Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2007
Оседланный ездок
Дмитрий Мурзин. Носитель языка. Стихи. Кемерово, Кузбассвузиздат, 2006.
У известного кемеровского стихотворца это всего лишь вторая книжка стихов. Вернее, вторая с половиной: была еще книжечка пародий и центонов, изданная пополам с Алексеем Гамзовым. Между тем, Мурзин является заметной величиною на кузбасском культурном небосклоне уже достаточно давно. Член СП, победитель одного из городских поэтических турниров, одно время постоянно мелькал на местном ТВ в качестве участника передачи, посвященной стихотворцам, нынче редактирует газетку департамента культуры (издавалась она до сих пор примерно раз в год, может, при нем будет чаще)… Кроме того, он выпускник Литинститута, не утративший связи с московскою тусовкой — участвует в поэтических фестивалях и, таким образом, представительствует в столице от Кузбасса и Сибири.
Что меня всегда привлекало в личном с Димой общении — его отличное чувство юмора и быстрота интеллектуальной реакции, забавно контрастирующая с его внушительными физическими габаритами, подразумевающими, казалось бы, известную неповоротливость… Как ни странно, эти качества Мурзина почти не сказались в его книжке — даром что она, несмотря на скромный объем, включает как новые стихи, так и избранные из прежних.
Перед читателем встает образ стихотворца, непринужденно владеющего русской просодией, эрудированного, но не склонного попусту щеголять эрудицией, ироничного и не чуждого самоиронии. Словом, в высшей степени интеллигентного. Но при этом не слишком темпераментного, что для лирического поэта традиционного типа почти непременное условие. Такое впечатление, что автор — чересчур хороший человек и чересчур здоровый индивидуум: внутренний какой-нибудь конфликт, создающий достаточное лирическое напряжение, здесь обнаружить трудно.
Впрочем, в русской поэзии подвизались стихотворцы и такого рода, и при этом достаточно успешно: стоит вспомнить Василия Жуковского, Самуила Маршака, Александра Кушнера. Пути их были разными, но при этом одинаково показательными. Жуковский очень рано оставил собственную романтическую лирику, занявшись переложением чужеземных баллад, отечественных сказок и даже целых эпосов (“Одиссея”, “Война мышей и лягушек”). Маршак удалился в детскую поэзию и в переводы; и в первой, и во второй области он сделался классиком. Кушнер подался в диковинную у нас лирику медитативного толка, где главная пружина — мысль, а не эмоция; это создало ему почтенную репутацию, хотя и не избавило от прозвища “Скушнер”…
Впрочем, у Мурзина тоже есть “кладезь”: высокое качество язвительности. В рецензируемой книжке он к этому источнику обращается редко. Тем не менее, стихи, напитанные им, на мой вкус, выглядят в книжке самыми живыми:
По Москве по постсоветской,
Поминая чью-то мать,
Ходит-бродит Вознесенский,
Хочет лиру передать.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Бродит меж многоэтажек.
Плачет в Патриарший пруд.
Взяли шляпу и бумажник!
Только лиру не берут!
Название книжке дал образ Носителя Языка, согбенного под своею тяжкою ношей. Может статься, тут всадник и его осел просто поменялись местами, как в восточной притче. Или этот ослик показался сочинителю недостаточно крылатым. А ведь когда-то он исправно забрасывал его под облака: иные опусы из давней книжки пародий, на мой вкус, можно было сравнить с лучшими образцами жанра.
Свой среди чужих,
чужой среди своих
Петр Вайль. Карта родины. М., “Колибри”, 2007.
В начале 90-х многолетний союз Петра Вайля и Александра Гениса распался , и причиною развода соавторов послужило то, что Генис желал заниматься преимущественно литературной критикой, а Петр Вайль — путешествиями и их описаниями. Что ж, в лице одного мы получили одного из самых проницательных критиков современности, а второй сумел реанимировать жанр, которому в русской словесности не везло со времен Фонвизина и Карамзина. Все-таки и “Фрегат Паллада” Гончарова, и “Остров Сахалин” Чехова — полезные и поучительные, но, откровенно сказать, скучные книжки. Гумилев на свою Абиссинию глядел сквозь очки ученого, Мандельштам на свою Армению — взором импрессиониста. Пришвин и Паустовский в отчетах о своих странствиях копали вглубь, а не вширь. Битов написал целую “Книгу путешествий”, Бродский изобразил в прозе Венецию и Стамбул (а в стихах — еще десяток городов), но мы любим их не за это.
Вайль уехал из СССР еще в молодости и путешествовал в зрелые годы исключительно по заграницам; понятно, что первым плодом его травелогов явилась книга “Гений места”, живописующая впечатления преимущественно от европейских городов. Затем стезя обозревателя радио “Свобода” привела его в Россию; в 2002 году вышла “Карта родины”. Нынче эта книжка переиздана в значительно расширенном виде: география, к примеру, расширилась от Абхазии и Аджарии до Сахалина и Камчатки. Родиной своей Вайль по-прежнему считает СССР, и самые большие разделы книжки — о бывших советских республиках, осколках империи.
Одно из описанных в книжке путешествий — на Телецкое озеро — у нас с Вайлем получилось совместным: общая приятельница из Новосибирска лет пять назад пригласила нас на фестиваль этнической музыки. Тем любопытней было сравнить впечатления. Скажем, Петр обратил внимание на призывы типа “Береги природу” и “Познавай свою родину”, которыми была обвешана территория турбазы. Мне бросились в глаза прежде всего плакаты с текстами КСП-шных песен, особенно бессмысленными и беспощадными в отсутствии музыки… Петр по утрам подслушивал в дощатом нужнике разговоры с женской половины (“Ну и что, что с гитарой? Все молдаваны говорят, что они румыны, а сам цыган…” — “Ничего я не думаю, что у меня грудь красивая, это такой вырез глубокий, чтобы летом прыщи дышали…”). Мне запомнилась макароническая речь алтайцев и хакасов — тюркская скороговорка, пересыпанная русскими оборотами (“Гыр-гыр-гыр, творческий работник, быр-быр-быр, не просыхает четвертый день…”)… Каждое новое место Вайль старается исследовать с точки зрения кулинарной, и на Телецком озере его прельстила уха из местных сижков; я их тоже отведал, но более из вежливости… Про сам фестиваль у Вайля — два абзаца об экзотическом звучании комыса и топшура. И то сказать, каждый вечер в дальнем углу фестивальной поляны мы садились пьянствовать — два известных в стране поэта, несколько журналистов, университетский профессор, три очаровательные женщины — и всем, разумеется, было не до этнической музыки… Впрочем, Петр, как журналист чрезвычайной опытности, преспокойно вышел из положения: припомнил анекдот про Чуйский тракт, заехал в Сростки полюбоваться на памятник Шукшину — и в заключение разразился сентенцией, что-де природа на Алтае прекрасна, а все сооруженное человеком выглядит неуклюже и неуместно.
Словом, частные впечатления совпали; тем разительней оказалось несходство впечатления общего. Вайль, помнится, признавался, что всякую новую местность он примеряет на себя, и уж на Алтае поселиться не хотел бы ни при какой погоде. А мне, напротив, показалось, что я понял, отчего в эти места когда-то так стремились русские старообрядцы, почитая их земным раем…
Можно было бы сравнить впечатления от Перми, Сахалина или новосибирского Академгородка, но такое сравнение будет уже некорректным, потому что эти места мне известны заведомо лучше, чем Вайлю, наблюдавшему их мельком в качестве просвещенного путешественника… Поэтому попробуем лучше охарактеризовать книжку в целом.
В “Гении места” описываемые города были увидены как собственными глазами, так и через посредство безусловного культурного авторитета — творца (Буэнос-Айрес Борхеса) или героя (Лондон Шерлока Холмса). Такая двойная оптика заранее придавала изображаемому презумпцию ценности. И задача журналистской занимательности не вступала в противоречие с задачей исследовательской глубины. Глубина возникала сама собою — от дистанции между повествователем и его знаменитым предшественником.
В “Карте родины” автор, когда возможно, пользуется тем же приемом (“Дом с химерами” — экскурсия по булгаковским местам в Киеве, “Ночлежка в Нижнем” — глазами героев Горького). Но в большинстве случаев ему приходится описывать места, не освященные гением, и города без собственной мифологии.
И они почти неизменно вызывают у автора род высокомерного сочувствия. К туземцам Горного Алтая, видное место в экономике которого занимает тюлево-гардинная промышленность. К браконьерам Камчатки, которые торопятся заплатить штраф рыбнадзору, потому что путина не ждет. К офицерам на блок-посту в Чечне, которым Вайль не решается назвать размер собственной зарплаты… Странным образом, более всего это напоминает жалость советского обывателя к американцам, которые загнивают там у себя среди безработицы и наркомании, с тайным вздохом облегчения: “Слава богу, не в Америке живем”…
…Одной любовью жить не получается, это по молодости можно, по подростковости. С годами отношения с миром устанавливаются — вне зависимости от твоего желания и намерений — по другой шкале, по шкале общежития и взаимоуважения. В Италии ценишь умение извлекать смысл жизни из каждого дня, в Штатах — разумность и удобную организованность, в Голландии — внятное достоинство. Родину уважать очень трудно, не получается. Любовь — другое дело, она дается без усилий. Она просто есть.
“Карта родины” по тону удивительно похожа на писания о России иноземных путешественников типа Адама Олеария или маркиза де Кюстина. “Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, но мне досадно, когда иностранец разделяет со мной это чувство”. Что-то и впрямь со стороны виднее, где-то знание дела успешно заменяет интуиция, но то и дело повествователь попадает пальцем в небо, да к тому же и чужое…
От этого книжка Вайля не становится менее интересной: репортерская наблюдательность и искусство занимательного повествования остались при нем. Но поневоле вспоминается казус с Оскаром Уайльдом, который написал однажды пьесу о русских нигилистах, где действовали принц Петрович, Алексей Иванасьевич, профессор Марфа и полковник Котемкин.
Ящерка, увеличенная
до размеров гидры
Ольга Славникова. 2017. Роман. М., “Вагриус”, 2006.
За этот роман Ольга Славникова в декабре прошлого года получила премию “Русский Букер”. Славникова — писательница авторитетная, родом с Урала, но в столице тусуется давно, сама непременный член всяческих премиальных жюри, так что награда ей могла достаться просто “по совокупности”. Отклики же были очень разноречивые: от почти восторженных до издевательски-жалостливых. Словом, роман пришлось-таки прочесть, о чем я ничуть не жалею.
Роман состоит из трех отдельных сюжетов. Первый — про уральских (“рифейских”) хитников — самодеятельных, но вполне профессиональных добытчиков золота и самоцветов. Он читается с неослабевающим интересом: достоверное описание предмета непринужденно переслаивается здесь традиционной горно-геологической мифологией, знакомой по сказам Павла Бажова. Словом, настоящий производственный роман, но не в духе Артура Хейли, а в духе Патрика Зюскинда. И его не портит даже Безумный Профессор, явно заимствованный из американских комиксов — в соответствии с законами жанра и он превращается в персонажа демонически-загадочного.
Второй сюжет — футурологический: действие происходит в 2017 году, серия юбилейных костюмированных праздников в честь Февраля и Октября перерастает в прокатившиеся по стране настоящие стычки новых красных и новых белых, и Россия оказывается на грани гражданской войны. Главный пафос этой части романа — обличение зажравшейся элиты. Главный интерес — узнавание реальных прототипов. Вот губернатор, на старости лет воспылавший любовью к молоденькому хлыщу (про эту сладкую парочку мы уже читали в одном романе Юлии Латыниной, действие которого также разворачивалось на Урале). Вот губернаторская дочка, бездарная и истеричная, но могущественная. Вот президентский наместник, которого испортил штаб-квартирный вопрос… Читатели родом из Рифейска, вероятно, опознают и других персонажей. Как фантасмагория эта часть романа неплоха, хотя и отдает опереткой — но тот же упрек предъявляли когда-то и Булгакову. А вот памфлеты мы читывали и более яркие.
Наконец, третий сюжет — история любви. Как ни странно, по этой части писательница оказывается слабее всего. Лав стори у нее выходит и вялой, и неправдоподобной, и кажется, придумана только для того, чтобы сшить на скорую руку разнородные части романа. Любовные линии замыкаются на главном герое — персонаже положительном, но заурядном. Его бывшая жена — ныне преуспевающая бизнес-леди, достойная представительница пресыщенных рифейских элит. Его нынешняя возлюбленная — особа абсолютно бесцветная, но писательница заставляет нас разглядеть в ней черты баснословной Хозяйки горы, и одновременно — Каменной девки…
Любимый прием Славниковой — амплификация: раздувание фразы до размеров развесистого периода с помощью риторических украшений. Или развитие простодушного бажовского образа до размеров гипернатуралистического портрета.
Самоубийства от счастливой любви, от вполне разделенного чувства — не такая уж редкость в рифейской столице. Если покопаться в милицейских сводках, можно обнаружить немало загадочных случаев суицида, когда покойников находили с блаженной улыбкой на окаменелых устах — то есть рот буквально превращался в минерал, в небольшой и твердый каменный цветок, и лежал нетленным украшением на осевшем лице. Где-нибудь поблизости, на видном месте, белел аккуратный сопроводительный документ покойного — посмертная записка, обращенная к женщине и содержавшая по большей части плохие стихи.
…Впоследствии на могиле самоубийцы, на памятном камне, люди видели во всякий теплый день хорошенькую ящерку, на первый взгляд совсем обыкновенную — и лишь специалист, окажись он здесь, сообразил бы, что существо не относится ни к одному известному виду, и воскликнул бы “Не может быть!” при виде папортникового узора на ее спине и крошечных ручек, словно одетых в черные перчатки. Многим, впрочем, мерещилось, что на плоской ее головке поблескивает корона размером не более золотого зуба…
Это лишь краткая выжимка: у Славниковой описание занимает почти две страницы. Но даже в этом коротком отрывке можно различить все достоинства и недостатки слога. Здесь найдутся и весьма впечатляющие детали: предсмертное послание, ориентированное по сторонам света, ручки ящерки в черных перчатках. Но предостаточно и водянистого многословия, сильно размывающего образы. В особенности это касается нагнетаемых со школьной старательностью синонимов. Будто бы мало счастливой любви, самоубийства и предсмертной записки — нет, надо зачем-то добавить “разделенное чувство”, “суицид” и “сопроводительный документ покойного”… Недаром предыдущий роман Славниковой назывался “Стрекоза, увеличенная до размеров собаки”.
Кабы писательница ограничилась сюжетом про хитников и уральскую мифологию — получилась бы отличная повесть, развивающая традиции Бажова. Но для столичной премии местного колорита (или, как теперь выражаются, “регионального компонента”) явно маловато, поэтому пришлось добавить геополитические страсти, футурологический прогноз и роковую любовь. Впрочем, есть пример другого уральского писателя, пермяка Алексея Иванова: он поставил как раз на местный колорит, и не проиграл. Ради этого же колорита стоит прочесть и роман Славниковой: свой Рифей она любит и описывает со знанием дела.