку для пробивания в столице своих скучноватых повестей. Хотел попросить его пристроить там хоть парочку моих стихов в какой-нибудь журнал, но тут же отказался от этой мысли. Все равно будет пустой номер. Он взять-то возьмет, но никому мои стихи не покажет. После скажет: нигде не приняли.
Пошел гулять. Встретил в городском саду Хруничева.
— Петр Сергеевич! — обрадовался он встрече. — Давно мы с вами исчезающий Тамск не фотографировали. Погода-то какая!
— Да, исчезающего Хруничева мы не снимали давно, но мне теперь некогда.
— Ладно, тогда — в следующий раз. А вы не забыли, что завтра у моей мамы день рождения?
Я не забыл, но мне так не хотелось идти! На гулянках у Хруничевых всегда одно и то же. Подавали ужасно жирные блюда. Выпив по рюмке водки, пожилые глуховатые женщины начинали кричать так, что цветы увядали. Был еще номер под названием: “Послушаем Хруничева” — Вася брал гитару.
Высидеть пару часов в таком бедламе для меня было истинным мучением. К этому всему примешивалось еще чувство некоторой неполноценности. Я дарил виновнице торжества книги, ничего другого у меня не было. И однажды Вася мне сообщил, что мама его обижена. Другие гости дарят вазы, столовые приборы, кто-то даже пылесос подарил, а Мамичев все книги да книги.
Я пытался избегать Хруничевских празднеств. А их было великое множество. То был день рождения самого Хруничева, то его бабушки, то день окончания мамой института, то день ее выхода на пенсию. Отмечались пятилетие со дня получения новой квартиры, двухлетие со дня смены унитаза, теперь ко всем этим праздникам добавился день окончания Хруничевым университета и поступления им на службу в лесную контору. Иные праздники я уже не помню. Но я всегда с ужасом ждал нового приглашения. Надо было отрывать время от литературы и выкраивать из своих скудных запасов деньги на более или менее достойный подарок.
И вот я вновь на дне рождения мамы Хруничева. Тут были все те же глуховатые родственницы, не обошлось без Тины Даниловны, которая подарила маме Хруничева новую клеенку. Я подарил на сей раз вещь очень нужную в хозяйстве — цветастый китайский термос. Пусть Хруничев берет с собой в лесные поездки термос с чаем.
Среди гостей были школьные друзья Хруничева: белокурые и плотные братья-близнецы Тисановы и чернявый и тощий Миша Бадридзе. Вадик Тисанов только что окончил медицинский институт, где приобрел специальность гинеколога, его брат Толян был водителем такси. Их подарком была электрическая кофеварка. Миша Бадридзе преподнес букет цветов и прочитал самодельное стихотворение. Я в этом увидел шанс увеличить свой кружок и пригласил Мишу приходить на занятия в ПИССУАР, он согласился.
Тут все стали просить Хруничева что-нибудь спеть, а я сказал, что у меня разболелась печень, и я пойду домой. Леокадия Зотеевна предложила мне поесть жирных свиных котлет, тогда, мол, все пройдет, но я ее не послушал, котлеты есть не стал и удалился.
И хорошо, что я котлеты эти есть не стал, потому что на другой день в больнице врачи у меня определили обострение хронического холецистита и категорически запретили есть жирное, жаренное, соленое и копченое. Выяснилось, что есть я могу только овсяную кашку.
Чтобы избежать всяческих соблазнов, я стал запираться у себя в комнатушке, не отвечал на звонки. Я ел овсянку и писал стихи. Но почему-то после овсянки из моей головы напрочь исчезали все образы, сравнения, рифмы. Стихи никак не получались. И я понял, почему лошади никогда не сочиняют стихов.
Промучившись недели две, я решил пойти в ресторан и съесть там стандартный комплексный обед. В то время это мог позволить себе любой студент.
В ресторане “Сибирь” половина столиков была пуста, я пошел на свое любимое место, за огромный ресторанный холодильник, и там увидел Тихеева.
— Садись! — пригласил он. — Садись рядком да поговорим ладком. Что нового случилось в Тамске, пока я в Москве был?
— Что нового? Столбняков разбушевался. Он получил квартиру не только себе и матери, он уже сестре квартиру вышибает. Злые языки говорят, что эта сестра вовсе ему не сестра, хотя вообще-то все мы — братья и сестры во Христе.
— О, этот Столбняков по части квартир сто очков вперед Луке Балдонину даст. Но ничего, мы его притормозим.
— Да как его, такого лихого, притормозишь? И куда Балаба смотрит?
— Балаба тут ни при чем, ему способствует сам Кузьма Тягачев. А как же! Престиж области! “Туман-газета”, миллионные тиражи… А ты знаешь, что Столбняков человека убил?
— На охоте, в лесу где-нибудь?
— На какой там охоте! В Москве, в столице нашей родины!
— Не может быть!
— Еще как может! Мне сам Маркин по секрету рассказал.
— Но если это секрет, то…
— Ну, тебе-то я могу рассказать. Там, значит, как все произошло? Питору Сидоровичу и Сидору Абрамовичу очень неловко было, когда в столицу об их похождениях доносы пошли. Надо было им как-то оправдываться. Вот они и решили сделать ход конем. Вызвали Столбнякова с его дрянной рукописью в столицу. Прикрепили к нему правщика, опытнейшего писателя и редактора, старичка-фронтовичка одного, фамилию тебе знать необязательно. Назовем его Пахомычем. Вот они и говорят:
“Пахомыч! Заработать хочешь?”
Тот, конечно, захотел. Они ему сказали, что нашли в Тамске одного охотника-таежника с неплохой рукописью, но нужно ее причесать, отредактировать. Почитал Пахомыч Столбняковскую рукопись да и говорит заказчикам:
“Ребята! Дичь невообразимая, такая белиберда никакому редактированию не поддается”.
Ну, они отвечают:
“Если нельзя, но очень хочется, то — можно. Делай, что хочешь, правь, как хочешь, дописывай, переписывай, но чтобы роман был! Сам знаешь, мы тебе не только хорошо заплатим, но и твоим мемуарам в лучшие журналы ворота откроем, только ты постарайся”.
Пахомыч согласился. Чтобы ускорить работу, Столбнякова поселили прямо на квартиру к редактору, благо Пахомыч одиноко живет.
Ну вот. Пахомыч сидит, переписывает рукопись Столбнякова, а автор лежит рядом на диване, мечтает. Иногда Пахомыч начнет Никодиму исправленные страницы читать, а тот в пузырь лезет: исказил мою мысль, все испортил!
Пахомыч и потребовал: не вмешивайся, иначе ничего делать не буду.
Всю зиму почти Пахомыч выколупывал из дерьма жемчужные зерна. А когда все было готово и рукопись была принята журналом, пригласил Пахомыч старого фронтового дружка соседа Никитича, чтобы отметить окончание тяжких трудов.
Ну, сидят втроем: автор, редактор-правщик и боевой друг редактора. Раскупорили бутылку “Столичной”, зажарили глазунью в большой сковороде с деревянной ручкой. Глазунья на столе жиром брызжет, стаканы звенят, уже и вторую бутылку раздербанили. И тут Столбняков шуметь стал, дескать, он гений, его роман перевернет всю русскую литературу, от его старухи Тюльганы весь мир содрогнется, его творчество в школах и вузах изучать станут.
Не вытерпел Никитич и сказал:
“Умолкни, хмырь! Не видать бы тебе журнала, как своих ушей, если бы всю твою дребедень Пахомыч не перелопатил и не переписал бы заново”.
Тут водка ударила в дурную голову Столбнякова, схватил он со стола еще теплую сковороду и шлепнул ею Никитича по лысине. А бедный Никитич — не то от гнева, не то от удара, а может, и от того и другого — получил инфаркт и тут же на полу скончался.
Упал тогда на колени перед Пахомычем гениальный Столбняков и начал рвать на себе остатки волос:
“Пощадите! Не губите! Не хотел я!..”
Подумал Пахомыч, намочил под краном полотенце, отер умершему другу лысину и позвонил в “скорую помощь”. Прибыли медики, Пахомыч пояснил им, что выпивали, и вот с другом случилось что-то. Медики пощупали, послушали и говорят: инфаркт, скорее всего, летальный исход. В таком возрасте выпивать строго не рекомендуется.
Так вот оно и было. Потом Пахомыч все же рассказал по секрету самому Маркину, что спас деревенского дурака от тюрьмы. Столбнякову бы покаяться да тихо себя вести, а он, видишь, что творит? Ну, черт с ним. Ты молчи. Вот такая, значит, получилась яичница… А Холодникову я в союз ни за что не приму! Пусть лучше меня самого из союза исключат. Я так и Маркину сказал.
— А он что?
— А ничего. Улыбается…
29. НУ, ЗМЕЙ, ПОГОДИ!
Вуллим Тихеев съездил в Москву на писательский пленум и собрал очередное собрание.
— Вышел я в Москве из поезда на Казанском вокзале и увидел огромный плакат: “Граждане СССР! Берите пример с тамичей, объявивших беспощадную войну с “зеленым змием!” Вы знаете, сердце мое наполнилось гордостью. Ведь раньше многие москвичи и понятия не имели, что существует на карте такой город, как Тамск. А теперь вот плакат в Москве висит… Правда, рядом узбеки стояли, удивлялись: “Киким тиким зимием?..” Узбекам, может, непонятно. Мне же было приятно. Я горжусь тем, что в Тамске уже разрезана автогеном закупленная в Чехословакии очередная новая линия по выпуску пива и закрыт ликероводочный завод. Замечательно! Спиртное — опиум для народа. Очень хорошо, что молодой генсек вторым секретарем пригласил нашего Тягачева.
— Не согласен я! — сказал Авдей. — Еще Суворов говорил: после бани кальсоны продай, а сто грамм выпей!
Вуллим, понизив голос, сказал:
— В Москве я узнал вот что. Фома Фомич советовался с известным хирургом Федором Угловым. Тот выяснил: иудеи Америку завоевали при помощи алкоголя. Споили и уничтожили сто миллионов индейцев. За спирт закупали для освободившейся земли черных африканских рабов. Вот что спирт делает!
Крокусов заявил:
— Мы идем с партией! Я всегда шел в ногу. У меня уже есть наброски романа, в котором бабынька и дедынька ломают самогонные аппараты и, дав зарок не пить ничего спиртного, вступают во Всероссийское общество трезвости.
— Конъюнктурщик! — рассердился Авдей.
— Ничего подобного. Жить в обществе и быть свободным от него — нельзя.
— Жаль, что я вовремя не закупил ящиков десять водки или коньяку, — пригорюнился Авдей. — Теперь придется самогон жрать, черт бы его взял. Хотя хороший самогон иногда лучше “Столичной”.
— Товарищи коммунисты! — сказал Феденякин. — Я, как парторг, предупреждаю: впредь на собраниях о спиртных напитках не говорить, иначе буду раздавать выговоры налево и направо.
— Можно, конечно, молчать, — сказал Авдей. — А только я читал в газете, что виноградники хотят вырубать. Многие винные сорта улучшались веками. Националисты наверняка шепчут по углам: подрубают традиции, лишают заработка. Ну, а сибиряку все эти “кинзмараули”, “хванчкары” и прочие фокусы даром не нужны.
Феденякин прочитал резолюцию:
— Коммунисты писорга решили… одобрить… поддержать… отразить в своем творчестве исторические решения партии…
После собрания я поплелся в землянку-блиндаж к маньчжуру, чтобы сдать ему в ремонт свои прохудившиеся полуботинки. Маньчжур предложил мне чаю. Я пил зеленый чай и разглядывал термос, на которым были изображены аисты, танцующие на фоне какой-то горы. На подоконнике у маньчжура стояла трехлитровая банка, на горлышко которой надета медицинская резиновая перчатка. Она была внутри пустая, но казалось, что она надета на невидимую руку. Ладонь была пухлой, пальцы топорщились вверх.
— Что это? — удивился я.
— Рука дружбы, — сказал маньчжур. — Видишь, приветствует вас?
Я увидел в этом какую-то особенную маньчжурскую тайну. Восток. Загадки, тайны. Я не любитель лезть в чужие дела. Маньчжур мне быстро залатал подошвы полуботинок, я отдал ему трешницу и спросил:
— Как вам нравится нынешняя политика?
Он посмотрел на меня удивленно:
— Молодым политику надо. Старым ничего не надо, совсем ничего не надо. Ну, разве немножко выпить иногда, и все.
Я вернулся в писорг, поднялся по лесенке. У двери моей комнатушки меня ожидала Светлана Киянкина. Под глазом у нее был огромный синяк, рука ободрана, палец забинтован.
— Ты что, боксом занималась? — спросил я.
— Жить-то надо, — загадочно ответила Киянкина, — тут уж себя щадить не приходится.
Я знал, что последнее время ей не везло с работой. У нее была хорошая работа в библиотеке военного училища. После того как она обматерила двух сотрудниц, офицерских жен, была уволена. Устроилась заведовать музеем одного из профессиональных училищ. В комнате музея она как бы укрылась от злобного мира. Учительский коллектив ее не касался, и это ее радовало.
— Не люблю воображал, — говорила она, — дрязги, сплетни, друг друга подсиживают, бабье, одним словом. А я — с экспонатами, те не балаболят про базар, про мужей долбанных, молчат, и на том спасибо.
Но вскоре ей пришлось уйти и из ПТУ. Заведующая учебной частью сделала Светлане какое-то замечание, чего-то там, в этом музее, по мнению заведующей, не хватало. Светлана вспылила:
— Это в тебе дурь играет, оттого что в старых девах засиделась. Тебе бы жеребца хорошего, чтобы желчь прочистил!
И вот теперь я спросил ее о месте новой работы.
— Где-где! — передразнила меня она. — Магазин на Лебедева знаете? Вот там стою.
— Что, продавцом стала?
— Э-э! Совсем жизни не знает, а еще писатель! Кто меня продавцом возьмет? Там лохматую руку надо иметь, взятку добрую дать. Продавцом! Чего смеяться?
— Так где же ты травмировалась? И при чем тут “жить надо”?
— Нынче водку выдают в единственном в городе магазине. По две бутылки в руки. Я с вечера очередь занимаю и до открытия стою. Когда открывают, такая давка начинается, что мужики в обморок падают. Упадешь — затопчут. А еще лезут прямо по головам. Тут уж я локтями работаю, кусаюсь даже. Первой к прилавку не пробьешься, но где-то близко к нему оказываешься… Вот, получаю свои две бутылки, из магазина выбираюсь. И там, за углом, есть самодельный рыночек: цыганки из-под полы водку продают, самогон, сигареты. Ну, и я свои две бутылки сбываю в десять раз дороже, чем они стоят. Трудно, конечно, но жить можно, не все же могут “рукой дружбы” пользоваться.
Тут я вспомнил, что и маньчжур мне про руку дружбы толковал. Спросил Светлану про это. А она:
— Ну, этой рукой все ханыги теперь пользуются. Че смеяться? Покупают за гроши на базе списанный забродивший сок в трехлитровом баллоне. Откупоривают, бросают в банку щепотку дрожжей и на горловину натягивают медицинскую перчатку. Вот как перчатка газом наполнится, она поднимается вверх, словно сигнал дружеский подает: пойло на подходе!.. Но я к вам не про сок рассказывать пришла. Прощаться хочу. Больше я в ваш кружок ходить не буду!
— Отчего так? Разве ж плохая у нас компания? Разве мало ты там чего узнала? Сама же говорила, что вроде как прозрела, по-другому на стихи смотреть стала, по-настоящему писать начала.
— Толку мало! Пишешь, пишешь — писанного не видать. Небось, эту шалашовку Холодникову питоры в Москве напечатали, ее теперь вся страна знает. А я — дура с заушным образованием, до меня никому дела нет. Ну, блин, одеяло! Киянкина ведь тоже в молодости, бывало, пройдет, так мужики обернутся, рты разинут. Да меня и теперь приодеть, духами попрыскать, так за первый сорт в темноте сойду, а за второй с половиной — при свете.
— Не в том дело. Холодникова — авантюристка, тебе так не суметь, ты простая слишком.
— Сказали бы прямо: дура!
— Света, постой, ты куда? Погоди!.. Ну, хочешь, попробуем из твоих стихов книжечку собрать? Будем потихоньку толкаться в издательство.
Киянкина крикнула:
— В кружок больше не приду! — и убежала с рыданиями.
Мне захотелось закурить. Но сигареты кончились, а новых купить было негде, я решил сходить к тому магазину, где Киянкина получила свои синяки и ссадины.
Вообще-то никакого постановления ЦК насчет курева не было, табак сам по себе как-то из торговли исчез. Но было понятно, что к этому тоже причастен наш Тягачев. Сам он никогда не пил, не курил, каждую зиму бегал на лыжах и всех тамичей стремился заразить этим увлечением. Обкомовцев Тягачев довел до тихого ужаса. Не то что в кабинетах курить не смели, но даже в туалетах. Вдруг он запах учует?
И вот, уже будучи обладателем кремлевского кабинета, недавно прибыл он в Тамск по каким-то делам. Едет по проспекту имени Ленина. Там у нас в самом центре был расположен единственный в городе специализированный табачный магазин. Над дверью магазина вывеска: остяк в кухлянке на фоне тундры курит трубку и весело улыбается.
О! Я любил этот магазин! Там внутри всегда была небольшая, но очень вежливая очередь, каждый готов был вперед пропустить другого. Товарищи по увлечению, все были равны: и студент, и сантехник, и профессор. Тут с особой готовностью пропускали вперед женщин. В магазинчике курево было на любой вкус: марочные табаки, гаванские сигары, любые сигареты и папиросы. Удивительно пахло.
К приезду Тягачева в городе с куревом была напряженка. И вот, увидев в центре громадную очередь, он спросил:
— Что это такое?
Узнав, что все эти люди стоят в очереди за табаком, Тягачев, спортсмен, лыжник, резюмировал ситуацию кратко:
— Убрать! И продавать тут цветы!..
Вот он, магазин, о котором говорила мне Киянкина. Очередь занимала всю прилегающую к нему улицу, и хвост ее терялся в дальнем переулке. Она была гораздо длиннее, чем виденная мной когда-то в столице очередь в мавзолей Ленина. Я огляделся по сторонам: где-то тут, за магазином, секретный рынок с цыганами. Из-за угла вывернулась белая “Волга”. Из нее вылез кудрявобородый цыган средних лет, вытащил из машины ящик водки, брякнул его о землю, так что бутылки зазвенели, и закричал пронзительно по-цыгански. Тотчас к нему подбежала красивая юная цыганка и тоже заголосила. Что они кричали — было непонятно. Цыган вытащил из сапога ременную плетку и принялся изо всех сил хлестать цыганку.
Подскочили мужики из очереди:
— Эй, ты! Чего ты, гад, над женщиной издеваешься?
— Сучка это, а не женщина. Я ей велел купить ящик коньяку, а она мне ящик водки купила. Поставила в багажник, я и не понял — что. Домой приехал — водка!
Он хлестнул жену плеткой, она подпрыгнула и закричала по-русски:
— Мужики! Купите у меня эту проклятую водку! Купите по магазинной цене! Суну ему в морду червонцы, успокоится, купите, а то ведь убьет!
Мужиков долго уговаривать не пришлось, они обрадовано совали ей в руку деньги, хватали бутылки. Ящик вмиг опустел. Цыган отворил дверцу машины, пинком загнал туда цыганку, плюхнулся на переднее сиденье и укатил. Одному из мужиков было невтерпеж, он содрал зубом алюминиевый колпачок с бутылки, сделал большой глоток и трагически вскинул брови:
— Твою мать, вода!
Тут и другие принялись пробовать содержимое своих бутылок. Во всех поллитровках была вода, хорошо еще, если чистая, а то, может, из какого поганого болота взятая.
— Глаза отвели, сволочи! — сказал могучего вида детина. — Да как же так? Ведь в магазине больше двух бутылок в руки не дают, как она могла взять целый ящик водки? И опять же, цыган коньяку требовал, его тут вообще не продают! Почему об этом никто не подумал?
— Почему-почему! — сказал интеллигентного вида старичок в шляпе. — Я профессор, психологию в университете читаю, а вот в этот психологический этюд сразу не вник. Тоже обманулся. Все у них просто и верно рассчитано. Женщину бьет! За эмоциями мы здравый смысл забыли…
Я завернул за угол в поисках секретного рынка. Увидел несколько цыганок и цыганят, которые, вроде бы, просто прогуливались там. Все они стали разглядывать меня, словно просвечивали рентгеном. Наконец старшая по возрасту спросила:
— Чего ищешь?
— Курево.
— Что куришь?
— “Родопи”.
— Пятьдесят.
— Дорого.
— За то, что в городе.
Я достал деньги, но не спешил отдавать их цыганке.
Она что-то сказала пацану лет двенадцати. Тот подбежал к канализационному люку и выбил на нем своими поношенными ботинками чечеточную дробь. Крышка люка сдвинулась, из отверстия высунулась лохматая голова.
Цыганенок сказал:
— Родоп!
— Джас родоп! — ответила голова.
Через минуту я уже с наслаждением закурил болгарскую сигаретину. Я шел и думал о борьбе с “зеленым змием”. Дело, конечно, хорошее, но победить его не так-то просто. Сейчас я сам убедился, какой он живучий: в канализацию залез. Цыгане все продумали: цыганята канализации в случае опасности по извилистым и узким ходам скроются вместе с товаром. Да еще не всякий милиционер в этот люк полезет в дерьме пачкаться… На окраинах города, в бору, говорят, вовсю девствуют тайные цыганские водочные магазины, к которым ведут извилистые лесные тропинки, где дежурят сигнальщики-цыганята. Да, силен “змий”!
30. МЕДВЕДЬ С ПОДНОСОМ
Неожиданности случатся не часто, но обязательно. Однажды утром дверь моей комнатушки распахнулась, и вошел Рафис. Он был в форме со старшинскими погонами.
— В отпуск? — догадался я.
— Демобилизовался! — ответил он.
— Так быстро стал старшиной?.. И почему так мало служил?
— Все просто. Среди умных я был бы дураком, а среди дураков оказался самым умным.
Он рассказал о службе в Енисейске. Его сразу сделали писарем при штабе батальона, потому что он единственный из призыва хорошо умел печатать на машинке. Строили там секретный объект. Документы был секретные, и Рафис держал их в порядке. Стал другом командира батальона и замполита. Потом замполит застрелился — то ли от несчастной любви, то ли еще отчего. Отвезти тело на Алтай, на родину усопшего, поручили Рафису. Он с этим справился блестяще. Привез благодарность от родителей замполита. Тогда командир сказал: “Проси, что хочешь!” Рафис пояснил, что написал много стихов и хочет поступать в Москве в Литературный институт. У командира были связи в медкомиссии, и Рафиса комиссовали.
— Да-а! — сказал я. — У тебя не жизнь, а сплошные детективы.
— Детективы начнутся, если вы мне дадите рекомендацию для поступления в Литинститут.
— А ты прочти что-нибудь из последних стихов.
— Пожалуйста!
Енисейск. Суббота близко,
Уломаешь старшину —
Увольнительной записка —
Контрамарка в старину!
Слухи, словно пух, летали,
От угла наискосок,
Гроб стеклянный откопали,
Полый, будто кинескоп.
В нем, как спящая царевна,
Ослепительной красы,
Дочь купца лежит нетленна,
Губы, точно огнь, красны.
Слухи плыли, тайной полны,
Обыватель ждал вестей,
И катил тревожно волны,
Как колеса, Енисей!
…А в казарме гасли споры,
Снился до утра потом
Город, что пропах Историей,
Как курильщик табаком.
— Ну, что ж, для парня, выросшего в доме, где комары летают черные, как черти, вполне прилично.
— И ночь в раю один комар способен превратить в кошмар.
— Ладно! Сейчас накропаю тебе рекомендацию, подделаю подпись Крокусова и, пока нет нашей секретарши, поставлю на листок большую писательскую печать.
Получив рекомендацию, Рафис заторопился на поезд, даже чаю выпить не захотел.
— Поеду к Москве привыкать!..
Только он ушел, в моей каморке зазвенел телефон.
— Ну, что? Ты меня уже не помнишь, да?
Голос в трубке мне был знаком, но я не мог понять, кто это говорит. Что-то из прошлой жизни.
— Я сейчас у тебя буду. Ты, говорят, в чердачной комнатке живешь?
— В чердачной. А ты — кто?
— Увидишь.
Она появилась в моей комнатушке минут через двадцать. Знал бы, кто придет, прибрался бы немного. Действительно — из прошлой жизни. Даже не сразу вспомнил имя-отчество: Глафира Николаевна. Я жил тогда в райцентре. Она — секретарь райкома. В районе это царь и бог. Она и держалась соответственно. Голос красивого тембра, но густой, начальнический. Дистанция. И все-таки я чувствовал, что ко мне она относилась как-то особенно. Глаза добрели, голос теплел. Но и только.
И вот она у меня в комнатушке.
— На курсы приехала по линии высшей партийной школы… Я по тебе всегда скучала, много лет. Стихи твои наизусть помню. Ты так и холостякуешь? Сегодня ночь проведу с тобой. Грязновато у тебя в комнатушке, а вид из окна прелестный. Дай тряпку, ведро, я приберусь, грязнуля!
Было как-то не по себе, но интрига радовала. Глаша все в моей комнатке вымыла, вычистила, расставила по местам. Затем из объемистой сумки достала бутылку “Мадеры”, коробку конфет, и мы выпили.
Уже вечерело. Сердце мое билось учащенно. Начальница была хороша собой, я знал, что у нее двое взрослых детей, но она почти не изменилась с той давней поры, когда я работал в районе.
— Ты по-прежнему секретарь райкома? — спросил я ее.
— По-прежнему. И меня хотят перевести на повышение в обком, а мужа — в облисполком. Но ты лучше в окно посмотри, уже зажглась первая звезда.
Я смотрел на звезду и думал о том, что у меня очень грязные простыни. Вдруг Глаша сказала:
— В хорошем месте ты живешь! Теперь в городском саду листки на деревьях распускаются. Чего нам тут в духоте сидеть? Идем в сад!..
В саду было много укромных скамеек. Вдалеке от фонарного света, под сенью сплетавшихся ветвей, глядя на далекую луну, мы целовались самозабвенно, как школьники. Я пытался обнажить даму, ее белье было кружевным, как лепестки черемух, но Глаша шептала:
— Не надо портить поэзию, пойдем лучше, пройдемся по саду.
Мы бродили, находили новые укромные скамейки, опять обнимались, но дальше этого дело не шло. Ароматы сада сводили с ума. Под утро стали подзуживать комары.
— Глаша, это даже обидно! — сказал я. — Секретарь райкома не должен ограничиваться полумерами. Или ты боишься за репутацию?
— Я не боюсь, но так будет чище память, это так — для себя.
Я отступился. Пусть будет, как ей надо.
На прощание Глафира Николаевна сказала:
— Подыщи себе пару, в конце-то концов.
— Ладно.
Мы поцеловались в последний раз, и она ушла…
Новое заседание кружка прошло в бурных спорах о политике.
— Мне нравится Михаил Сергеевич! — горячилась Киянкина. — Он в лакированных ботинках по силосной яме зашагал, его охрана не пускает, а он: отойдите все! И говорит, что скоро мы свободно будем зарабатывать, где сами захотим.
— Ну, зашагал он по силосной яме, — сказал я Киянкиной, — а в магазинах чего-то перебои с молоком стали.
— В журнале писали, что директора московского гастронома арестовали, банда целая дефицит прятала. Раньше про такие дела умалчивали, а теперь пишут! — сказала Тина Даниловна. — Еще пишут, что Горбачев и Тягачев работают в своих кабинетах до поздней ночи.
— Эту писанину на бутерброд не намажешь! — парировал я.
— Вы сегодня что-то не в духе, — заметила Тина Даниловна.
Она была права.
Когда собрались все кружковцы, я без особого воодушевления объявил поэтический круг.
Все шло как обычно. Толя Пастухов читал свои спортивные стихи, готовился читать стихи Заводилов, когда в помещение редакции вошел очень нестандартный человек. Он был ростом невелик, но широк, массивен, как бочка, ноги и руки коротки, но толсты, как стволы столетних кедров. Лоб его, как говорится, продолжался почти до самого затылка, зато там начиналась и ниспадала на плечи огромная копна рыжеватых волос. Он был в хорошей кожанке, дорогих джинсах, лакированных ботинках, в руке держал мягкую фетровую шляпу. Могучий мужичок густым басом представился:
— Лабуня Малиновский! Я к вашему главному пришел насчет стихов.
Выпуклые глаза Лабуни ощупали всех присутствовавших и остановились на мне.
— Ты — главный!
— Откуда знаете?
— Вижу.
— Ну, и что?
— Дело есть. У меня молодой умер. Ему надо на памятник стихи сочинить, мне тебя назвали. Сейчас и поедем, я тебе все условия создам, всю ночь сочиняй. Отдельная комната. Никто не зайдет. К утру стихи должны быть готовы. Я тебе Васину историю расскажу. Хорошие стихи напишешь — вот эту шляпу полусотками набью, понял?
— Я привык у себя дома писать.
— Да не сомневайся ты. У меня и паспорт есть, вот, читай, пусть все твои ученики прочитают, тут написано: Лабуня Васильевич Малиновский, цыган по национальности, но это не значит, что я тебя съем. Я тебя почему домой беру? У меня там художник и гравер ждут. Как ты стихи напишешь, так они сразу твои слова на памятник перенесут. И все! Расчет получишь, и домой тебя мигом доставим.
— У меня еще заседание не кончилось.
— Назначь главным самого способного ученика, и поедем! Чего зря время терять?
Напор Лабуни был неотразим. Может, он обладал пресловутым цыганским гипнозом? На всякий случай я сказал Лабуне, что у нас в кружке есть свой следователь Юрий Заводилов, вот ему-то я и поручаю довести заседание до конца.
Лабуня сказал:
— Честно скажу: следователей не очень люблю. Но твой — парняга симпатичный, даже на моего покойного Васю чем-то похож.
Был ли в словах Лабуни какой-то намек — не знаю. Мы вышли из здания, Лабуня открыл дверцу новенькой черной “Волги” и кратко сказал:
— Падай!
Машина пошла легко, Лабуня вел ее мастерски, притормаживал перед светофорами, вовремя перестраивался в потоке других машин.
— Эх! Времечко! — сказал он, когда мы въезжали на лесную окраину Тамска. — В молодости я лошадок объезжал. А теперь вот бензин нюхаю.
“Волга” подъехала к железным воротам, их створки разъехались, пропуская нас. Мы вышли из машины возле высокого трехуровневого особняка, стоявшего в окружении густого кедрача.
— Скажи, разве цыган когда-нибудь так жил? — задал Лабуня риторический вопрос. — Эх, спасибо партии, спасибо родине и Михаилу Сергеевичу Горбачеву лично!
Возле высокого крыльца к нам подскочили несколько молодых цыган:
— Хозяин, машину в гараж? — спросил один из них.
Другие принялись чистить Лабуне ботинки. Некоторые подскочили ко мне:
— Позвольте ножки!
Они отерли подошвы моих ботинок влажными фланельками, начистили верха кремом.
— У нас в доме — ковры, а в тапочках мы по дому не ходим, — пояснил действия своих подопечных Лабуня.
В просторной прихожей я увидел фонтан, струйки которого множились в огромном зеркале. Большой камин с тяжелой кованой решеткой пошевеливал языками пламени. Чучело медведя держало в руке поднос с наполненными водкой рюмками, причем каждая рюмка была накрыта бутербродом с черной икрой.
— Примем по маленькой? — предложил Лабуня.
Я не отказался.
Малиновский что-то сказал по-цыгански, слуги тотчас принесли огромный позолоченный альбом с фотографиями.
— Вот Вася! Смотри! — ткнул пальцем Лабуня в большой фотографический портрет.
Юноша на портрете был красавцем, очень похожим на молодого Николая Сличенко.
— Слушай сюда, — сказал Лабуня, одним глотком осушив стопку. — В ансамбль Вася поступил, в питерский. Пел хорошо, плясал. Там влюбился в одну шалаву, на десять лет его старше. Ну, понятное дело, заморочила пацану голову. Изменила. Ему бы ее зарезать да уехать, ну, хоть в Монголию, лошадей пасти. А он гордый. Вернулся домой, тосковать стал. Я уж ему всяких красавиц подсовывал, а он — замороченный. Снотворных столько съел, что слона бы свалило. Вот и вся история. У меня еще шесть парней, а этого жальче всех! Я ведь сам в молодости пел и плясал, только я по-русски был неграмотный. Эх! Напиши! Заплачу, не обижу.
— Попробую. А вы — цыганский барон?
— А-а! Туфта все это, про разных там цыганских баронов и прочее. Ходил я в театр, смотрел такую оперетку, что ли. Вот от этой оперетки и треп идет. Да, было раньше. Баро — голова, значит, староста, вроде. Но какой же он барон? Выбирали таборяне себе представительного и опытного цыгана. Старшего. Ну, чтобы с начальством поговорить мог, какие-то споры разрешить. А сейчас таборы эти где? Кто теперь кочевать станет, когда поезда, автомобили, самолеты? Правда, несколько породистых лошадок держу, просто так, для души. Завтра тебе покажу, а теперь иди, пиши.
Лабуня показал мне, где находятся ванная и туалет, затем провел меня в просторную комнату, со вкусом обставленную. Были тут мебельные стенки, угловые диваны, у одного из окон стоял большой письменный стол, на котором я увидел электрическую пишущую машинку “Оптима” и толстую пачку мелованной бумаги. Лежали в лотке шариковые ручки. Был на столе и телефон.
— Внутренний, — пояснил Лабуня. — Чего-нибудь потребуется — звони, дежурный принесет. Только спиртного, пока не напишешь, не проси. А вон столик на колесиках скатеркой накрыт, там бутерброды, минералка, фрукты. Ну, пока!
Текст давался нелегко. На заказ писать всегда трудно. Но часа через два я все-таки “нашел” текст и назвал его “Песня о Василии Малиновском”:
Твой голос, Василий, остался в сердцах
И пляска твоя огневая,
Красавец с цыганской мечтаю в глазах,
Все рощи тебе подпевают.
Порою нас губит горячая кровь,
Доверчивость губит святая,
Порой принимаем обман за любовь,
От жара сердечного тая.
Цыганское солнышко — это луна,
Ты в жизни не ведал покоя,
Василь Малиновский бродил дотемна
Над той говорливой рекою.
Зачем же из дома ушел, как в туман, —
Василий не даст нам ответа.
Но в мире оставил Василий-цыган
Души своей знойное лето!
В этом тексте меня смущало только то, что в одном месте я превратил Василия в Василя. По-украински будет вполне правильно, кому какое дело? И все же я тревожился: что скажет Лабуня?
Когда дом проснулся, Лабуня пришел, спросил:
— Ну как?
Я молча протянул ему листок. Он прочитал и пожал мне руку.
— Мне про тебя сказали правду. Ты настоящий. Я закажу на эти слова музыку. И каждый раз, когда будем навещать Васю, магнитофон будет петь замечательную песню про моего ненаглядного Васю.
Я думал, что теперь Лабуня станет набивать полусотенными бумажками свою шляпу, но он просто достал из кармана пиджака толстенькую пачку полусоток, перехваченную розовой резинкой.
— Айда, я тебя провожу, парень. Тебе наши хлопоты ни к чему. Ты все исполнил, лучше некуда. Пошли, провожу.
Мы вышли на крыльцо. Лабуня сказал, чтобы подали машину. В этот момент молодой цыган выводил из конюшни жеребца.
— Это старый конь, он съел все зубы, его можно было сдать на колбасу, — сказал Лабуня. — Но мне его жалко. Пусть живет, сколько сможет. Я ему вставил зубы, посмотри — какие!
Лабуня скомандовал по-цыгански. К нам подвели коня. Лабуня открыл пасть жеребца, и я увидел оскал блестящих желтоватых зубов.
— Чистое золото! — довольно сказал Лабуня. — Он заслужил.
Через полчаса я уже был в писорге, а карман мой оттягивала толстенькая пачка полусоток.
31. ДЛИНЬ-ГДЛЯН!
Тополиная пурга замела улицу. Кто-то ругает тополиный пух, кто-то пускает палы, отчего нередко загораются усадьбы. Пух лезет в ноздри. Всякие идут разговоры: “Насадили одни мужские особи, вот они и пылят!” Глупость какая! Я вот тоже — мужская особь, но я же не пылю. А вообще-то надо бы! Советуют вовремя обрезать тополиные ветки. Вам бы самим чего-нибудь обрезать! Может, как раз и надо изо всех сил пылить? Всем, всегда, при любом удобном и неудобном случае, тогда ветер унесет нашу пыльцу, и она оплодотворит кого-то? То есть тогда мы не умрем насовсем, а станем жить в ином качестве. Полетим далеко-далеко, может, совсем на другие планеты и даже в другие галактики. А вам бы все обрезать, укорачивать! Эх…
Я шел по улице Герцена возле ограды горсада, а навстречу мне двигался, сильно шатаясь, бывший маньчжур, бывший охранник министра Берия, впоследствии превратившийся в тамского сапожника, а теперь уже — даже неизвестно, в кого и во что. Ибо носил русскую одежду, матерился по-украински и по-русски. И даже недавно пострадал чисто по-русски. Какой-то парень попросил его подбить подметку, а едва бедняга маньчжур склонился над верстаком, парень ударил его свинцовой блямбой по голове.
После этого маньчжур уже никого не пускал в избушку, выбросив из нее дратву, колодки и сапожные ножи. На улице он появлялся, только когда сильно напивался, и кричал, что он православный, осенял себя крестным знамением.
Теперь он шел мне навстречу и кричал:
— Длинь-гдлян! Длинь-гдлян!
— Да, — сказал я ему, — Гдлян динькает. Он уже многих в тюрягу задинькал и еще больше после задинькает!
Но оказалось что маньчжур имел в виду вовсе не следователя прокуратуры Гдляна, который прославился тогда на всю страну. Нет. Маньчжур указал мне на звонницу только что открывшейся Петропавловской церкви. Я увидел на колокольне патлатых парней, колотивших пестами в подвешенные на веревках молочные бидоны.
Да. Демократия, вроде бы, разрешила всем верить во все, что хочется. Вот и церкви, долгое время бывшие складами или мастерскими, теперь снова стали церквями. А колоколов пока еще не нашли, звонят при помощи больших молочных фляг.
— Длинь-гдлян! Длинь-гдлян!
Армянин по фамилии Гдлян сажает заворовавшихся чиновников, а мы по телевизору смотрим, радуемся. Еще по телевизору партократов ругают: за счет народа красиво живут. Отобрать у них здания обкомов, обкомовские дачи да и сделать больницы для больных детей. У-у, партократы проклятые! Мне, например, хочется отобрать у партократа Балабы его квартиру, где, возможно, из кранов текут молоко и пиво.
Только подумал о заевших мою жизнь партократах, как увидел, что мне навстречу спешит партократка Глаша. Партократка, да еще какая! Тягачев Семена Семенова забрал в Москву, а секретарем обкома по идеологии назначили ее, Глафиру Николаевну Шабанову, которую совсем недавно я целовал ночью в парке, и чье кружевное белье, образно говоря, вскружило мне голову. Но теперь к ней, наверное, не подступиться?
Глаша сияла. На строгом черном пиджачке светился партийный значок, каштановые волосы связаны на затылке строгим узлом, голос густой:
— Ну, здравствуй, здравствуй, чердачный житель!
— Привет! Ты теперь при такой должности, что целоваться со мной больше не будешь?
— Не знаю, не знаю, по крайней мере сейчас мне уж точно не до поцелуев. Надо срочно открыть в Тамске тридцать новых кафе! Вот и бегаю с объекта на объект, дышу, как загнанная лошадь.
— Какие кафе? Зачем? В универсаме теперь стали собираться огромные очереди, колбасу привозят только к шести вечера, а ящики с минералкой бросают на пол так, что половина бутылок бьется, — невольно сказал я, — курево и вино исчезли из продажи совсем, сахара не стало…
— Ты дальше собственного носа не видишь, писатель! Кафе будут — можно будет посидеть семьей, скушать курочку-гриль, попить молочные коктейли, почитать газеты. А то растащат из магазинов продукты по холодильникам, сахар весь скупят, самогону нагонят, запрутся и пьянствуют. Привыкайте жить в обществе. Спортплощадка! Кафе! Минеральная вода, кофе, живая музыка, танцы. А вообще скоро все отрегулирует рынок.
Я любовался Глашей. Вот женщина! Двоих детей вырастила. А такая вся лучащаяся энергией. И, конечно, она построит и тридцать, и сорок кафе. Я уж чувствую, как поют бетономешалки и сверкают сварочные аппараты, это все гремит и светится в ее напряженной ладной фигурке, выпуклых полушариях и уверенных глазах. И все же мне ее было жалко.
— Не вовремя ты секретарем обкома стала, у партократов будут привилегии отбирать, какой смысл зря упираться?..
— Да разве же мне привилегии нужны? Я — для народа.
— А муж-то кем тут будет работать?
— В облисполкоме. А пока в районе свои дела передает.
— Когда встретимся?
— Да где-нибудь обязательно встретимся, я ведь идеолог.
— К таким персонам на прием не вдруг попадешь. Есть у меня к тебе дело. Мне Семенов обещал дать настоящую квартиру. Нам обком эти квартиры не раз выделял, а наше писательское начальство других людей за мой счет квартирами обеспечивало. Этот, мол, перебьется.
— Это потому, что ты тюня. Ладно, принеси соответствующее заявление, я постараюсь, чтобы ты квартиру получил в самое ближайшее время. Какие еще просьбы?
— Да вот, наш Тихеев купил для зятя машину через обком, мне бы тоже “Волгу” или “Жигули” купить, я ведь тоже чьим-нибудь зятем могу стать.
— Ну, это уже как в сказке о золотой рыбке. Ладно, исполню и второе твое желание! Напиши два заявления и отнеси в мою приемную…
Дня через два пришел я в писорг, а Азалия Львовна говорит:
— Вуллим рвет и мечет!
— А чего он там мечет?
— Икру.
— А что случилось?
— Привилегий лишили. Обкомовский распределитель закрыт. “Волгу” мы сдали в обкомовский гараж, а водителя уволили. Вуллим по телефону кричал, мол, писателям без “Волги” нельзя, надо ведь выезжать на выступления, на встречи с читателями. А ему новая секретарь обкома ответила: в случае надобности будете составлять заявку в гараж, сочтут нужным — дадут место в микроавтобусе. Сейчас правительство и то в микроавтобусах ездит. Сам товарищ Тягачев иногда до Кремля на трамвае добирается… — ухмыльнулась Азалия Львовна и запалила толстую папиросину.
Я вошел в кабинет. Вуллим вяло поздоровался со мной, сказал:
— Я увольняюсь. Руководить писателями хочешь? Порекомендую.
— Нет, мне пока моего кружка хватает. А вот ты молодежь вперед двигаешь, Крокусова, например. У него и квартира имеется. Вот и пусть будет писательским начальником, А я какой начальник? Я — Карлсон, который живет на крыше.
— Ну, ладно, обиделся. А вообще-то, почему бы и не Крокусов? Молодой, энергичный…
Вскоре у нас состоялось отчетно-выборное собрание. От имени партии Крокусова рекомендовала секретарь обкома Глафира Николаевна. Голос ее тек густым шоколадом:
— Ленинские нормы. Преодолевать последствия застоя. Открытость, гласность, плюрализм. Строй цивилизованных кооператоров, борьба с привилегиями, с пьянством и алкоголизмом. Много будет зависеть и от вас, мастеров слова! Вы должны помочь, создать такие произведения, чтобы люди стремились избавляться от привилегий и шли к светлой достойной жизни, учились деньги зарабатывать… Кузьма Фомич Тягачев ездит по всей стране, снимает нерадивых работников. С секретарем Алтайского крайкома так поговорил, что того хватил инфаркт! Кстати, товарищ Крокусов давно в партии? Что? Вообще не член партии? Но беспартийный не может руководить писателями! Ах, сегодня же примете кандидатом? Давно хотели? Считаете: достоин?
Тут Крокусов вскочил:
— Большое спасибо за доверие! В моей следующей книге бабынька и дедынька покажут пользу рыночных отношений в сельской местности…
Энергичная Глаша пожелала нам творческих успехов и исчезла.
Авдей сказал, что нужно устроить хоть маленький банкетик, чтобы обмыть нового писательского начальника. Лука Балдонин саркастически ухмылялся.
— Левый и правый уклон, ревизионизм, почти контрреволюция… — тихонько бормотал Осотов, примостившись у подоконника за фикусом. Он как бы фотографировал всех присутствующих прищуром презрительных зеленых глаз.
Я поздравил счастливого Крокусова и поднялся к себе в чердачную комнату. Как хорошо, что в свое время я работал в районе под чутким руководством этой Глаши! Ничего, кроме взаимной симпатии, между нами не было, а вот, пожалуйста, какие замечательные плоды должно принести мне это знакомство! Вот как важно оказаться в нужное время в нужном месте.
Я взял свежую газету и стал с интересом читать ее. Да, гласность разбушевалась. Газеты стали совершенно другими. Никакой официальщины. Тон развязный, нагловатый даже. Много сообщений о криминальных делах. С особым удовольствием описывается, как один партийно-советский работник был задержан в проходной при попытке вынести дефицитные заморские ботинки. “Мы будем следить за всеми перипетиями следствия”, — радовалась газета. И намекала: дескать, у всех партийно-советских рыльце в пушку… Появилось много разных АО и ААО, предлагавших свои услуги. Были частные объявления, типа: “Гадаю на картах ТАРО”. Какой-то целитель предлагал снять с любой женщины “замок безбрачия”. Вот гад! Раньше бы его в момент в кутузку упрятали, а теперь он не боится: и телефон, и адрес в газете дает. Интересно, как он этот самый “замок” снимать будет? Каким инструментом?.. Прелагались различные удивительные услуги. Даже “фотографирование и взвешивание бессмертной души при посредстве междугороднего телефона”. Стоп! Интересное объявление: “Сочиняю художественные стихи для дней рождения, свадеб и похорон. Цены умеренные. Предложения и вопросы по телефону: 66-96-99”.
Черт возьми! Номер телефона какой-то дьявольский. Я позвонил:
— Але! — отозвался телефон голосом Светланы Киянкиной. — Слушаю!
Я нарочно изменил голос, спросил басом:
— Сколько стоят свадебные стихи?
— По-божески беру, три рубля за строку.
— А похоронные почем?
— Похоронные — по пять рублей за строчку. А ты что, женишься и сразу повесишься? Учти, деньги вперед!
— А ты, Киянкина, вымогательница, — сказал я. — Тебе не стыдно?
— Че смеяться! — сердито сказала Света. — Как вы с цыгана большие деньги срубили за стишки — так это ничего, а если Киянкина хочет этим, как его, бизнесом заняться — так сразу и стыдно?
— О! Ты даже такие слова знаешь, как бизнес? Газеты, небось, читаешь?
— Че надо, то и читаю! — сердито выкрикнула Света, и я услышал, как на другом конце города трубка ударилась о рычаг.
Я высунул голову в чердачное окошечко. В церквах звонили в молочные бидоны. Мне невольно вспоминалось о том, что до недавнего времени на улицах по утрам стояли цистерны, где можно было покупать привезенное из колхозов молоко. Теперь цистерны исчезли. В газетах пишут, что вот скоро появятся фермеры, тогда уж молоком зальемся. А колхозы — бред, эксплуатация человека, обезличка и растрата средств.
Бидоны на церквах звенели:
— Длинь-гдлян!
Очень хотелось колхозного парного молочка. Но и свободы тоже хотелось. Хорошо ведь это — свобода-то!
32. НИ МОЛОКА, НИ ПИВА
Вскоре после встречи с Глафирой Николаевной меня пригласил к себе в кабинет Крокусов и сказал:
— А ты, брат, жох! Не ожидал, не ожидал…
— Чего не ожидал-то?
— Ну, как же! Позвонили: тебе квартира вырешена в новом обкомовском доме.
— Мне? И из одного крана будет течь молоко, а из другого пиво?
— Ничо там течь не будет. Ты зря на Балабу тогда бочку катил. Из кранов у него, как и у всех людей, текла вода. А теперь вот сожрали его с этой борьбой с привилегиями.
— Да как?
— Он в райпотребсоюзе две дефицитных меховых шапки через черный ход купил — себе и зятю. И все! Народный контроль его застукал. Должности лишили, из партии исключили. Поехал куда-то на Север, на нефтепромыслы… Ну, ладно, иди, получай ордер, ключи да живи со своими обкомовцами. Скоро их всех выведут на чистую воду!
— Что ты говоришь? Давно ли ты меня просил, чтобы я тебя в университет марксизма-ленинизма записал? Кстати, как ты там учишься?
— Да чего я эту муру изучать буду? Ленинизм! Ты знаешь, что Владимир Ульянов, когда студентом был, однажды ночевал у купца по фамилии Ленин и спер у него паспорт. Свою фотокарточку туда вклеил, дату рождения другую вписал и стал этот паспорт использовать для конспирации. А когда к власти пришел, так расстрелял этого купца вместе со всей его семьей, с близкими и дальними родственниками.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Где-то об этом напечатали… Получай квартиру, только учти: теперь жить вместе с партократами — не престижно и даже опасно.
На выходе из писорга я столкнулся с Тихеевым. Он уже знал о квартире и поздравил меня. Потом Вуллим сказал:
— Старик! А “Волга” тебе зачем? Ты с ума сошел, что ли? Зачем тратить деньги на ненужную тебе машину? Придется покупать гараж, машина будет то и дело ломаться, будешь под ней валяться, как мой зять под своей машиной лежит. Все крутит гайки, всегда весь в мазуте. Да ты за те деньги, что хочешь за “Волгу” отдать, сможешь до конца жизни на такси ездить. Сиди себе, а шофер будет баранку крутить.
Я понял, что он прав, решил от машины отказаться. Чего в самом деле деньги зря тратить? Тихеев сказал:
— Раз решил отказаться, то позвони Глафире Николаевне, пусть эту машину на меня переоформят.
— Но как же? Меня отговорил, а сам…
— Так я ж не себе, у меня второй зять есть, он механик, ему с этой машиной в самый раз ладить…
В тот же день я обзвонил членов кружка, просил помочь с переездом. Поскольку только что построенный двухподъездный партийный дом находился в одном квартале от писорга, машину решили не нанимать, да и везти-то на ней нечего. Толя Пастухов тащил мешок с книгами и раскладушку, Юра Заводилов поставил себе на голову мой небольшой стол и шагал, придерживая его за расшатавшиеся ножки. Светлана Киянкина несла проданную ею мне неработающую стиральную машину. Замыкала процессию Тина Даниловна, которая несла ведро, в котором лежали мои чашки, ложки и ножи, вилки, два штопора, чайное ситечко и кое-какие продукты питания.
Из своей землянки выглянул маньчжур. Я ему сказал:
— Переезжаю вот, а вы так и будете тут жить?
Он молча показал пальцем на небо.
Был уже вечер. Небольшая толпа в подъезде нового дома окружила представителя жилищной конторы, все потрясали ордерами. Потряс своим документом и я. И получил ключ от квартиры. Это был длинный ключ от замка тамского завода, таким ключом можно открыть все замки в этом доме и во многих соседних. Но, как известно, дареному коню в зубы не смотрят.
Как только я отпер замок и вытащил ключ, дверь отворилась, причем одна из петель сорвалась, и затворить дверь до конца я не смог. Подумалось: если так строят для обкомовцев, то как же для всех прочих?
Едва мы вошли в комнату и положили вещи, женщины стали возмущаться, дескать, обои приклеены как попало, цвет дикий, рамы и форточки не закрываются, оконные стекла и пол в комнате заляпаны известью, цементным раствором и краской. Тина Даниловна сказала, что хорошо было бы первой запустить в квартиру кошку. Она все обнюхает, и там, где она приляжет, нужно ставить кровать, тогда у жильца будет здоровый сон, и вообще ему будет везти во всех делах. Ну а теперь надо хоть пол помыть да окна. И она пошла к соседям выпрашивать веник и тряпку.
Толя Пастухов сказал:
— Главное — не помыть, а обмыть квартиру, — он извлек из-под рубахи резиновую грелку. — Во! Полтора литра самогона! Сам лично изготовил. Почти первач. Надо только закуску организовать.
Я достал из ведра, в которое были сложены мои немногочисленные чашки и ложки, булку хлеба, изрядный шмат сала, несколько сваренных вкрутую яиц.
И только мы порезали сало и стали разливать по стаканам самогон, как кто-то, сопя и кряхтя, стал отворять нашу дверь. Сквозь образовавшуюся щель кое-как протиснулся Вася Хруничев.
— Петр Сергеевич, с новосельем вас! Друзья мои, как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!
Он присел, взял стакан с самогоном, плотоядно поглядывая на сало, которое я нарезал.
Мы выпили. В момент Вася слопал почти все сало и хлеб, повторяя:
— Я вполне понимаю украинцев, они правы!
Снизу, сверху и со всех сторон доносились крики новоселов. В доме стоял сплошной гвалт, стук и грохот. Казалось, кто-то пытается пробить дыры в стене, чтобы заглянуть в мою комнату. Противно визжали дрели. Гремели радиолы и радиоприемники. Сквозь дыры, пробитые в полу и потолке для труб отопления, были слышны зычные голоса счастливых новоселов:
— Ты его заноси, заноси влево, он и пройдет!
— Ну вот, трюмо — вдребезги.
— Иван, Иван, подхвати снизу!
Вдруг возле меня отвалился изрядный кусок бетона, и из отверстия вынырнуло огромное вращающееся сверло. Толя Пастухов вскочил и с криком “кий-я!” ударил по сверлу каблуком своего замшевого ботинка. Сверло согнулось и перестало вращаться. Через минуту через щель в нашей недоношенной двери протиснулся полный самоуверенный человек.
— Что же это вы сделали, товарищи? Вы мне испортили сверло, хорошо еще, что у дрели мотор не сгорел, тогда бы вам пришлось оплатить не только сверло, но и дрель. Сверло у меня непростое, с алмазным наконечником, оно стоит десять рублей.
Невыдержанный и подвыпивший Толя Пастухов спросил незнакомца:
— Так! Десять членов в рот не надо?
— Да как вы смеете?
— Так! Стену проломил и чего-то спрашивает? Вали по-хорошему, а то полетишь по-плохому. Всю жизнь на лекарства работать будешь, усек?
Человек попятился, протиснулся обратно через щель и уже из коридора покричал:
— Мне надо было повесить ковер, я имел полное право сверлить отверстия под дюбеля. Кто же знал, что стена такая тонкая? Дырку замажьте цементом. А о том, что в наш дом заселили уголовников, я подниму вопрос в высших инстанциях!
Грубиян Пастухов крикнул в ответ:
— Вали! Только в штаны не навали!
В этот момент из двух противоположных стен выползли вращающиеся сверла. Толя подскочил к одному из них.
— Кий-я!
Сверло исчезло, а Толя запрыгал на одной ноге.
— О-о! Мать твою!
Он снял ботинок и показал свою окровавленную пятку.
В этот момент из отверстия в потолке, где мы только что подвесили люстру, хлынул поток воды, кто-то басом заматерился, гулко ухнуло, и свет в доме разом погас. К тому же, по моей квартире почему-то начала распространяться ужасающая вонь.
— Что такое, что такое? — затыкали носы наши дамы.
Мне самому стало тошновато. К моему уху приник губами Вася Хруничев:
— Петр Сергеевич! У меня живот скрутило, я сходил в унитаз, как полагается, спустил воду, а оно все на пол вытекло.
— Кто оно?
— А все, что было в унитазе.
— Вот не вовремя!
Хорошо, что я человек курящий, я чиркнул спичкой зажег газету, посветил в туалете — оказалось, что внизу унитаза зияет дыра.
— Ты пробил? — накинулся я на Хруничева.
— Да как? Я что, из металла сделан, что ли? Железный дровосек? Или я гайками какаю? — обиделся Хруничев.
Я понял, что Хруничев, если в чем-то и виноват, так только в том, что слишком много кушает, и слишком много выходит из него вторичного продукта, который получается у него почему-то особенно запашистым, очевидно, желчи в нем много.
Тина Даниловна продолжала мыть окна. Я отнял у нее тряпку.
— Вы же на новоселье пришли, а ничего не выпили, не съели, в работу впряглись, мне просто неловко.
Она вздохнула:
— Это нехорошо, но я вам завидую. Эх, мне бы квартиру, хотя бы в деревянном доме, без удобств, но с отдельным ходом! У меня ж девчонки растут. Старшая уже замуж собирается. Но кто мне даст? Я же не писатель.
— Но вы биолог, преподаватель, у вас такой стаж, такой опыт! Пойдите к ректору вашего университета, ударьте кулаком по столу. В деревянном доме уж во всяком случае вам квартиру дадут.
Она задумалась. Потом сказала:
— А вы знаете, Петр Сергеевич! Как вы сказали, так и сделаю! Стукну кулаком да еще и завою, ей-богу!..
Гости пожелали мне доброй ночи и удалились. Я оттащил раскладушку подальше от туалета и лег спать.
Утром я побежал в вагончик строителей. Какие-то люди в заляпанной известью и раствором одежде пили пиво из конусного ведра, снятого с пожарного щита. Я спросил у них, где смогу увидеть прораба.
— А тебе зачем?
— Да вот, унитаз мне поставили с дырой.
— Не может быть! У нас комиссия дом принимала. Если бы унитаз был с дырой, нам не подписали бы акт. Мы нынче переезжаем на другой объект, а унитазы этого дома нас уже не касаются.
— А кого касаются?
— Иди в жилуправление, парень, они теперь за дом отвечают.
В жилуправлении люди в более-менее чистой одежде пили брагу из грязноватого графина. Узнав, зачем я пришел, один из них сказал:
— Чудак! Мы же по акту дом приняли без недоделок и изъянов. Если унитаз сломан — значит, ты его и сломал. У нас пока унитазов на складе нет, сходи на толкучку, купи, принеси, потом наш сантехник его тебе установит.
Я пригрозил, что напишу в газету. Они и ухом не повели.
И тут я вспомнил о Шурике. Никто не знал, сколько ему лет, никто не помнил, когда он появился на улице имени Герцена, где жил при бане и спал на нарах за топящимся котлом. Шурика никто и никогда не видел трезвым. Он всегда был равномерно пьян. В канавы не падал, в драку не лез, не шатался, его даже милиционеры в вытрезвитель не брали. Что с него взять — Шурик.
Если кто-либо вторгался в его генеалогию, Шурик сообщал одно и то же. Жили они в деревне, название которой он уже забыл. Шести лет от роду отец приставил Шурика к самогонному аппарату, который был смонтирован в предбаннике. Не раз малец видел, как отец откручивает вентиль и пробует самогон. Вскоре стал пробовать и сам. Отец это заметил, но не заругал, а только сказал: “Смотри-ка, подрастает шельмец! Ты это… как чистый пойдет, меня позови, понял?” Шурик уже привык быть дежурным при самогоне и быть постоянно под градусом. А потом отец у него, как говорится, сгорел от вина. Мать вскоре занемогла и померла. Вот тогда Шурик и отправился в город, и попросился ночевать в кочегарке при бане. Так там и живет. Без паспорта, без возраста, без работы. Собирает бутылки, сдает. Если кому-то нужен цемент — Шурик притащит его с ближайшей стройки. Нужна кому-нибудь дверь — тоже со стройки принесет. Но это как исключение из правил, ему и сданных бутылок на дневную дозу спиртного хватает.
Я постучал в кочегарку, спросил:
— Шурик дома?
Кочегар Никодимыч кивнул:
— В закуток иди, он там котлеты жарит.
Я зашел в закуток и увидел такую картину: Шурик сидел на лавке, возле его ног стояла электрическая плитка со сковородой, на которой лежали котлеты. Жившая при кочегарке болонка ела котлеты с одной стороны сковороды, Шурик брал котлеты с другой стороны.
Я поздоровался. Шурик тотчас протянул мне надкусанную котлету:
— Угощайся!
Я отказывался, он настаивал. Я откусил кусочек и тут же выплюнул.
— Шурик! Котлета-то сырая совсем и холодная!
— Вот черт, собачонка! — ругнулся Шурик. — Бегает тут, штепсель из розетки выдернула. Да какая разница? Все равно в одно брюхо. Ты, Петя, не гребуй, бери, ешь, толще будешь.
Я отказался есть сырые котлеты, но Шурик поел с аппетитом.
Утерев губы широкой ладонью, Шурик спросил:
— Дело какое есть?
— Ну да. Понимаешь, я тут по соседству квартиру получил, а в туалете унитаз сломан. Дыра в нем сбоку такая, что голову можно просунуть. Ты не смог бы помочь?
— Да как два пальца оплюнуть! В твоем же доме или в соседнем строящемся унитаз цельный возьму и к тебе приволоку. Тут сейчас микрорайон строят, куда хошь иди, что хошь бери, кран там, вентиль, счетчик электрический или еще что.
— Вечерком?
— Зачем? Прямо сейчас. Во, смотри! — Шурик извлек из-под грязных тряпок огромную связку ключей. — Я иду с этой связкой, поддатый, все меня за прораба или за строительного рабочего держат. Ну, что-то делает мужик, значит, так надо…
Вскоре изъятый из чьей-то квартиры унитаз был установлен Шуриком в моем туалете, по всем правилам, на цементном растворе. Шурик аккуратно обтер унитаз ладошкой.
— Ну, вот, сегодня не пользуйся. Пусть до завтрева раствор схватится — тогда уж. А пока можешь все делать прямо с балкона, какая разница?
Шурик выволок поломанный унитаз на балкон и, к моему ужасу, размахнувшись, кинул его с высоты пятого этажа. Внизу ухнуло, словно бомба взорвалась.
— Ты что? Вдруг убьешь кого?
— Я что, без глаз? Я пью, да ум не пропиваю. И обрати внимание: там внизу железяка лежит, так я точно в нее попал, рассыпался унитаз на мелкие осколки. Дождь пройдет — осколки в землю втопчутся. Порядочек. Мы понимаем, что делаем.
Я отдал Шурику два флакона тройного одеколона. Он предложил:
— Давай вместе? Квартиру твою обмоем.
Я отказался:
— Мне нельзя, сердце.
— Ну, тогда свидания, мне всегда можно, у меня сердце большое, как у слона.
33. ДОМИК НА АЛТЕЙСКОЙ
Эта улица — кривая, как колбаса, потому что она строилась вдоль речки Шуршайки и повторяла речной изгиб. Улица односторонняя. Возле реки домов нет, там не строят, опасаясь наводнений, дома только с противоположной стороны, за домами поднимаются глиняные холмы. К одному из холмов приткнулся молельный дом баптистов. Две таблички на двери сообщали, в какие часы служба идет на русском языке, а в какие на немецком.
И вот на пыльном холме за домом баптистов выкопали и забетонировали огромное прямоугольное углубление — не то овощехранилище, не то бомбоубежище. Но когда в это углубление спустили невиданные в здешних местах заграничные моторы размером со взрослого быка каждый, окрестные жители взволновались: что это будет? Завод? Электростанция? Моторы намертво прикрепили к бетонному полу мощными штырями. И загадочная стройка на этом остановилась.
Теперь каждый желающий справить большую или малую нужду спускался по стальной лестнице поближе к гигантским моторам и облегчался не спеша. Некоторые граждане при этом пытались вывернуть или отломить какую-нибудь деталь. Конечно, лучше было спереть мотор целиком, но не получалось: он был неподъемный, и невозможно было отвернуть тут хоть что-нибудь для личного хозяйства. Фикушки! Моторы были изготовлены в какой-то Голландии, что ли, да так прочно, что даже самой малости от них никак не отвернуть.
— Ну и пусть! — решили аборигены, яма хороша и как туалет, и как свалка.
А когда моторы уже полностью скрылись под напластованиями дерьма и мусора, на место стройки прибыли на черных “Волгах” люди в шляпах и принялись разворачивать рулоны бумаги и сличать чертежи с местностью.
— Сорок миллионов затрачено! — сказал человек в самой дорогой шляпе. — Месяц сроку, и приеду смотреть работу подсоединенных к линии моторов! Ясно?
Все шляпы дружно закивали. Через месяц свалка возле моторов была очищена, и хмурые электрики подключили к моторам кабели местной электролинии.
— Мотор! — скомандовала главная шляпа.
Что-то ухнуло, сверкнула молния, и во всем околотке отключилось электричество.
— Твою мать! — воскликнула главная шляпа.
— Твою мать! — отозвались во всех окрестных домах жители улицы Алтейской.
Главная шляпа почесала затылок и изрекла:
— Надо здесь строить силовую подстанцию. И вообще надо здание возвести над моторами, чтобы на них не капало, и чтобы в домике дежурили электрики. Тогда тут никто ничего не загадит.
Остальные шляпы дружно закивали, потом расселись по автомашинам и уехали.
Незаметно в течение лета на холме поднялось здание с четырьмя окнами, и весь объект был обнесен бетонной оградой, по верху которой была пущена колючая проволока. Вскоре к ограде приткнулась проходная будка.
Сначала в ограде не наблюдалось никакого движения, но потом на пыльной траве возле здания стали видеть здоровенного синеглазого парня с гитарой. Этот парень пел лежа песни Владимира Высоцкого, изредка откладывая гитару и припадая воспаленными губами к горлу трехлитрового баллона с мутной жидкостью.
Я любил эту тихую улочку, вечерами прогуливался по ней, слушал рокот реки, заглядывал в дверь дома баптистов, где они молились, сидя на скамьях рядами, как зрители в кинотеатре. Мне было печально сознавать, что скоро в промышленном здании на холме смонтируют какую-то там подстанцию высокого напряжения и тогда уж заграничные супермоторы станут день и ночь грохотать, и улочка эта превратится в ад кромешный.
Однажды я услышал, как парень на объекте, присев на ящик, наигрывал на гитаре какую-то испанскую мелодию, его длинный указательный палец свободно накрывал все семь струн.
— Большое баррэ! — невольно сказал я.
Парень перестал играть, поглядел на меня из-за забора и спросил:
— Сеньор владеет гитарой?
— Ну, не так, как Сихра, но три аккорда играем гордо!
— Тогда прошу к нашему шалашу! — пригласил парень.
— А как к вам попасть? Не лезть же через забор с проволокой?
— За углом проходная, она, правда, наглухо закрыта, но рядом с ней — железные ворота, они просто прикрыты, проволочку там отогнете и зайдете.
— Да неловко как-то.
— Парень вздохнул:
— Что ж, сеньор, придется мне вас встретить, раз вы такой стеснительный.
Он прислонил гитару к ящику. Когда я подошел к металлическим воротам, парень был уже там.
— Видите, сеньор, простая алюминиевая проволока соединяет створки. Разогнули, прошли и вновь проволоку на место.
— Да, но так любой к вам на объект проникнет.
— Броня крепка и танки наши быстры! На ночь я запираю ворота большим висячим замком. А днем кто придет? Разве какой-нибудь знакомый кабальеро с бутылкой перцовки, которую при некоторой доле воображения можно посчитать малагой. Здесь вообще-то чисто испанский пейзаж вокруг.
Вскоре я уже сидел на ящике и пел песню Окуджавы “Виноградную косточку в землю зарою…” Пригласивший меня человек разулыбался.
— У вас хороший музыкальный слух! Вы не музыкант, часом?
— Да нет, я литератор.
— А как ваше имя?
Я назвал себя.
— Как же, как же! Известное в Тамске имя. Сеньор, разрешите представиться: Геннадий Агатин, дежурный электрик Водоканала.
Пошел дождь, мы с Агатиным переместились внутрь здания. Прошли мимо прямоугольного углубления, в котором молча ржавели громадные заграничные моторы, к помещению дежурки.
— Вот будет грохот, когда они заработают, — предположил я, глядя на эти чудовищные изобретения человеческого разума.
— Они никогда не заработают. Они несовместимы с нашими электролиниями. А начальство никогда не признает свою ошибку. Поэтому мы вечно будем дежурить здесь в тишине и покое.
Неподалеку от двери стоял токарный станок, а стену украшал щит, на котором со смыслом были расположены в специальных зажимах рашпили, напильники, кусачки, стамески, ножовки по дереву и металлу, гаечные ключи.
— Здорово! — восхитился я.
— Да, простор для рационализаторов и новаторов! — поддержал меня Геннадий. — Ну, это рабочая зона, а теперь пройдем в зону отдыха, — он пинком отворил дверь. — Вот здесь, сеньор, протекает наша жизнь рабов Водоканала… — он повел рукой, предлагая посмотреть, где же именно протекает рабская жизнь.
Помещение дежурки было обширным. У окна стоял стол, на котором уместились телефон, телевизор и радиоприемник. У другой стены я увидел четырехконфорочную плиту, какие бывают в городских квартирах. На конфорках стояли кастрюли и сковороды.
— У нас даже современный ватерклозет и душ есть, — похвалился Агатин. — А посмотрите, что за прелестная у нас лежанка! На такую лежанку не стыдно пригласить даже первую красавицу Тамска. А знаете, как мы дежурим? Нет? Так вот. Выпиваешь ведро малаги, то бишь браги, ложишься на лежанку и смотришь в окно. Видите, за окном закреплено зеркало заднего обзора. В нем видно входные ворота и проходную. В проходной у нас дверь закрыта на прочный засов. Но вот зеркало показывает мне человека возле проходной. Он там нажимает кнопку домофона, и я слышу приятный или, наоборот, противный голос. Если человек этот мне знаком и приятен, то, не вставая с данной лежанки, я нажимаю кнопку под топчаном (вот она), и в проходной срабатывает маленький моторчик, и пружина отодвигает засов. И так, лежа, я могу впускать желательных лиц. Вы мне приятны, вот я и выдал вам секрет домофона. В следующий раз вы им воспользуетесь, когда захотите навестить меня… Берите гитару и пойте, а я поставлю варить картошку, настрогаю соленого сальца с прожилкой, откупорю бутылочку сорокаградусной. И мы с вами закусим.
Я удивился всей этой автоматизации и взял гитару. В пустоватом помещении дежурки голос и струны звучали прекрасно. Агатин деловито хлопотал у плиты. И наконец провозгласил:
— Кушать подано!
Свежая картошечка, сало с прожилками, зеленый лучок и обжигающий глотку самогон. Звякнули стаканы.
— Так, значит, вы электрик? Выпьем за электричество.
— Лучше — за высокое напряжение. У меня одного из всех наших трех электриков есть допуск к высокому напряжению, специальные курсы окончил. Если где-то силовая глючит, вызывают меня. Тут надо знать не только схемы соединений, релейную защиту, автоматику и прочую хренотень, надо еще быть как бы Каменным гостем. Чтобы ни одна поджилка не дрогнула. Запираешь за собой дверь на замок и действуешь. Был тут один, тоже допуск имел. Раз дрогнул, коснулся чего не надо и превратился в уголек. Поминай как звали.
— А вам не страшно бывает, когда в силовой работаете?
— Нет! Как подумаю, что за два часа заработаю больше, чем за месяц обычного дежурства, так делаюсь спокойненьким, как пульс у покойника.
— А-а! Так всю жизнь электриком и работаете?
— Обижаете. Еще недавно я был инженером на городской водной станции.
— А что же переменили работу?
— Мафия!
— На водной станции?
— На ней. И плюс — в горисполкоме.
— И что за мафия?
— Людей травят.
— Каких?
— Всяких. Вот вас, например.
Он налил еще по стакану самогона, я свой только пригубил.
— Манкируете?
— Да нет, у меня печень, сердце.
— У меня тоже печень, сердце. Чистый самогон лучшее средство от всех болезней.
Я все же решил только помочить губы в стакане. Пусть пьет, он вон какой здоровенный парнища. Он махом выпил, хорошо закусил салом, начал рассказ:
— Тут, значит, такая история. На нашу водную станцию поступает вода из подземного водозабора. На станции в нее подмешивают воду из реки, зимой — до двадцати процентов, а весной, когда по реке плывет все дерьмо — не более пяти. А бывает, что звонят из Кузбасса: аварийный сброс химии в реку Тамь произошел. Тут уж все “речные” задвижки должны быть закрыты, вода в город должна поставляться только из подземного водозабора.
Прихожу домой, наливаю воды в стакан — вода аж с душком. В следующую смену спрашиваю начальника смены:
“Речные заслонки закрыты?”
“Закрыты, — говорит. — А вообще это не ваша прерогатива”. А от самого коньячком припахивает.
Ладно. Спускаюсь в тоннель, смотрю, мать моя женщина! Речная вода полностью в водопровод идет. Я давай вентили крутить.
Еще и смена не кончилась, а уже и главный инженер, и начальник станции прибыли, созывают народ:
“Кто посмел речную воду перекрыть?”
Ну что я буду в прятки играть? Я вышел вперед и сказал, что сейчас речной водой поить горожан — преступление, химия сплошная. А они говорят, что я козел, тупица, верхогляд и демагог. В половине домов воды не стало, некоторые заводы застопорились, миллионные убытки понесли. Хорошо, что они вовремя хватились и опять задвижки открыли. Но меня для примера лишат премиальных и объявят строгий выговор.
Ладно. Вернулся со смены, накатал статью в газету “Форум народа”, там Юра Мешаев теперь все подряд печатает, свобода, дескать! Да вы его наверняка знаете… Ну, вышла моя статья. Меня вызывают в Водоканалтрест, и начальник, лысенький пузанчик, говорит:
“Нам известно, что вы окончили курсы электромонтеров подстанций высокого напряжения. Направляем вас на новую дожимную насосную станцию дежурным электриком. В окладе вы почти не потеряете, а если где у нас на “силовых” будет авария, будем давать вам аккордную работу”.
Вот так, сеньор, я попал в здешние палестины.
— Вы, наверно, политехнический институт закончили?
— Опять обижаете. Я окончил филологический факультет Тамского государственного университета.
— Как? Филолог, а работаете не по специальности?
— Судьба играет человеком. Вообще-то меня после учебы назначили директором средней школы в село Верхоречье. Природа. Пейзане. Прекрасно!.. Но вся эта буколика быстро обрыдла. Я мотоцикл купил. Даже зимой на нем в город ездил. Встречные глазам не верили: мороз под шестьдесят градусов, и по дороге — мужик катит на мотоцикле, в тулупе, ватных брюках, в пимах и в космических черных очках в пол-лица.
Проработал я в той школе меньше года. Тоска заела. Лето. Ромашки, букашки. Стал я с одной красивой десятиклассницей ездить на речку купаться. Ну, раздавим с ней поллитровку, поныряем, покупаемся, лежим, загораем. Однажды выпили больше, чем надо, я ей говорю:
“А что если нам теперь по деревне прокатиться в костюме Адама и Евы? Тебе — слабо?”
Она говорит:
“Ничо не слабо”.
Мы и поехали. Всего два круга по деревне дали. А шуму! Меня вызвали в отдел народного образования, сбежалось бабье:
“Как вы могли, как вы посмели! Какой разврат! Какой пример ученикам! Растлитель! Судить такого надо!”
“Чего, — говорю, — квакаете? Ну, жарко было, ну, проветрились. В Африке, вон, пигмеи всегда голые ходят, и никто их не судит, в отдел народного образования не вызывает. А за границей вообще нудисты голые на пляжах лежат спокойненько, родители и дети вместе, и не стесняются. Пора и нам привыкать…”
— Посадить могли…
— Не та эпоха, сеньор. Демократия начинается. Забрал я у них трудовую. Правда, запись они плохую сделали, но это уже несущественно. У меня этих трудовых — несколько штук. После этого подался на Север, на буровую, там физически крепких ребят с любыми записями берут…
Вечерело, пора было прощаться. Я сказал:
— А вы интересно излагаете. Статьи, значит, пишете, а стихи или рассказы не пробовали?
— Рассказы пробовал, много набросков. Да ведь самому судить трудно, что получается.
— А вы знаете, я в ПИССУАРе литературный кружок веду. До сентября у нас каникулы, но в следующее воскресенье мы будем отмечать получение лейтенантского звания молодым лесопатологом и поэтом Васей Хруничевым. Я вас приглашаю. Вот вам номер телефона, позвоните, я выйду от Васи и вас встречу. Там вы познакомитесь сразу с десятком непризнанных талантов и гениев, общение с коими вам будет полезно.
Он проводил меня до ворот. Я был доволен: завербовал еще одного члена кружка, и человек самобытный, даже чересчур.
34. ОБМЫВАНИЕ ЛЕСНОГО ЛЕЙТЕНАНТА
Я шел на железнодорожный вокзал встречать своего знаменитого двоюродного брата. Он почему-то на этот раз не полетел самолетом, а решил приехать в Тамск поездом. Наверное, думал полюбоваться в окно вагона нашей великой Россией.
Цветы в привокзальном парке пахли волнением встреч и прощаний. Красные железнодорожные будки, полосатые шлагбаумы, огромные буквы Ж и М в противоположных концах длинного приземистого здания — вызывали воспоминания о дальних странствиях, многочисленных приобретениях и потерях.
По радио передали:
— Фирменный поезд “Тамич” задерживается в пути на один час пятнадцать минут.
Обычная для нашего времени история. На привокзальной площади многочисленные гитаристы, перекрикивая друг друга, исполняли всенародно любимые приблатненные песни. У каждого к грифу гитары была привязана баночка для сбора денег. Время от времени кто-нибудь из них кричал:
— Граждане пассажиры! Подайте работникам искусства, брошенным на произвол судьбы в жестокий рынок!
Милиционеры стояли в сторонке и милостиво улыбались.
Наконец подошел поезд, я побежал к купейному вагону, там за зелеными шторами и голубыми занавесочками ощущалось некое шевеление, в окнах покачивались легкие клетки с канарейками и попугаями, но пассажиров было не видно. В двери, вслед за носильщиками, тащившими огромные чемоданы, возникали шикарные мужчины и женщины, спускались на перрон, принимали цветы, с кем-то обнимались, но блистательного военного атташе нигде не было видно.
Я не захватил с собой цветов. Атташе, полковник — это вам не барышня; я припас лишь пакетик, в котором была бутылка первосортного самогона и пара огурцов.
Я ждал, но купейный вагон опустел, а Владленовича не было. И тут я догадался: кончено же, полковник приехал в вагоне СВ! Понятно, что такая важная персона обязательно возьмет себе отдельное купе!
Кто-то взял меня под руку. Я оглянулся: подозрительный тип в потертом черном плаще и сером берете наклонился к моему уху:
— Ну, здравствуй, брат!
В худом небритом человеке с завалившимися глазами и изможденным лицом я с трудом узнал своего великого брата. Мы трижды расцеловались. Владленович усмехнулся:
— Видел: ты ждал возле купейного вагона, потом к СВ кинулся. А я приехал в бесплацкартном вагоне. Причем эксперимент сделал на выживание. Выехал из Москвы без копья денег, без курева и пищи. И что? Спал на верхней багажной полке, оброс бородкой. Кондуктор идет, притворяюсь спящим, мужики и бабы говорят кондуктору: “Не трожь его, больной он, или горе какое, ни с кем не разговаривает”. Иногда сунут кусок пирога, я съем молча и опять на боковую. Два раз в тамбур выходил, просил у мужиков окурочек дососать. Так и одолел двое с половиной суток безвозмездной езды. Сошел тут на станции, смотрю, как ты мечешься… Эксперимент удался!
— А если бы тебя на какой-нибудь станции ссадили?
— Ну и что? Попросился бы к машинисту в тепловоз либо в товарняк какой-нибудь забрался. Нет безвыходных положений.
Мы присели под раскидистой акацией и стали по очереди отпивать из бутылки самогон.
— Понимаешь, — говорил брат, — я все терпел. Перестройка, то, се. Но когда этот Руст, пройдя все воздушные заграды, посадил самолет у Кремля, на Москворецком мосту, я понял: это все! Я был тогда там, сам видел. И понял: это — все!
— Что все-то?
— Конец всему.
— Почему же?
Виктор Владленович оглядел окрестные кусты, глотнул самогона и сказал:
— Этот, с отметиной на лысине, не понимает, что творит. Лысый понимает в комбайнах, недаром же он еще подростком получил орден за хорошую жатву, а в разведке он не волокет.
— То есть?
— В университетах, институтах и тем более в средних школах этому не учат. Потом когда-нибудь объясню. Скажу лишь, что у римского папы Америка — мама. Вот и все. Мне надо отдохнуть.
— Да-да, я сейчас возьму такси, поедем ко мне, я ж квартиру получил настоящую, теперь можно гостей принимать, — сказал я, думая о том, что койку придется уступить бывшему атташе, а самому спать на полу.
Но Виктор Владленович заявил, что тут возле вокзала живет его одногруппница.
— Вдруг ее дома нет?
— У нас вдруг не бывает. Я просто не сообщил, каким именно поездом прибуду… Телефон-то в новую квартиру провел? Есть? Завтра я тебе позвоню. До которого часа спишь?
— Да звони в любое время! Завтра к трем я к своему ученику на праздник приглашен, хорошо бы и тебя взять с собой, познакомишься с интересными людьми.
— Ладно. До завтра!..
На другой день в половине третьего Виктор Владленович появился в писорге. Теперь он был гладко выбрит, в новом сером костюме и в темном галстуке с крупными искрами. Выглядел джентльменом.
— Ну как, успеем мы к твоему Хруничеву?
— Успеем! А ты франт. Откуда костюм? У тебя же с собой даже портфеля не было.
— Костюмы я беру из воздуха, а деньги — с потолка.
— А где же кортик?
— Нет кортика. Как нет и удлиненной автомашины, которую я привез из Англии. Одна такая во всей Москве только и была.
— Куда же все делось?
— В мире ничего не исчезает, только одно превращается в другое. Это тебе любой философ скажет. Так вот, авто, кортик да еще и деньги с книжки превратились в трехкомнатную московскую квартиру. Дочь у меня вышла замуж и родила мне внучку. Теперь молодая семья будет с квартирой. Деньги надо снимать в любом случае. В такие переломные моменты они имеют обыкновение обращаться в труху.
Мы с Владленовичем направились к Хруничеву. Поднялись на лифте. Вася был уже в изрядном подпитии, губы его раскиселились от распиравших его напитков и жирной пищи.
— Проходите, проходите, дорогие гости, я так рад, так рад! У нас тут собралась небольшая, но очень интеллигентная компания: поп, дьякон и три проститутки!
— Вася! Как тебе не стыдно! — оторвалась от куриной ножки его мама Леокадия.
Гости зашумели и стали уплотняться на своих сиденьях, дабы мы с Виктором Владленовичем могли принять участие в застолье. Среди гостей были почти все члены моего кружка, были также одноклассники Васи Хруничева и родичи.
Чтобы разместить гостей, Хруничевы уложили все нашедшиеся в доме доски меж расшатанных стульев. Между одним из стульев и диваном были положены две лыжные палки, на них нас и усадили. Палки под нами выгнулись, но, к счастью, не сломались.
Виктор Владленович шепнул мне:
— Чувствую себя петухом на насесте. Но курочки все старые, облезлые. Есть, правда, одна ничего себе, но возле нее два крепких петушка обретаются.
Я объяснил Владленовичу, что это жена Вадика Тисанова, сидит она между мужем и его братом Толиком.
Вскоре меня пригласили к телефону. Я понял, что звонит Геннадий Агатин, коротко перемолвился с ним, спустился с восьмого этажа в подъезд, забрал там Агатина, доставил в квартиру Хруничева и представил гостям как филолога и молодого прозаика.
Причем Агатин на мое представление отозвался словами Кисы Воробъянинова:
— Да уж.
Леокадия Зотеевна после двух опорожненных ею стопок царила, парила, распространялась над столом. Грибочки, селедка под шубой, что-то там под майонезом, нечто под грибным соусом, маслице… Того попробуйте, этого отведайте! Она как бы зависла над столом, хотя на самом деле сидела, располовинясь меж двух стульев. Ее и с места не сдвинуть. Тут были гости, была еда, был смысл жизни…
Откуда-то из-под стола то с одной, то с другой стороны возникала маленькая, как Дюймовочка, старушонка, подсовывала гостям тарелочки старинного кузнецовского фарфора, на которых исходили слезой ломтики сыра.
— Кушайте, гости дорогие! Я его сегодня без очереди взяла.
Это была Васина бабушка Ефросинья Ивановна, убежденная оптимистка и коммунистка, много лет проработавшая воспитательницей в детском саду университета. Многие нынешние академики и профессора Тамска вырастали когда-то под ее недреманным оком. Теперь Ефросинье Ивановне исполнилось девяносто пять лет. Но она, как рассказывали Хруничевы, не ходит, а бегает. За день успевает обежать десятки магазинов. Достает талоны, меняет их, занимает очередь. Впрочем, чаще всего ухитряется покупать дефицит без очереди.
Теперь, подавая гостям тарелочки с сервелатом, который был не просто дефицитом, а неслыханной редкостью, Ефросинья Ивановна сказала:
— Кушайте, дорогие мои, не стесняйтесь! Очередь за этим сервелатом была в три хвоста, но я и двадцати минут в том магазине не потеряла. Показала паспорт: смотрите, мне девяносто пять! Иные хамы не хотели пропускать, но широкие массы возроптали: пустите ее, пусть поест последний раз в жизни!
Ефросинья Ивановна звякнула тарелочками, рассмеялась, как колокольчик, просияла синими глазками, и было ясно, что она очень гордится своей миссией и вовсе не собирается помирать в ближайшем будущем.
Застолье шумело все громче, я тихо объяснял Виктору Владленовичу, кто тут есть кто.
— Так вот, — втолковывал я ему, — Вадик Тисанов только что закончил медицинский институт, такой тощенький хлюпик, а какую грозную специальность избрал: врач-гинеколог! Но поработать врачом ему почти не пришлось. Младший его брат Толик — шофер, видишь, он младший, а насколько мощнее выглядит своего братца-врача. Так вот. Толик живет с их мамашей в деревянном домике на улице Проскоковской. Домик окнами глядит на улицу, а мимо сплошным потоком машины мчат — и грузовые, и легковые. Ну, братцы подумали, фасад домика подкрасили и стали прямо в окна продавать проезжающим сосиски в тесте, пирожки, соки, воды, квас. Втихаря и водочку наливают. Хруничев говорит, что они расширять дело собираются.
В это время вскочил пожилой майор, хохолок у которого торчал на лбу, как у великого фельдмаршала Суворова.
— Выпьем за первую звезду молодого офицера! — возгласил майор. — А уж я-то знаю, чего звездочка стоит! Меня сам маршал ракетных войск хвалил! Зайдет в бункер. Я кнопку — раз, кнопку — два, и руку — к козырьку, и сапогами — щелк. А он говорит: “Молодец, Хилюшкин! Далеко пойдешь, если вовремя не остановят”. Остановили. Добрую дозу под Семипалатинском получил. Впрочем, это военная тайна. Да мне что? Вот документ! Акционерное общество. Папоротник-орляк будем добывать в наших болотах. Вагон папоротника отгружу в Японию — оттуда привезу вагон денег! Вы еще услышите о Степане Степановиче Хилюшкине.
— Правда богатый? — спросил я шепотом Хруничева.
— Не знаю, — отвечал Вася. — Акционер он недавно, а вот пенсия у него большая, жены нет и, видимо, не будет, и ему одному пенсию пропивать скучно. Ему, как пострадавшему, много денег выплачивают.
Хруничев огласил приказ о присвоении ему лесным ведомством лейтенантского звания, засунул копию приказа в стакан с коньяком и под крики “пей до дна!” так хорошо заглотнул содержимое стакана, что проглотил вместе с коньяком и копию приказа. Вероятно, слова приказа отпечатались в его пищеводе, желудке и кишках. Эти органы пищеварения должны были осознать, кому они принадлежат.
Я заметил, что большеглазую Магдалину, жену Вадика Тисанова, увлек за собой на кухню мой кружковец Бадридзе. “Бодрый, однако!” — подумалось мне. С кухни послышались смачные звуки, будто кто-то выжимал большую мокрую тряпку. Опрокидывая доски, стулья и просыпая салат, на кухню ринулся Тисанов. Встревоженная Тина Даниловна тоже поспешила туда.
В этот момент Хруничев принялся дергать струны гитары и терзать наш слух, переходя с фальцета на бас. Спев песню, он спешно набивал рот колбасами, грибами, окороком с горчицей, кусками торта, вареньем. Жуя, глотая сиропы и минералку, он все же не выпускал из руки гитару, и видно было по всему, что он мечтает научиться совмещать обжорство и пение, но пока у него эта синхронность не вытанцовывалась.
В какой-то момент я вырвал у него гитару и передал ее Виктору Владленовичу. Тот повертел ее, хмыкнул:
— Гитара, конечно, полено, но интересно, кто же и зачем засунул под гриф такую большую щепку? Из-за этого гитара не строит.
— Нет! — всполошился Хруничев. — Это не щепка, это подставка, без нее струны за лады задевать будут.
Виктор Владленович, не говоря ни слова, вытащил щепку, поколдовал над грифом, и гитара, словно почувствовав, что очутилась в руках мастера, зазвучала мощными аккордами. Владленович спел известную фронтовую песню. И все сразу смолкли, словно увидели темную фронтовую ночь, про которую он пел, услышали, как пули свистят в проводах.
Он закончил петь и сказал Хруничеву:
— Вообще-то я гитару настроил, гриф установил правильно, но если хотите, я могу засунуть под него вашу щепку обратно.
Вася промолчал. Подгулявший редактор новой демократической газеты “Форум народа” Юра Мешаев пытался продолжить песнь про пули и провода, но у него не получалось, во-первых, потому что он был остяк, и во-вторых — слишком пьяный. Тогда он обнял меня за плечо и стал убеждать:
— Старик! Плюнь ты на свой кружок! Переходи ко мне заместителем, будем вместе резать правду-матку в глаза!
Я сказал, что рад буду ему поставлять стихи своих питомцев. Все они истосковались по публикациям.
— Не, старик! — не соглашался Мешаев. — Стихи — это слюни. Сейчас ситуация революционная. Жизнь надвое переломилась. Глаголом жечь сердца! Публицисты нужны, полемисты.
Толя Пастухов вытащил тетрадку из-за пазухи:
— Редактор! Давай я тебе свои куплеты почитаю, сплошная революция!
— Да пошел ты!
— Нет, ты только послушай!
Я указал Мешаеву на Агатина:
— Он тебе давал критическую статью, помнишь?
— Помню.
— У него есть рассказы, хорошо бы ему дебютировать в твоей газете.
— Ну, если ты, старик, подработаешь, поправишь, да желательно — рассказик небольшой, и чтобы был он сатирический или юмористический.
— Все так и будет.
— Тогда заметано!
Прощания, поцелуи, выяснения, кто с кем пойдет вместе домой. Вадик Тисанов приехал на собственной “Волге”, предлагал подвезти до дома меня и Виктора Владленовича. Мы отказались.
Леокадия Зотеевна, прощаясь, сказала:
— Вадик Тисанов подарил Васе фарфоровую вазу в рост человека, а Петя Мамичев, как всегда, книжку…
— Ну ладно, мама, — успокаивал Леокадию Зотеевну хмельной и счастливый лейтенант лесной службы, — ну чего ты, подарок есть подарок.
Мы вышли. На лестничной площадке нас догнала Ефросинья Ивановна. Она сунула мне в руки тяжелый масляный сверток.
— Пирожки с рисом, диетические. Вкуснота! Знаю, что вы один живете, знаю, что журналист и писатель. Я старая большевичка. Вы бы зашли ко мне поговорить? Я адрес тут на свертке записала. Зайдете?
Что было делать? Я пообещал зайти в самое ближайшее время, а зашел уже в разгар зимы…
До самого рассвета бродили мы с бывшим военным атташе по ночному Тамску. Он был на этот раз особенно неразговорчив.
— Долго пробудешь у нас, Владленович? — спросил я.
— Здесь хоть не чувствуешь себя соучастником преступления.
— Какого преступления?
Он не ответил.
35. ВЕЛИКИЕ ВОЗМОЖНОСТИ
Время шло, а Виктор Владленович Мамичев так и жил в Тамске, но где именно и как — я не знал — то ли он был у подруги юности, то ли у друзей детства. Но иногда он звонил мне откуда-то, сообщал, что жив, здоров и никак не наглядится на родной город.
Когда он опять позвонил мне, я пригласил Владленовича на заседание кружка. Летом мы два месяца не занимались, у нас были каникулы, и теперь кружковцы, конечно, придут все как один.
Мы договорились с Владленовичем встретиться в университетской роще. Прогуливаясь там, я неожиданно столкнулся с Глафирой Николаевной Шабановой, благодетельницей мой, обеспечившей меня квартирой. Поздоровался, а о чем говорить с ней — не знал. Она заговорила сама, схватив меня крепким пальцем за подтяжку:
— Писатель, да? Бумага терпит?
— Терпит. А где твои сорок кафе, помнишь, ты обещала?
— Кафе, кафе! Вы пилите сук, на котором сидите! Чего этот ваш Лука Балдонин в “Форуме народа” написал?
Теперь я понял ее суровость. Ну да, Лука наделал шуму в Тамске, изругав вдрызг всех коммунистов. Еще год назад такую статью ни один редактор не напечатал бы, а автора сочли бы сумасшедшим. Лука красочно описывал, как обкомовцы, урча, как коты, выходят со свертками из своего магазина-распределителя. В столовой обкома аппарат кормят исключительно осетриной, икрой и жирными пельменями. Луке же и прочим смертным приходится стоять два часа в очереди за двумя килограммами серой мышиной колбасы. Надо отобрать у партийцев обкомовское здание и отдать его больным детям. В конце статьи Лука обращался к первому секретарю обкома Морилову, гневно спрашивая его: “Ну почему ты сытый, а я голодный?”
Много чего наворотил в статье кулацкий сынок, окончивший бесплатно юридический факультет в Одесском университете. Дедушка Луки даже расписываться не умел. А этот окончил вуз, но пошел не в юристы, а в писатели.
Да, была тут некоторая кондовая избяная правда. Но что же будет после того, как отберут у обкомовцев икру? Лука в своей статье об этом не сообщал. Хотя я догадывался, что, конечно, отобранные у партократов икру, осетрину и жирные пельмени Лука собирается кушать самолично и в больших объемах. Были у меня и смутные предчувствия того, что Лука обольщается. Дорожка ко всему вкусному во все века была трудной…
Глаша метала глазами молнии и все дергала меня за подтяжку. Потом, оттянув подтяжку, резко отпустила ее, так что резина звонко шлепнула меня по животу.
— Оголодали совсем! — свирепо сказала Глаша, глядя на мой не совсем кондиционный живот.
Она плюнула и пошла по дорожке прекрасной рощи. Я крикнул вслед ей:
— У меня такой живот от постоянной сидячей работы!
Она не обернулась.
Я вышел за университетскую ограду. Возле нее, на принесенных ими табуретках, сидели старушки, продававшие вымытые и подсушенные семечки. Странно для студенческого города, но старушек с семечками встретишь на каждом углу, не говоря уж о базарах. И традиция эта наблюдается с давних времен. А может, в том, что семечки у нас продают на каждом углу, и нет ничего странного. Безденежным студентам — хоть семечек погрызть, и то развлечение.
Я увидел: к бабкам подошли мрачные подростки, бритоголовые, с бутылками в руках. Главарь цыкнул сквозь зубы слюной и спросил:
— Почем, бабка, твоя рюмка семечек?
— Какая же рюмка! — визгливо отвечала оскорбленная старуха. — Стакан это, али у тебя шары повылазили?
— За обман народа гоните каждая по десятке!
Бабки стали возмущаться:
— Вот еще!
— Вот наглые какие!
— Идите, пока милицию не вызвали!
Подростки, гадливо улыбаясь, стали поливать семечки из бутылок какой-то зеленоватой жидкостью, бабки ошалело смотрели. Одна сказала:
— Никак бензин?
— Он самый! — сказал главарь и щелкнул зажигалкой. — Гоните с носу по десятке, а то сейчас запалю.
— Запаливай! — закричала одна, очевидно, самая смелая. — Нехай сгорит, все равно с запахом семечки не продашь!
— Правильно рассуждаешь. Эти семечки уже не продашь, но мы и завтра придем сюда с бензином. Так что и сегодня, и завтра, и послезавтра, и каждый день будете платить по десятке с носа, если, конечно, хотите спокойно тут торговать. Мы будем вашей крышей.
— А мы в милицию заявим…
— Милиция у нас в доле. Вас же и оштрафуют за торговлю в неположенном месте. Так что перестаньте базлать, гоните бабки — бабки! — скаламбурил главарь.
Старухи стали рыться в карманах и кошельках.
— Так исподтишка создается русская мафия, — раздался над самым ухом у меня голос Владленовича. — И если это происходит в университетском Тамске, можно представить, что сейчас делается в Москве.
Я обернулся. Мой именитый двоюродный брат стоял возле дерева. Он был в штатском костюме, гладко выбрит, ботинки сверкали.
— Может, сгущаешь краски? Просто хулиганы. Они в Тамске были всегда.
— Нет, дорогой мой, это уже политика…
В редакционной комнате ПИССУАРа в тот вечер было полно народа. Изрядно подвыпивший, краснолицый и возбужденный Юра Феофанов говорил:
— Плюрализм теперь! Пиши, что хочешь! Евтушенко сказал: каждому советскому человеку — ксерокс! А если какой глаз за нами будет подсматривать, так мы его выткнем!
Толя Пастухов засомневался:
— Плюрализм это от слов “плювать” и “клизма”.
— Да ведь не плюраклизм, а плюрализм!
Иван Карамов возмутился:
— Прилюзизм… А когда Чернобыль взорвался, или кто-то взорвал его, молчали в тряпочку. На Скандинавию пепел стал сыпаться. Когда за бугром взвыли — и наши в молчанку перестали играть. Вот вам и прилюзизм ваш.
— Не понимаешь! — вскричал Юра Феофанов. — Это остались в Кремле старые кадры, они скоро уйдут! А я в театре юных зрителей в спектакле “Кот в сапогах” выхожу — в костюме мушкетера, в шляпе с пером, со шпагой — и читаю собственные стихи. Вот, посмотрите, в афише эти стихи стоят, и написано, что в спектакле использованы стихи Феофанова, — он развернул перед нами красочную афишу. — И никакой цензуры! Вот он плюрализм: Феофанов со сцены театра звучит!
Мне стало немножко завидно, что я со сцены не звучу, хотя пишу, кажется, много лучше Юры. И я сказал:
— Ладно, хватит политики, давайте литературой займемся. К нам на заседание пришел новый товарищ — Геннадий Агатин. Он нам почитает свои рассказы.
Гигант Геннадий Агатин неожиданно засмущался.
— Да уж не знаю, стоит ли, ведь просто наброски… Да и читать я не умею, какой из меня чтец, электрик я.
— Так ведь по образованию филолог.
— Но это как-то так вышло, закончил, а работал-то все рабочим, огрубел, что знал — все забыл.
— Читай, не ломайся! — подала голос Светлана Киянкина. — У меня вообще образование заушное, я теперь просто безработная, а было бы что читать — прочла бы.
Агатин начал разворачивать размахрившиеся пожелтевшие листочки в четверть стандартного листа. Долго вглядывался в свои записи синючими бездонными глазами и наконец сказал:
— Нет! Не буду. Не могу, горло перехватывает.
— Что за глупости! — сказал я. — Ну, давайте, сам прочту.
Мне хотелось, чтобы этот Челкаш с улицы Алтейской стал членом моего кружка. Было в нем что-то такое… Вообще, рядом с такой могучей фигурой чувствуешь себя более защищенным.
Я стал читать. Написанные карандашом на серой бумаге строки едва можно было разобрать. Ни одного абзаца, почерк корявый. Вот тебе и бывший директор школы!
— Абзацы кто за вас ставить будет? — спросил я автора.
— А черт его знает, где их там ставить, — отвечал он беспечно. — Да и зачем? Для себя писал.
Все же я смог разобрать, что в рассказах есть ирония, юмор, порой неожиданный, своеобразный.
— Серьезнее к рукописям относитесь. Почерк неразборчивый, так пишущую машинку купите, хотя бы в комиссионке, старенькую.
— Ну, вот еще, чтобы я долбил, как дятел? Да и не умею я.
— А не мешало бы научиться. В рассказах есть меткие наблюдения, есть интересные строки. А в вахтовика, полетевшего в город, вцепившись в шасси вертолета, как-то не верится.
— А это я сам и летел. Если бы вы знали, какая на Севере напряженка с транспортом, так поверили бы.
— Ну, в то, что у тебя во время полета с ног сапоги снялись, не верится совсем.
— Снялись, я ж их второпях на босу ногу, без портянок обул.
— Ладно, пусть так. Но почему вот эта страничка в каплях крови? Даже слов не разобрать.
— Это мы с Чмыхом “Солнцедар” пили, такой ядовитый…
— А тут вот чем-то желтым заляпано.
— Это брага. Продавали бы чистую водку, так от нее и пятен бы не было. Черт знает что приходится пить.
— А разве пить обязательно?
— Желательно. Для доброй компании.
— Ладно! Я тут вот на трех рассказах поставил плюсы — эти надо чисто переписать на хорошей бумаге, расставить абзацы, знаки препинания. А лучше всего, перепечатать на пишущей машинке.
Агатин только пожал плечами, принимая свою рукопись, и ничего не сказал.
Нетерпеливо ерзавший на стуле Толя Пастухов радостно закричал:
— Сейчас я вам новенькое прочитаю! До печенок достанет.
И начал читать:
С горы обоз спускался санный,
Мужик им правил обоссанный…
— Стоп! — сказал я. — Ненормативная лексика у нас не пройдет.
— Какая ненормативная? — заартачился Толя. — Это юмор. Ну, ладно, не хочешь юмора, слушай серьезное:
Встал я. С похмелья мутило,
Что-то стряслось с головой.
Партия пить запретила,
Партия — наш рулевой.
— Давайте серьезные стихи. Что вы всякую чепуху несете, — попытался я урезонить Толю Пастухова.
— Мамич, ты же сам говорил, что юмор это серьезно.
— Умный — да. Киянкина, у тебя что нового?
— Да какие новости у безработной? Все одно, стихами денег не заработать, так зачем писать? Тогда на семинаре меня, небось, и слушать не стали. Все схвачено, за все заплачено.
— Эк, вспомнила! Это когда было? Мало ли что бывает. Сервантес больной, израненный писал своего Дон Кихота для собственного удовольствия в первую очередь, а стал знаменитым на все века.
— Нам известность ни к чему, нам кушать надо.
— Не надо так говорить, Света. У тебя просто плохое настроение. Кто ищет, тот всегда найдет.
Дресвянин прочел угловатые, но щемящие стихи о деревне. Читал он тяжело, с надрывом, и видно было, что чем-то недавно крепеньким угостился вместе с Юрой Феофановым.
Живу в одной из многих деревень,
Изба надела крышу набекрень.
В заборе не осталось ни доски,
А в сердце столько места для тоски…
Иван Карамов заявил, что пишет большую трагедию, после которой мы все вздрогнем. И сама Москва, вместе со всеми ее питорами, затрясется.
— А когда трагедия будет готова?
— В день икс! — очень серьезно ответил Карамов.
С заседания мы шли с Виктором Владленовичем, Светланой Киянкиной, Андреем Дресвяниным и Юрой Феофановым.
Владленович вскоре пожал всем руки и тихо исчез в проулке.
Возле городского сада и Юра Феофанов попрощался с нами, сказав:
— Спешу к жене.
— Он что, женился? — спросил я Дресвянина.
Тот, помедлив, ответил:
— Мать заставила, чтобы совсем с копыт не слетел.
— То есть?
— Это, Сергеевич, горе от ума. Хуже, чем у Грибоедова.
— Что, сильно пьет?
— Не то слово. У него отец, знаменитый Цицерон наш древнерусский, недавно помер, а мать кучерявого сынка сдерживать не в силах. Он у нее, у женщины войной опаленной, вымоленный у Бога или судьбы, — единственный. Она до сумасшествия его обожает.
— А жена?
— Эх, Сергеевич! Что в чужие дела лезть? Да и живу я теперь в деревне, за городом. Кочегаром там устроился.
— Поздно уже, может, у меня заночуешь?
— Ничо не поздно. Последний автобус в одиннадцать идет, а сейчас и десяти нет. Да мне и в ночь на смену вставать.
— Но у тебя же три курса университета. Неужто в городе не мог устроиться? Ну хотя бы в том же вузе, лаборантом каким-нибудь на первый случай? А там, глядишь, и восстановился бы на факультете, и вуз бы закончил?
— А вы когда-нибудь кадровикам зэковскую справку предъявляли? Нет? Ну вот и до свиданьица!
Остался я со Светланой Киянкиной. Она сказала:
— Вы вот переменами, я чувствую, недовольны. А мне нравится свобода! Я скоро по газетному объявлению начну работать. На дому. Вот видите, что тут в газете написано? “Работа на дому. Предлагаем склеивание конвертов и размещение в них рекламных проспектов. Заготовки конвертов, рекламу и договор вышлем после отправки Вами заявления о согласии заключить договор и пятидесяти рублей для оплаты расходов по пересылке. При должном усердии работа будет приносить до 11000 рублей в месяц”. И адрес… Поняли? Никакие библиотекари и завучи не будут больше мотать мою душу и нервы. Дома, в тишине в покое, буду зарабатывать. Я буду стараться. Мной будут довольны. Фирма!
— Света, мне кажется, что, отправив пятьдесят рублей, вместо заработка ты получишь большое разочарование.
Ее глаза облили меня негодованием, которое я ощутил физически, как кипяток:
— Почему вы людям не верите? Ни во что хорошее не верите? Почему? Че смеяться?
— Света!
— И слушать больше не хочу!
Она убежала от меня, заткнув пальцами уши. Я остался один на улице возле горсада в преддверии осени, еще было тепло и пахло георгинами.
36. СТАРЫЕ ТАМСКИЕ ДОМА
Мороз был под тридцать градусов, но для сибиряка это не в диковинку. Я с удовольствием прошагал два квартала по скрипучей снежной тропе к центру города, где доживал свой век деревянный трехэтажный дом со многими резными украшениями, балясинами, лестничными переходами. Когда-то именно в этом доме меня двухлетнего снимал знаменитый тамский фотохудожник Пейсахов.
Я в свои два года был уже мужичком осторожным и подозрительным. И когда меня вели к Пейсахову, я даже не заметил красоты этого дома, я думал о том, что отец с матерью наверняка врут, будто сниматься на карточку совсем не больно.
Пейсахов, старичок в круглой шапочке, долго усаживал меня в кресло, затем взял длиннющий шест и открыл на потолке черные шторы, и в глаза мне ударили яркие лучи солнца. И, конечно, я взревел благим матом. Мне не было больно, но дома из потолка солнце никогда не светило, а тут светит, и это опасно, сейчас этот старик еще что-нибудь сделает своей длинной палкой… А старик спрятался под черной тряпкой и навел на меня блестящий круглый глазок, затем, на минуту выглянув из-под тряпки, прокричал мне:
— Смотри! Сейчас отсюда птичка вылетит!
Тут я стал сползать со стула, закрывая глазами руками. Ко мне кинулись отец и мать, водворяя меня обратно на стул.
— Птичка вылетит, ты смотри!
Ага, с потолка ослепил, а сам под черной тряпкой спрятался!
В конце концов старик все-таки выбрал момент и щелкнул кнопкой фотоаппарата. И фотокарточка, отпечатанная потом Пейсаховым, и теперь висит у меня над столом. На ней у меня вид, как у персонажа картины “Тихий ужас”.
С такими воспоминаниями вступил я на крыльцо этого дома. Оно все заледенело, в лед вмерзли бурые шевяки и осколки бутылок. Некоторых ступенек вообще не было — зияли черные провалы полные мусора. В иных окнах стекла были выбиты и заменены картоном и фанерой. И вообще весь дом выглядел словно после еврейского погрома, какие бывали до Октябрьской революции, а после фигурировали лишь в художественных фильмах о прошлом.
Не без труда я нашел в коридоре нужную мне дверь. Номерных знаков не было, я стучал во все двери подряд, из-за одних дверей слышался мат, за другими дверями никто не отвечал. Но я все же нашел дверь, из-за которой отозвалась мне Ефросинья Ивановна.
— Сейчас отпору! — сказала она и долго отстегивала крючки и двигала щеколды. — Рада, очень рада! — повторяла она. — Проходите, пожалуйста, сейчас чай пить будем.
Я прошел. Старушка была одета в зимнее пальто и валенки. Смущенно улыбаясь, она сказала:
— В теплую погоду даже плюс одиннадцать бывает, а теперь только плюс пять. Хорошо хоть электроплитку мне сосед починил, хоть и дорого взял, зато теперь чайком можно греться. Спираль заменил. А я читала в одном научном журнале, что галактики имеют вид спирали…
Я огляделся. Мебель была антикварная. Отопительных батарей в комнате не было, только тянулись по стенам вкривь и вкось разнокалиберные трубы, придавая комнате некий механистический нюанс. Я пощупал трубы, чуть теплой была одна из пяти.
— Забились! — пояснила Ефросинья Ивановна. — Вызываю сантехников, приходят, постучат по трубам и требуют бутылку, а тепла как не было, так и нет. Батареи вовсе сняли, они продырявились, протекали. Да и трубы протекают, я баночки и тазы под них подставляю. Пол весь сгнил. Раньше, бывало, напишешь заявление в жакт, придут, все сделают. Теперь — хоть запишись. Дом разваливается, приличные люди все съехали. Живут отбросы общества. Остановка рядом, так люди заходят в коридор и делают по большому и по малому. Кто-то доски ночами от дома отдирает… Ну да что я с нытьем? Я ж какую халву достала, сыр какой! Я всегда по очередям, дефицит, дефицит. Ну, надо же Леокадию Зотеевну и Васю порадовать! Да так-то тут жить можно, особенно летом, чего не жить? Но вот гардина у меня свалилась, теперь, как свечереет, хоть свет не включай, такие рожи с улицы заглядывают!
— Ну, гардину-то подвесить не проблема.
— Как же не проблема, когда у нас потолок высокий? Вася табурет на стол поставил, стал прибивать и грохнулся. Хорошо еще удачно упал: одни ушибы, ни одного перелома. Но он-то роста уже приличного достиг, а вы-то гм… невысокий, то есть вы высокий своим положением в обществе, высокий по творчеству, но гардины вешать — это не ваше.
Она засмущалась, подумав, что обидела меня упоминанием о моем небольшом росте. Я сказал:
— Гардины вешать — это самое мое! Дайте-ка мне молоток и гвозди. К деревянной стене хоть что можно прикрепить, раз плюнуть!
— Может, сначала чаю попьем? — робко спросила она. — Неловко мне вас утруждать.
— Кончил дело — гуляй смело. Не зря же так говорится?
Я подвинул стол к окну, на него поставил табуретку, на нее — ведро, днищем кверху. Взобравшись на это сооружение я сказал:
— Эквилибрист на свободной проволоке! Подайте, пожалуйста, гардину.
— Ох, упадете! Ох, упадете! — запричитала Ефросинья Ивановна, подавая мне гардину.
Укрепить ее на нужном уровне и повесить портьеры мне ничего не стоило. Я всегда хорошо сохранял равновесие. Насмотревшись в цирке всякой всячины, пацаны у нас во дворе натягивали канаты и учились ходить по ним, упражнялись и на турниках, и на брусьях. Это мне после пригодилось в армии. И теперь, когда я обрюзг и одрях, я все равно сохранял координацию движений, мог балансировать. Мне было приятно удивить этим старушку.
Вскоре мы уже пили чай, и Ефросинья Ивановна показывала мне старые фотографии, на них она была комсомолкой в красной косынке, воспитательницей, а ее окружали мальчишки девчонки в белых панамках.
— Детский садик университета. Этот стал академиком, и этот, и тот, эти вот — знаменитые ученые, эта — балерина Большого театра. Все стали большим людьми. Ведь все это дети преподавателей, профессоров, а яблоко от яблоньки недалеко падает.
Я попросил у нее фото для газеты, записал имена и фамилии. Будет преотличная статья. Да как же можно оставлять в бедственном положении женщину, лелеявшую золотой фонд страны? Что за издевательство! Конечно, перестроечные газеты уже не те, что были раньше, когда была рубрика “По следам наших выступлений”, и “следы” были всегда внушительными: слетали высокие начальники с важных должностей, и принимались скорые и строгие меры. Но, наверное, и сегодня можно добиться принятия мер.
Ефросинья Ивановна сказала:
— Ну хотя градусов пять добавили бы. Я вообще-то закаленная.
Я пообещал ей, что меры буду приняты исчерпывающие.
— Я знаю только одно: вы очень важный в этом городе человек…
Я в свою важность не очень-то верил. Но результаты моей публикации превзошли самые смелые ожидания. Взбудоражилась университетская общественность. Ефросинья Ивановна оказалась в центре внимания. К ней приходили делегации, приносили подарки, а главное — власти быстро организовали не только капитальный ремонт отопительной системы в комнате Ефросиньи Ивановны, но и во всем доме.
На очередном застолье у Хруничевых я похвалил их родственницу. Леокадия Зотеевна сморщила нос:
— Не такая уж она и замечательная, не понимаю, как можно ненавидеть собственного внука, такого интеллигентного доброго мальчика.
— Как же не любит, она вам столько дефицита достает, по очередям день и ночь стоит.
— А что ей еще делать-то, старой перечнице? — желчно спросила Леокадия Зотеевна. — В очередях-то она хоть среди людей толчется, а дома, одна, с ума съехать может. Да она и так с него съехала…
Я не понял тогда, чем недовольна Васина мама. Вася вышел меня проводить, он пояснил:
— Ефросинья Ивановна более чем старенькая. Я ей столько по дому помогал, гардину пытался подвесить, чуть не убился насмерть. А она мне несколько старинных книг дала — и все. А у самой серебряные вещи есть и золотые. Соседи только и ждут, когда она умрет. Там же вокруг нее уголовники сплошь, во всех квартирах. Мы ей говорим, отдайте все ценные вещи нам на сохранение, а она не хочет. Да главное не в этом! — сказал он, понизив голос до шепота. — Я из нашей квартиры выписался, хотел у Ефросиньи Ивановны прописаться, а она — ни в какую! А самой до смертинки три пердинки!
— Разве можно так о бабушке? И зачем тебе у нее прописываться?
— Как зачем? Умрет — захватят ее квартиру уголовники. А так — я там буду находиться. Кабинет у меня будет, комната для творчества. А она — ни в какую, коммунистка задрипанная, прости господи! Чего ей эта партия дала? Хоть бы вы с нею, что ли, поговорили.
— Да неловко мне в ваши семейные дела вмешиваться.
— Чего же неловко? Она о вас вон как хорошо отзывается. Великий, такой-сякой. Вас она послушает. Сделайте доброе дело!
— Ладно, подумаю.
Вася начал ежиться, оглядываться по сторонам, скалил желтые коронки на крупных шатающихся зубах. Вдруг сказал совсем уж хриплым шепотом:
— Ну, мне теперь в другую сторону идти. Тисановы пиццерию открыли, а я так люблю итальянскую пиццу!
— А что это такое? Я знаю, что у итальянцев главное блюдо — спагетти?
— Не, пицца это другое. Вроде лепешки. Но не просто лепешка, ее запекают с сыром, зеленью, иногда и с мясом, и с рыбой, с грибами, с яйцами! Я так люблю пиццу! Меня Тисановы угощают, хоть пять штук ешь…
Обильная струйка слюны оросила Васины губы, глаза помутнели. Он хотел сказать что-то еще, но замотал головой, кинулся в ближайший переулок и исчез, будто его никогда и не было на свете, только огромные следы от его валенок подсказывали, что Вася все-таки был здесь только что.
Вечером мне позвонил Рафис. Он рассказал, что учится, его даже избрали старостой потока. А ночами он охраняет зубопротезную клинику.
— Опять ночами не спишь? И опять тебя отчислят.
— Не отчислят! Меня в институте полюбили. А караулить клинику — самое то. Тихо, хорошо стихи писать. И кругом на столах лежат такие красивые вставные челюсти. Я летом вкладывал им меж зубов цветочки. А теперь окурки вкладываю.
— Тебя за это уволят!
— Не скажите, врачи тоже юмор понимают. Им же среди этих челюстей скучно.
37. О, ЭТИ ЧЕРНЫЕ ГЛАЗА…
Прошло немало времени с тех пор, как я узнал от Андрея Дресвянина о кончине отца Юры, профессора Феофанова. В суматохе дел, событий в моем мозгу иногда вдруг звучала нежная музыка и откуда-то выплывал образ Глазастовой. Скромность, ум, обаяние, мелодичный говор. Это все подспудно жило в моих мечтах. Но, возможно, она удивится, если я стану проявлять какие-то знаки внимания. Там все свое: горе, дела, надежды. Чужая жизнь… Вообще в моем возрасте женщины все уже имеют большую историю своей жизни, она в них живет независимо от их воли. Она их окружает, как некий невидимый барьер, который мне придется преодолевать в случае попытки сблизиться. А я уже плохой прыгун и даже не знаю, насколько высок этот барьер…
Квартиру свою я все же обустроил. Купил диван. Вместе с вечно пьяным Шуриком натаскал досок с лесопилки. И мы с ним сделали стеллажи в две стены. Моим богатством были книги. Все эти годы я получал льготные подписные издания, иные редкостные книги приобретал у Дружеского Шаржа, иные — на толкучке. Их набралось полторы тысячи. Они притягивали пыль, как магнит железо, я уставал протирать полки, но утешала мысль, что у меня есть такое богатство. Цены растут, и если мне будет нечего есть, я продам часть библиотеки.
Потянулись нелегкие месяцы сверления дыр в бетоне, чтобы повесить вешалку или картину, время побелки и покраски новой квартиры. В это трудное время, когда я балансировал на верхней ступеньке стремянки, пытаясь ровно приклеить намазанный клеем кусок обоев, и думал, где бы достать краски, растворителя и кистей, я как-то поднял трубку с телефонного аппарата и услышал вроде бы незнакомый и в то же время о чем-то мне напоминавший голос.
— Петр Сергеевич! Я никогда бы не решилась вас потревожить, но обстоятельства вынуждают…
“Вот черт!” — крутилось в моей голове, я не знал, что сказать.
— Вы, кажется, меня не узнали? — спросил голос. — Это Ксения Никитична Глазастова говорит.
Да, я не узнал ее голос, он был слабым, не таким мелодичным, как прежде, и как бы замедленным. Я сказал, что рад ее звонку, да так оно и было. Звонит, как-то узнала номер моего квартирного телефона, значит, я нужен, повидать ее мне будет приятно. Я сказал, что готов ее навестить немедленно, если она не возражает. Глазастова сказала, что ждет меня.
Я вымылся под душем, надел выходной костюм, на всякий случай смочил “Шипром” редеющую шевелюру. По дороге я зашел в цветочный магазин, соображая, какие именно купить цветы Глазастовой.
Мне уже упаковывали букет, когда у себя за спиной я услышал удар упавшего тела. Обернулся. Окруженный группой бритоголовых крепышей в одинаковых длинных пальто, поднимался парень, тоже в длинном пальто и бритоголовый. Глаз у него затек, из носа и ушей текла кровь. Крепыши боксерскими ударами вновь сшибли его с ног и принялись пинать щегольскими блестящими ботинками. Тело шмякало, чвакало, он извивался, но не издавал ни звука. Одет он был так же, как и убивавшие его парни. Я двинулся с букетом к двери. Но около нее стояло двое длиннополых.
— Куда, дед, прешь? — спросил один вполголоса.
Обидно стало. Ну, какой я дед? Я еще жених, пусть не в самом соку. Но обиду показывать было нельзя. Я сказал, что опаздываю к подруге детства на день рождения. Крепыши расступились, пропуская меня, один пригрозил вдогонку:
— Ментов наведешь — пришибем.
— Да нет, — ответил я, — не наведу, у меня свои проблемы.
Это их устроило, меня тоже. Если такие крепыши будут убивать друг друга — их станет меньше. Зачем же вызывать милицию? Я зашагал, насвистывая, и помахивая букетом.
Вот он дом, где некогда я видел на лестнице Балабу и обедал в профессорской квартире.
Я поднялся по лестнице, нажал кнопку звонка. Отворила мне незнакомая женщина.
— Петр Сергеевич? — спросила она. И добавила: — Проходите, Ксения Никитична вас ждет. Вот сюда, пожалуйста!
Мы прошли в комнату, где на постели, опираясь на большие подушки, полусидела Глазастова. Она очень похудела, под ее завалившимися глазами чернели круги. От былой красоты мало что осталось. Я поразился такой перемене и положил на кровать букет. Она слабо улыбнулась мне.
— Вы, конечно, знаете о нашей утрате. Леопольд Сергеевич ушел от нас на века. К сожалению, к этому добавилась моя болезнь. Инсульт. Сначала я даже и говорить не могла. Но врачи настоящие волшебники. Я уже встаю, думаю, что мне скоро удастся одолеть недуг.
Я сказал дежурные слова ободрения и веры в ее скорейшее и полнейшее выздоровление. Спросил: чем могу помочь?
— На вас, Петр Сергеевич, вся надежда, вы сами понимаете. Так вот. Юра окончил университет, но наукой не хочет заниматься. Да и преступно было бы тратить себя на науку при его-то таланте. Юра женился, все у него хорошо, он полностью окунулся в творчество, но нужно ведь и общественное признание, правда? Вы ведь поможете Юре получить статус, вступить в писательский союз? Для него это теперь так важно. Вы же понимаете: у него будет семья, будет звание, он сможет реализовать свои способности с большой пользой для общества.
Я кивнул, заметив, что впустившая меня в дом пожилая женщина, слушая наш разговор, морщится, как от зубной боли. Глазастова сказала:
— Познакомьтесь, это моя старшая сестра — Евгения Никитична. Я так обязана ей, так обязана!
Евгения Никитична вышла из комнаты. А Ксения Никитична шепнула:
— Она не любит Юру, у нее никогда не было детей, она не представляет себе, что это такое. Вы знаете, Петр Сергеевич, Юра с супругой живет в доме напротив. Лилечка такая славная девочка. Юра такой застенчивый, он никогда бы не познакомился ни с одной девушкой, если бы не купил собачку, щенка сенбернара. Собачку надо выгуливать по вечерам. В темноте возле парка поздним вечером прогуливаются собаководы и собаководки. Лилечка тоже прогуливала щенка, и представьте себе, той же породы, только у Лилечки щенок — мальчик, а у Юры щенок — девочка. Вы представляете, Юра и Лилечка поженились, а когда их щенки вырастут, то и щенки тоже поженятся. Забавно, правда?
Я видел, что Глазастова оживилась и даже стала немножко похожа на себя прежнюю. Она сняла трубку с телефона, который был подвешен возле самой кровати, набрала номер:
— Юрочка! Я договорилась с Петром Сергеевичем, — она обернулась ко мне, — Петр Сергеевич, взгляните в окошко, вон Юрочка уже вышел на крыльцо встречать вас. Как хорошо, что его семейное гнездышко совсем рядом! Ну, идите, Петр Сергеевич, я верю, что вы поможете Юрочке, ведь вы такой добрый.
Я пожелал Ксении Никитичне скорейшего выздоровления, вышел из дома, перешел улицу и подошел к дому, на крыльце которого меня ожидал Юрий Феофанов.
— Не спускаюсь с крыльца, так как выбежал вам навстречу в тапочках и в халате! Я так рад! Проходите, проходите! — воскликнул Юра.
Да, я узнал халат, в котором когда-то встречал меня профессор Феофанов. Роскошный халат, барский. От Юры исходил запах хорошего табака, одеколона и чего-то спиртного. Юра отпустил длинные усы, и они так приторно пахли!
Мы поднялись по деревянной лестнице на второй этаж, и, пропуская меня в дверь, Юра сказал:
— Лилечка! Познакомься, известный тамский писатель Мамичев снизошел до нас. Это такое необычайное событие, что даже не найду подходящих слов…
— Ну, Юра, зачем же так запугивать женщину? — сказал я.
И умолк, потому что на меня смотрела совершеннейшая Мальвина из сказки о Буратино и Золотом ключике. Огромные голубые глаза, золотистые, пышные, проливающиеся по плечам волосы. “Ну, конечно: красота льнет к красоте! — подумалось мне. — Было бы странно, если бы было иначе”.
Тут же я увидел, что меня обнюхивают две здоровенных собаки. Я невольно попятился к двери, а Лилечка-Мальвина мелодичным голоском стала увещевать этих зверей.
— Мне Ксения Никитична говорила про щеночков, а тут вон какие зверюги, — смалодушничал я.
— Да они еще молодые совсем, мы их водим в собачью школу. Вы их не бойтесь, без команды они не тронут, — сказала Лилия-Мальвина.
— Да я не боюсь, — стал оправдываться я, — но вдруг такой псине нечаянно наступишь на лапу, так она и без команды…
— Чара, Шарпай! Тубо! Место! — скомандовал Юра. Собаки отошли в угол, где для них были постелены коврики, улеглись, положив головы на лапы.
Меня пригласили к столу, и я понял, что к моему визиту здесь тщательно подготовились. Хрусталь, серебро, запотевший графинчик, ковчег с запеченной в фольге курицей, большая супница исходит паром…
— Начнем с салатика? — сказала Лилия-Мальвина.
— На Руси обед начинают со стопарика!
Настроение у юной хозяюшки сразу испортилось:
— Тебе бы только стопарики.
— На Руси! — повысил голос Юра, разливая водку в красивые стаканчики.
Я хотел отказаться от выпивки, но Юра сказал, что есть пельмени, не выпив стопку водки, значит — совершить кощунство.
Пельмени были приправлены маслом и лежали в плоских тарелочках. Будучи сибиряком иного поколения, я вспомнил, что раньше мы всегда пельмени ели с бульоном. В чужой монастырь со своим уставом не ходят, поэтому я промолчал.
Мы с Юрой отдали должное и салатам, и пельменям, и курице. Лилия ловко и почти незаметно удаляла со стола опустевшие тарелки. Я видел, что она поспешила спрятать в холодильник графинчик с недопитой водкой. Юра инстинктивно качнулся в сторону улетевшего от него графинчика. Лицо его приняло обиженное выражение.
— У нас же гость! — сказал он с пафосом.
— Да-да! — сказала Лилия. — Я знаю, Петр Сергеевич любезно согласился посмотреть твои произведения, сейчас я вытру стол, подам вам чаю, вы сможете побеседовать.
Когда она удалилась на кухню, я спросил:
— Интересно, какую специальность избрало себе такое прелестное и эфирное существо?
— Она — математик, — пояснил Юра. — Мне это непонятно, меня вообще коробят всякие точные науки. В них нет свободы, вот в чем штука! Правила, правила, обалдеть можно.
— Правила есть и в живописи, и в поэзии.
— Творцы сами создают правила! — с этими словами Юра, оглянувшись, быстро вытащил из кармана халата плоскую фляжку, приставил ее к губам и запрокинул голову, кадык его шевелился, отсчитывая глотки.
— Ты зря пьешь, Лиля расстроится.
— Что она понимает? Я в этих геологических экспедициях испортил желудок. Если я не выпью, у меня пища не переварится, будет тяжесть в желудке, тошнота.
Юра достал из книжного шкафа увесистый фолиант, это были его стихи.
— Вот!
Вернулась Лиля и разместила перед нами чашки с горячим чаем, вазочки с вареньем и печеньем.
Я стал листать Юрин фолиант. Все стихи были сколками с Пастернака, но говорить об этом при Лилечке я не стал. Я решил отмечать строчки, требующие правки, ведь Юра задумал издать стихи отдельной книгой. Я полагал, что для этого надо изгнать из рукописи безграмотные обороты.
— Нет! — стукнул кулаком по столу раскрасневшийся Юра. — Ни одной запятой не отдам! Все мое!
Я попытался объяснить ему, что издать надо не просто книжку стихов, а такую книжку, по которой его могли бы принять в творческий союз.
— Нет! — еще громче вскричал он. — Не хочу ни под кого подлаживаться!
Собаки встали со своих ковриков и приблизились к нам, скаля зубы. Мне показалось, что они с интересом приглядываются к моим ляжкам.
И тут прозвучал голосок Лилии-Мальвины:
— Я знаю, это вас Ксения Никитична попросила помочь Юре. Но ему уже вряд ли поможешь, — в ее голосе прозвучала тоска.
— Почему же? Я мог бы хорошо отредактировать рукопись. Важно, чтобы он понял необходимость строгого отбора стихов и крепкой правки.
— Есть теза и антитеза! Сначала было слово! Сублимация, интроверт. Не отдам даже половиночки запятой. Прошли времена, когда можно было ломать личность. Я хочу быть самим собой!
— Да ты уж, конечно, останешься сам собой, — с горечью сказала Лиля. — Петр Сергеевич, спасибо вам, но Юре уже не помочь.
Глаза красавицы наполнились слезами. Мне было жаль ее, себя, Юру. Я думал о заболевшей Ксении Никитичне. Пообещав исполнить ее просьбу, я взялся за явно безнадежное дело.
Я сказал, что Юра самостоятельно просмотрит рукопись и раз, и другой, и поправит то, что сочтет нужным. Потом даст рукописи отлежаться, как делают многие авторы, и вновь перечитает ее уже новыми глазами. И опять поправит. И когда он почувствует, что книга готова, пусть пригласит меня.
— Я не буду править! — упорствовал Юра.
— Сейчас тебе это делать не хочется, но настанет момент, когда ты поглядишь на рукопись по-иному. Я это по себе знаю, по другим авторам. Ведь правка — это тоже творчество. Вспомни черновики Пушкина, иную строфу он переделывал по двадцать раз.
— Не в коня овес травить, — сказала Лилия, когда я собрался уходить, — но все равно спасибо вам за доброту, Петр Сергеевич.
— Она в меня не верит! Но нет, я ни за что не соглашусь ни на какую правку, не уступлю, не сдамся насилию! — кричал мне вслед разгорячившийся Юрий Феофанов. — Хоть на гильотину!
Он размахивал рукой, в которой у него был зажат длиннющий мундштук с дымящейся сигаретой. Пепел сыпался на кружевные салфетки. Юра опрокинул бокал с вином, и огромное розовое пятно расплывалось на праздничной скатерти. Видеть, как красота превращается в хаос, было невыносимо для моего привычного к порядку сердца. Одна тетка-психолог мне сказала однажды: “Вы такой: все по полочкам!” Она как-то в одну минуту разгадала мой характер… Но и здесь порядок обернулся беспорядком.
Я посмотрел на Юрину тонкую шею и подумал невольно о том, что профессорский халат ему великоват.
Пришел домой, а там меня ждал пакет с московским штемпелем. Там была книжка Рафиса. Он писал, что еще до выхода книжки, по одной только рукописи, его приняли в Союз писателей России. И что он женился на русской девушке, коренной москвичке. Квартира с коридорной системой, где в коридоре на стенах висят велосипеды. Но в общем Рафис жильем доволен.
Я раскрыл книжку наугад и прочел:
В который раз твердишь устало,
Капризно изгибая бровь,
Что мы с тобой — плохая пара,
Во мне течет иная кровь!
Ты русская, я басурманин,
Я жесткий, словно стук подков,
Редкобородый Чингисхан мне
Камчой грозит из тьмы веков!
Целуй же, я не прокаженный,
Чтоб мне лишиться бороды,
Но русских женщин брали в жены
Лихие ханы из Орды.
И сыновей росла ватага,
Под скрип телег,
под конский храп,
Являя русскую отвагу
И бешеный татарский нрав.
…Я не держу тебя силком,
Но вижу, в лунном свете ярком,
В ночной рубашке, босиком,
Идешь пугливой полонянкой!
38. ДЕЛАЙ, ВАНЯ, ОБРЕЗАНЬЕ!
Днем я навестил Ефросинью Ивановну. И своими глазами убедился в необычайной действенности газетного слова. После моей статьи дом, где жила бабушка Васи Хруничева, был капитально отремонтирован. И все лесенки и балясинки теперь были на месте, и двери на парадном крыльце, ранее снятые какими-то негодяями, теперь были восстановлены.
В квартире у Ефросиньи Ивановны были побелены стены, покрашены оконные рамы и пол. Разнокалиберные трубы со стен были убраны, а под оконными проемами установлены аккуратные батареи отопления. Квартира стала веселой и теплой. И Ефросинья Ивановна тоже повеселела. Меня она встретила радостными восклицаниями:
— Вы сотворили чудо, истинное чудо! У меня, как говорят в спорте, второе дыхание открылось.
И действительно, старушка для своих девяноста с хвостиком была очень бодра.
Она опять стала угощать меня чаем. При этом благодарила, благодарила. Потом сказала, понизив голос:
— Вы мне теперь самый близкий человек, я вам отпишу некоторые свои вещи.
— То есть как отпишете?
— В завещании.
— Ну, это вы бросьте. У вас есть родственники. Внуку все завещайте.
— Не без этого. Но, знаете, он меня огорчил. Требует, чтобы я его прописала в своей квартире. Он хочет, чтоб я, коммунистка, обманула свое государство! Им же дана квартира, новая, благоустроенная. А они меня уже запилили за то, что я не хочу обманывать власти. Нельзя быть такими стяжателями…
Я видел, что переубеждать ее бесполезно. Сказал, что все образуется. Необязательную фразу, подходящую к любому случаю. Еще сказал, что очень рад улучшению ее условий. Попрощался, пообещав заходить почаще.
Вечером того же дня я заглянул к Агатину. У него на службе была гитара, можно было самовыражаться в присутствии понимающего музыку слушателя. И о политике поболтать хотелось.
Но на сей раз и петь, и болтать не пришлось. Агатин был не один. Он пел под гитару частушки:
Надоело жить в Рязани
И плясать с тобой кадриль,
Делай, Ваня, обрезанье
И поедем в Израиль!..
Напротив Агатина на корточках сидел тощий человек без майки, в одних только трусах, причем все тело его было испещрено наколками. На впалой груди изображен величественный собор с десятком колоколен. Насколько я разбираюсь в этой символике, тщедушный субъект имел не одну судимость. На руке у него была изображена обвившая кинжал змея. И это уже была жуть сплошная, ибо символ означал очень важную персону в воровском мире. Был еще на его теле изображен паук на фоне тюремной решетки.
Мужик этот, слушая Агатина, закрыл от удовольствия глаза, я смог прочесть на его веках надписи: “Они спят”. Я догадался, что на его ступнях наверняка выколото: “Они устали”.
Когда Агатин закончил пение, мужик открыл глаза и сказал:
— Стремная песня. Я нынче еду в нахале, в тролешке то есть, один фраер, весь в железных браслетах, в руке транзистор, — вагон шума сделал, хеви металл, или как эту квакофонию зовут. Я у него транзистор вырвал и дал ему по кумполу! Куда кнопочки, куда пружиночки с батарейками! Тишина стала, как в гробу.
— Тебе же, Чмых, нельзя нарушать, ты же подписку дал. Запрут обратно да еще больше срок намотают, — пожурил блатяка Агатин.
— А я не нарушал. Пассажиры были довольны. Спокойно на остановке слинял.
— Это Федя Чмых, — пояснил мне Агатин. — Он сидел много, но человек интересный. Накупил на барахолке запчастей и собственноручно собрал “Москвич”. Талант! Мы ним на Севере познакомились, там на буровых немало людей из-за решетки работает. Они мне там тоже кликуху дали, Шкафом стали звать.
— Ну, ты Шкаф и есть! — подтвердил Чмых. — Шкаф, да еще какой, несгораемый! Мы, бывало, на вышке впятером какую-нибудь железяку поднимаем, Шкаф говорит, мол, отойдите все. И берет эту железяку один. Хесь! И попер!
— Да, попыхтели мы на Северах, — подтвердил Агатин. — А теперь вот я Чмыха сюда устроил, вместе с его подругой, на проходной дежурить. Работенка — не бей лежачего! А вы, сеньор писатель, очень своевременно тут появились.
— Своевременно? — заинтересовался я.
— Факт. Мне надо к копне за вещами сходить.
— А что за копна?
— Ну, баба, двух короедов мне родила.
— Вон как? А я тебя в парнях числил, выглядишь прямо-таки юношей! А ты уж парочку киндеров образовал. Только вот стоит ли называть копной мать твоих детей?
— А как ее еще называть? Копна!
— А что за вещи у жены хочешь забрать и зачем?
— Ну, я ж с ней развелся, а вещи свои личные не взял. Куда бы я с ними? На Северах болтался. А когда вернулся в Тамск и на водоочистную станцию устроился, и дали мне комнатушку в бараке на окраине города, туда вещи нести было никак невозможно.
— Почему?
— Очень просто. Утром просыпаюсь, а дверей нет, один дверной проем остался.
— Как же ты не услышал, что двери снимают?
— Как-как? Под газом был. У меня еще два раз двери снимали.
— Зачем им столько дверей?
— Вот чудак! К отопительному сезону дрова нужны.
— Ну, а теперь у тебя более надежная квартира?
— Я в барак поселил мутер вместе с ейным сожителем, а себе их однокомнатную благоустроенную забрал.
— Так обошелся с мамой?
— Обошелся. Они с сожителем уже хотели продать и пропить квартиру. Документы оформляли.
— А где бы жить стали?
— Пришлепали бы ко мне в барак, конечно, в комнатушку в десять метров. Вот я и сделал рокировку…
Вскоре мы ехали на троллейбусе в микрорайон. К Агатину подсела какая-то изможденная женщина и о чем-то долго шептала ему в ухо, пока не сошла на остановке.
— Что за дама? — спросил я.
— Дочь, — буркнул Агатин.
— Как? Она же выглядит старше тебя!
— Это дочь от первой жены, я сдуру в семнадцать лет женился.
— И с первой тоже развелся?
— Не пожилось.
Я замолчал, пораженный. Агатин тоже молчал. Вышли на остановке и вскоре уже были в квартире второй жены Агатина.
К Агатину подбежала белокурая, с синючими глазами девочка лет пяти, прижалась к ноге отца. Подошел и мальчик лет восьми, как две капли воды похожий на Агатина, тоже синеглазик, уже теперь у пацана была широкая грудь и развитые руки, и стоял он на полных ногах, словно боксер в стойке, глядел исподлобья, но спокойно и без тени смущения.
Я в те дни везде и всюду ходил с фотоаппаратом “Зенит”. Фотографировал архитектуру, знакомых и незнакомых людей. Особенно любил запечатлевать детей… Я попросил девочку улыбнуться, и она очень мило улыбнулась, как бы поправляя пышную белокурую косу. Мальчик же отказался фотографироваться наотрез. А когда я решил его заснять исподтишка, он это заметил и с силой ударил по объективу.
— Весь в отца, упрямый, как бык, — пояснила вышедшая к нам женщина.
И вовсе она была не копна. Да, крупновата, все выпуклое, большое — плечи, грудь, зад, но ведь и талия у нее есть. Стройная женщина, хотя и большая. Да ведь Агатин и сам большой. Тут все соразмерно.
— Вот, — сказал Агатин, — познакомься: писатель Мамичев со мной пришел. Это чтобы ты слишком много не бухтела.
— Да уж ты психолог, я знаю, — сказала женщина, — я рада, что ты писателя в свидетели взял, по крайней мере не будешь потом говорить, что тебе чего-то не додали.
— Я взял его просто за компанию.
— Ну, я рада. Может, писатель потом напишет, как папа от алиментов прячется, на собственных детей денег жалеет.
— Я тебе квартиру и мебель оставил. Теперь пришел взять чемоданы, там мужские вещи. Мои брюки, жилеты, кальсоны тебе ведь не нужны? На мою электробритву ты не претендуешь?
— Не думай, что это очень остроумно. Бери чемоданы и проваливай…
Мы вышли. И мне было грустновато как-то. Я заговорил о том, что после чернобыльского взрыва разнообразные жуткие события в стране пошли сплошной чередой. Понятно: раньше, когда гласности не было, газеты писали далеко не обо всем, что случалось. А теперь журналисты резвятся, как скакуны, притомившиеся в тесных стойлах конюшни и вырвавшиеся наконец на простор. Теперь вот про Спитак пишут, трагедия, каждый труп разрисуют в жутких подробностях. И — по мнению журналистов — Спитак рухнул, потому что у нас гласности не было.
— А почему же еще? — сказал Агатин. — Факт: лепили дома из кирпича-сырца — вот тебе и пожалуйста. Хорошо хоть американцы на помощь пришли, многих спасут теперь.
— Да, я помню, как они на Арарате останки Ноева ковчега искали. А еще, когда служил в Ашхабаде, они через границу из Ирана запускали воздушные шары с аппаратурой. Наши сбивали эти шары, но их было множество — расчет на то, что какой-нибудь все же улетит, унесет снимки нашей территории.
— В нашей стране во всем дефицит, даже туалетную бумагу не продают! — заговорил Агатин вдруг словами Инны Холодниковой. — Людей за рубеж не выпускают, а человек должен быть свободен, как птица. Мы за железным занавесом — империя зла, без всяких шаров видно. Ты “Архиплаг ГУЛАГ” читал?
— А как же! Сто двадцатый экземпляр под копирку. Все глаза испортил. Очень даже дивно написано: “Один зек сказал”, “Одна знакомая мне написала…” Получается точно как в пословице: “Одна бабушка другой сказала…”
— Нам нужен рынок, как в Америке, вот заживем!
— Алименты на детей платить станем, — невольно съязвил я.
— В Америке нет алиментов, — убежденно сказал Агатин. — Там — свобода! Живи, торгуй, плати налоги — и все. Вот увидишь, года через два у нас будет рынок, и мы расцветем!
— Как мимозы, да? — сказал я. — Может, сделать обрезание на случай? Цветы ведь, перед тем как поместить в вазу, — обрезают.
Агатин ничего не ответил, видимо, посчитал, что я неизлечимо глуп.
39. ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТЬ АЛЫХ РОЗ
Хруничев, встретившись на улице, стал звать меня на день рождения жены Вадика Тисанова — Магдалины.
Я отказывался:
— Подарок нужен дорогой, люди-то непростые, разве мне, бедному поэту, в их торжествах участвовать?
— Ну, три розы вы в состоянии купить?
— А сколько Магдалине стукнуло?
— Да разве женщина скажет? У них нет возраста.
— Ладно, на три розы разорюсь.
В последнее время Вася Хруничев рассорился с майором Хилюшкиным. Полусумасшедший бывший ракетчик всерьез выправил себе удостоверение предпринимателя, директора какого-то кооператива. И было хорошо, сидя у Хилюшкина в однокомнатной квартире, пропивать его непомерно большую пенсию и слушать бесконечные рассказы о том, как Хилюшкин управлялся с ракетами в секретном подземелье. В этом подземелье он с ума и сдвинулся.
И в выходные дни Вася тоже слушал его на дому у Хилюшкина и как бы спускался вместе с ним в шахты к самому пупу земли или же отправлял огромные составы сибирского папоротника-орляка в Японию и Корею. Узкоглазые не могут без этого корня, а у нас его — завались, на тысячу лет хватит!.. Васе было все равно что слушать, лишь бы коньяк и колбаса не кончались.
Но с некоторых пор Хилюшкин повадился ходить домой к Хруничеву. Приходил он, ясно, не с пустыми руками, в кармане у него лежала пенсия, которую он готов был тратить на выпивку и закуску, лишь бы его слушали. Но Хруничеву уже и самому надоело слушать про ракеты и папоротник, а бедную маму Хруничева беспутный майор своим громким визгливым голосом чуть не довел до второго инсульта.
Майор начинал каждый банкет с коньяка, продолжал водкой, а заканчивал пивом или элементарной брагой. Однажды, выпив горячительных жидкостей чересчур много, майор Степан Степанович Хилюшкин, естественно, пожелал облегчиться. Но в туалете раньше его плотно засела Леокадия Зотеевна.
Майор по-военному гаркнул:
— Кунсткамеру освободить!
Глухо через туалетную дверь донеслось:
— Шел бы, дома у себя распоряжался!
— Я человек военный! — воскликнул майор Степан Степанович Хилюшкин, пинком отворил балконную дверь и, вынув из ширинки инструмент ракетных размеров, принялся поливать горючей жидкостью с восьмого этажа различные вражеские объекты.
Одним из объектов оказалась шляпа кривоногого “домоуправа”. Так звали в доме все этого человека, хотя на самом деле домоуправом он не был. Был он родом из ближней к городу деревни, там, видимо, детей пеленали не очень плотно, поэтому ноги у “домоуправа” напоминали колеса. Несмотря на это, он был высокого роста. При взгляде на него все невольно представляли себе, что было бы, если бы ему можно выпрямить ноги? Прозвище свое получил он не случайно, он придирался к каждому жителю дома — иногда по делу, а иногда просто так, из любви к искусству. Кто-то бросил в подъезде окурок, кто-то вышел в непозволительно легкой или пестрой одежде, кто-то нес откуда-то доску — “домоуправа” все касалось, он всегда находил, к чему придраться.
В последнее время после перестройки он всех стал называть “швондерами” и толковать о том, что каждый должен быть собственником. Сначала “домоуправ” стал председателем одного “погребного” кооператива, потом — второго, третьего. Все погреба строились в одном и том же дворе на месте детских и спортивных площадок. Если кто-то возражал, “домоуправ” отвечал:
— Глупости! Дети найдут, где играть, зато когда они вырастут — у них будет собственность!
Покончив с погребами, “домоуправ” размахнулся на строительство огромного подземного гаража, плевать он хотел на стенания “швондеров” о том, что окрестные дома теперь вынуждены будут дышать бензинными запахами. К радости жильцов, в разгар стройки громадный американский экскаватор свалился в вырытую им же глубоченную яму, чем блестяще подтвердил известную пословицу: “Не рой яму другому, сам в нее попадешь”.
Стройка остановилось, пошли дожди, поверженный экскаватор ржавел, по ночам кто-то отламывал от него детали. Кривоногий почернел, похудел, бегал с кожаной папкой по каким-то инстанциям, что-то доказывал. В доме болтали, что ему теперь светит небо в клеточку. И тут с Хруничевского балкона кривоногому “сделали” на шляпу.
Рев “домоуправа” взлетел выше десятых этажей. Ясно было, что над семьей Хруничевых нависли большие неприятности. Вася обматерил своего сотрапезника самыми ужасными словами и заявил, что после такой “подлянки” Хилюшкина больше и на порог не пустит. Короче, дружба, как говорится, лопнула.
Но зато у Хруничева появилась новая возможность. Его друг Вадик Тисанов стал одним из самых крутых предпринимателей Тамска. Во всем городе летом появились огромные палатки с белыми пластиковыми столами и стульями. Гирлянды электрических капелек вплетались в кроны деревьев, динамики пощипывали души посетителей моднейшей музыкой, звенели бокалы, девушки в накрахмаленных передниках скользили между столиков.
Были у Тисанова и стационарные кафе в гостиницах, возле вокзалов. И веселая, скачущая по фасадам зданий, реклама “Тиссамагд” уже была хорошо известна горожанам. “Тиссамагд! Пища — смак!” В кафе “Тиссамагд” целая гамма невиданных доселе блюд могла порадовать гурманов: барбекю, салаты из креветок и морских гребешков, плавник акулы в соусе из авокадо, и черт знает что еще, сотни названий напитков.
Если раньше Вадик Тисанов приезжал к Васе Хруничеву на новенькой, но все же обыкновенной машине “Волге”, то теперь к подъезду подкатило некое чудо, которое назвать легковым автомобилем можно было лишь с большой натяжкой. Сверкающая и сияющая тонированными стеклами машина была размером с небольшой автобус. Когда дверца распахнулась, и Вадик пригласил нас с Васей Хруничевым садиться, я увидел, что внутри стены машины обделаны дубом, а сиденья обтянуты чудесного цвета кожей. Вася только и мог вымолвить одну букву: “О!..” В такой машине ты полулежал, словно на райском облаке плыл к вечному блаженству.
Вадик Тисанов в росте не прибавился, но затылок его стал полнее и шире, лицо стало не то чтобы самоуверенным, но багровым, непроницаемым, как у манекена. Стрижка выполнена, видимо, в самом шикарном парикмахерском салоне, в котором не только стригли, но разглаживали морщины, подводили глаза и брови и мазали чем-то таким, что от клиента пахло, как от святого небожителя.
В сфере услуг все перераспределилось так, что богатым достались визажисты, парикмахеры-волшебники, пластические микрохирурги, уникальные средства гигиены и омоложения волос и кожи; а бедным — тупые ножницы и антисанитарная вода из крана. Видимо, в связи с этим большинство студентов и рабочих стали сами себя стричь наголо. И большинство мужчин стало напоминать не то братков из банды, не то русских фашистов. Поди теперь, разбери, кто бреет голову из идеологических соображений, а кто просто по бедности?
Я, например, тоже в парикмахерскую не хожу. Обрастаю волосом, а потом либо сам обриваюсь наголо, либо приглашаю Светлану Киянкину и прошу обстричь меня покороче, чтобы потом подольше не стричься.
Во время последней стрижки она признала, что я был прав, когда предупреждал, что работа по объявлению — просто способ выманить у нее деньги.
— Все — как вы сказали, Петр Сергеевич!
— Ну, не будешь больше связываться с объявлениями? — спросил я ее.
— Не буду. Я еще сходила по объявлению в универмаг, диктор там требовался. Ну, я прочла текст: на таком-то этаже, в таком-то отделе духи, а в таком-то — дамские затычки… Не понравилось им, как я текст читаю. Голос, говорят, вульгарный. А сами — как базарные торговки, и рожи у всех страшные, никакая краска им не помогает… Че смеяться? А все же нашла себе место. В серьезной фирме буду работать… В какой? Пока не скажу. Потом сами увидите…
Теперь я поглаживал свой гладко остриженный затылок. Может, не блеск, но все же — стрижка. Сидеть рядом с шикарными Тисановыми было неловко. Но что делать, сами пригласили на день рождения, пусть посидят рядом с бедняками, с быдлом. Три розы, купленные мной для Магдалины, пообвисли, привяли. И сам я как бы привял. Зато Хруничев болтал как ни в чем не бывало.
Между тем, машина подкатила к ресторану “Магдалина”. На крыльцо выскочили нарядные люди, запели по-английски, что-то там такое: “…ту ю”. У крыльца затрещал фейерверк, в зале хлопнули пробки шампанского, Магдалина выскользнула из шубки и оказалась в “полуголом” платье. Все ахнули, я тоже. Хороша, хороша!
Но мне показалось, что Вадику Тисанову отчего-то не по себе. Он крутил пуговицу на пиджаке так, что оторвал ее. К Магдалине двигался непонятный, похожий на штангиста-тяжеловеса, человек с ведром роз. Цветы были огромные и отборные, изумительной свежести. Куда там я со своими жалкими тремя розами…
Человек поклонился Магдалине, поставил возле ее ног серебряное ведро с розами и сказал:
— Я нэ могу подарить тэбе сто роз, нэ хватило дэнег на сто роз, я дарю тэбе дэвяносто дэвять.
Потом человек повернулся к Вадику Тисанову и сказал вполголоса:
— Слушай, я вчера приходил в твою кафэшку у камэнного моста, горло перэсохло. Твои люди сказали мне: “Мэст нэт!” Слушай, как это может быть? Султанчику — мэст нэт?
Вадик Тисанов стоял, теребя дрожащими холеными пальцами борт пиджака. Даритель роз исчез. Магдалину закружил в вальсе известный депутат областной думы. Вадик Тисанов, ни на кого не глядя, сел за крайний столик у окна и пил водку, стопку за стопкой. И не закусывал. Очевидно, у него было плохое настроение.
А Хруничев наслаждался изысканными напитками и яствами.
— Ешь ананасы, рябчиков жуй… — сказал я Васе Хруничеву.
— Великолепно! В идеале каждый человек должен питаться именно так! — заявил Вася.
Я обратил внимание, что за последние годы Вася стал не только раза в два выше, но и в три раза толще. Он уже не расспрашивал меня насчет обращения с женщинами, и с какой стороны к ним подходить, и о чем с ними беседовать. Вот и в этот вечер, пользуясь тем, что Вадик Тисанов сильно “налимонился”, Вася то и дело подсаживался к Магдалине и что-то искал у нее за корсажем и под юбкой. Хотя я уверен, что ничего особенного она там не прятала. И золотое колье с голубыми и алыми камнями, и перстни, и браслеты были у нее на виду.
40. СТО ПАР СЪЕМНЫХ ПРОТЕЗОВ
Жизнь менялась необычайно стремительно — и не только в прессе или телевизоре, но и у меня под окном, дома, на работе. Менялась во всем.
Поговаривали, что скоро мое общество “граммофонов” будет удалено из ПИССУАРа. Даже технический глаз перестал в дверь заглядывать.
Однажды, когда я был в редакции один, пришел старший преподаватель математики Шоломович и принес очень плохие, прямо-таки барабанные стихи. Он рассказал о том, как его ценят в ПИССУАРе, и как все сотрудники хотят прочитать его стихи.
Я посоветовал ему обсудить стихи на собрании нашего кружка. На что Шоломович возмущенно ответил, что он старший преподаватель, и какой же будет у него авторитет, если он позволит первокурсникам обсуждать его рукописи?
— Как же быть?
— Вы сами укажите мне недостатки или, еще лучше, сами их устраните, там ведь пустяки какие-нибудь, запятые… вы же у нас зарплату получаете?
— Ну да, — согласился я.
— Ну и поработайте над стишками капельку, и опубликуйте их в многотиражке с вашим вступлением или, еще лучше, напечатайте в областной газете “Алое пламя”. Стихи у меня складные.
Я пробежал глазами по строчкам и понял, что с такими стишатами Софья Сеславина просто спустит меня с лестницы, да и редактор многотиражки тоже не возьмет. Что можно предпринять? Я понимаю авторскую горячность. Положу-ка я эти стихозы, что говорится, “под сукно”. Шоломович не молод… у него, небось, проблемы с внуками… поиски дефицитных лекарств тоже занимают время и отвлекают внимание… Глядишь, и забудет он свой позыв.
Но я ошибся, уже через неделю он мне позвонил домой:
— Здравствуйте! Это говорит забытый вами старший преподаватель Шоломович, что-то не увидел я своих стихов ни в “Алом пламени”, ни в многотиражке.
—Я стараюсь, но не получается.
— Что не получается? Поправить стихи или напечатать их? — желчно осведомился Шоломович. — Я знаю, что стихи студентов вы правите и печатаете. Так что же за неуваженье такое к старшему преподавателю?
Я заверил его, что отношусь к нему с глубочайшим уважением. Втайне надеялся, что в конце концов он отвяжется.
А когда пошел получать зарплату, то услышал из окошечка:
— Вам почему-то ничего не начислили. Обратитесь в бухгалтерию.
В бухгалтерии старая пигалица спросила:
— Вы у нас работаете лаборантом?
— На должности лаборанта, но вообще-то веду литературный кружок.
— А вам не стыдно получать ежемесячную зарплату, тогда как в институт вы являетесь два раза в неделю на два часа? Мы вам ставили “восьмерки”, а теперь должны сосчитать фактически отработанные вами часы, с тем чтобы вы возвратили институту незаконно полученные вами деньги.
Я мог бы сказать ей, что я член союза, известный поэт, мое время, может быть, принесет ПИССУАРу бесссмертие. Только потому, что я здесь появлялся два раза в неделю, у входа в ПИССУАР будет привинчена мраморная доска с моей фамилией. Но с пигалицей говорить было бесполезно.
Идти к ректору? Канючить? Объясняться? Ну, он, конечно, распорядится, чтобы мне начислили эти несчастные сто рублей. Но ясно же, что конфликт как-то связан с ненапечатанными стихами Шоломовича. И, следовательно, всякие крючья будут терзать мое нежное тело и впредь. О, месть записного графомана может быть страшной. Шоломович! Испить шеломом воды из Дона… Я уйду из ПИССУАРа! Пусть мне будет хуже! Ах вы! Ух вы!..
Завлаб, подписывавший мое заявление об увольнении, сказал:
— Что ж вы?.. Почему ж вы?..
Я гордо ответил, что писательское время дорого, лучше я создам поэмы или роман и засыплюсь деньгами по маковку, чем буду тут терять четыре часа в неделю за жалкую сотнягу.
— Четыре часа в неделю — не так уж много времени, — сказал он.
— Если бы! Работа с авторами не прекращается ни днем, ни ночью; тут бы спать или создавать что-нибудь вроде “Тихого дона”, а приходится перечитывать груды рукописей. Нет уж, я твердо решил уйти.
— Ну раз твердо…
Выйдя из ПИССУАРа в глубоком раздумье, я неожиданно столкнулся с Виктором Владленовичем. Он был в мягкой серой шляпе, в сером, благородной ткани плаще, на носу имел пенсне и походил на профессора.
— Чем расстроен? — спросил Виктор Владленович.
— Зуб у меня под коронкой заболел, а именно на этом зубе “мост” держится. Ты можешь себе представить беззубого писателя?
— Могу, у нас в России их хоть пруд пруди. Но, понятно, я не допущу, чтобы мой брат стал беззубым писателем. Наоборот, он должен быть самым зубастым.
— А что ты можешь сделать?
— У меня есть блат, а он, как известно, выше Совнаркома.
— Как? Ты совсем недавно в Тамске живешь, и у тебя блат?
— Не забывай, что я дипломат. Мы ведь правим свою должность даже в отставке. При моем роде занятий главное — умение быстро сходиться с самими разными людьми.
— В слове “дипломат” два слова: “диплом” и “мат”.
— Дипломов у меня три, а матов в моей голове бесчисленное количество, причем могу их выдавать на шести языках. А вот зуб у тебя заболел как раз вовремя.
— Ничего себе заявка.
— Знаю что говорю. Не успеешь и глазом моргнуть, как медицина станет платной.
— Обещали, что медицину и образование не тронут.
— Это байки для простаков. Шагай за мной!
Мы перешли через улицу, и Виктор Владленович прошел прямо сквозь кирпичную стену здания клиник медицинского института. Штука! Как же мне быть? Я все же шагнул вослед и понял, что нахожусь в узком, как щель, проулке.
И вот мы с братцем уже в обширном дворе. Было видно несколько черных ходов, через которые можно попасть в здание, возле этих ходов курили медики в голубоватых халатах и колпаках.
Когда мы входили в здание, эти помощники смерти не обратили на нас ни малейшего внимания.
— Вот! — удовлетворенно сказал Виктор Владленович. — В центральном вестибюле с нас бы спросили пропуск; если идти через приемный покой — спросят направление в клинику. А через эти курилки иди себе спокойно хоть днем, хоть ночью.
— Медики, а курят.
— А чего им не курить? Заболеют — сами и вылечатся. Но нас это не касается, сейчас тебя к стоматологу сведу, он обслуживает работников института. А чего ты смурной? Боишься?
— Боюсь. Кроме того, я сегодня работу потерял.
— Как это так?
Я поведал Виктору Владленовичу о происках Шоломовича.
Мы шли по извилистому коридору полуподвала. Пахло варенной кислой капустой и хлоркой. Трубы отопления, редкие лавочки, на которых сидели люди в больничных пижамах. Мимо нас пробежали санитары, тащившие на носилках нечто похожее на человеческое тело, накрытое грязноватой простыней.
Мы спустились по лесенке в темный закоулок. Здесь брат постучал в дверь. Нам отпер лысый голубоглазый гном. В его каморке было всего два стула, он их предоставил нам, а сам схватил трубочку, из которой вырывалось пламя, и стал разогревать язычком пламени металлический протез. Потом он взял его щипцами и сунул под струю воды, лившуюся из крана в ржавую раковину, над которой был укреплен треугольный осколок зеркала. Келья этого гнома мало походила на зубопротезный кабинет, это скорее была пещера средневекового алхимика.
— Вот, Осип Федорович! Брата-писателя к тебе привел, — сказал Виктор Владленович, — обеззубел писатель, а ему выступать надо, сам понимаешь.
Гном, даже не сполоснув руки, тут же по-свойски сунул мне палец в рот, нажал, пошатал мои больные зубы во рту, изрек:
— Теперь только съемник ставить.
— Как съемник? — осипшим от волнения голосом спросил я. — Зачем же съемник? Можно справа коренной зуб и слева клык опилить и мост сделать.
— Здоровые зубы опиливать? Их у вас не так уж много, а под коронками они быстро сопреют. Съемник — оптимально. Я ведь не зря медиков лечу. Опыт. Сам дергаю, сам протезы делаю, сам вставляю. Врач высшей квалификации.
— Мне же выступать приходится, ну, и буду я съемником клацать, как дорогой Леонид Ильич Брежнев?
— Нашли с кем сравнивать. У него обе челюсти были вставные, да еще там болезнь десен была… У меня съемники половина преподавателей мединститута вставили. И ничего, читают лекции, дикция нормальная, не клацают… А евреи что делают? Профессора приходят вместе с женами и заказывают два съемника себе и два съемника жене. Зачем же по два? — спрашиваю. Они поясняют, мол, в Израиль уезжаем, там плата такая, что о-го-го! Так лучше здесь бесплатно сделать про запас. Чудаки! С годами десна изменяется. Второй съемник потом может и не подойти. Объясняю им — а они все равно. Не понимаю, зачем едут? Тут их уважают, хорошо платят…
— Черную минору возле театра в центре города видели? — спросил нас Владленович.
— Это какой-то праздник? Свечи? — спросил гном.
— Минора и Моссад с одной буквы начинаются, — сказал Владленович. — И еще есть кое-что на букву Ц. Свобода, в общем, без конца и края.
— Вы думаете?
— Я знаю. Вспомни Спитак. Развалило землетрясение город. Американцы тут как тут: помощь! Помогали и внушали: возьмите свой Карабах. И пошло-поехало! Зачем сталкивать народы лбами? А затем: разделяй и властвуй. Древний, вообще-то, прием.
— Ну, а к съемникам это какое имеет отношение? — спросил гном.
— На этом свете все ко всему имеет отношение. Эти люди не просто уезжают, они увозят нашу науку, в том числе и военную. А если какому-нибудь авиаконструктору или, к примеру, ядерщику не дают визу — поднимаются вопли о правах человека… Кстати, твой Шоломович тоже неспроста кинулся свои стихи в печать пристраивать, — пояснил мне Виктор Владленович, — приедет в Израиль, будет себя за поэта выдавать, которого власть гнобила, а то и в Америку двинет слезы лить, за которые там дают чистоганом… А сколько к нам наехало разных советчиков и советников из-за бугра? Говорят, это наши друзья, а я говорю — агенты влияния и просто шпионы. Нашли с кем целоваться и кому свои ядерные секреты открывать. Впрочем, мы отвлеклись от зубов моего брата.
Гном повернулся ко мне:
— Гюльчетай, открой ротик!
Я и не заметил, как он всадил в десну шприц.
— Я люблю ваши стихи, — сказал гном, — но приходится их читать лишь изредка в газете. А книжки вашей у меня, к сожалению, нет.
Я сказал, что непременно подарю ему свою книжку. Он велел мне зайти недели чрез три, когда ранка подживет и десна присядет.
— Стучите ко мне смело, назовите фамилию, я тотчас отопру. Ваш заказ будет выполнен без очереди.
Мой ужин — картошку и хлеб — я проглотил не жуя. Уснул под утро. И приснился мне летящий над Тамском трехглавый змей.
— Демократия! — вопит одна голова.
— Приватизация! — кричит вторая.
— Гласность! — надрывается третья.
(Окончание следует).