Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2007
(Отрывки из документальной повести)
ПРЕДИСЛОВИЕ
5 сентября 1996 года исполнилось 115 лет со дня рождения учителя, журналиста, просветителя и писателя Адриана Митрофановича Топорова. В конце жизни он передал свой обширный литературно-биографический архив, включающий изданные и неизданные произведения, переписку, статьи, многие семейные документы, младшему сыну Герману, инженеру-строителю по образованию, но лирику по душевному складу и настрою; свидетелю, а иногда и участнику просветительской и литературной деятельности Адриана Митрофановича. Он систематизировал их и привел в порядок, кое-что восстановил. Г. Топоров также вел объемную переписку по неоконченным делам и замыслам. В результате его усилий и появилась своего рода документальная повесть, названная “О ЧЕМ РАССКАЗАЛ АРХИВ”. Она был приурочена к 100-летнему юбилею писателя и передана для возможной публикации в знаменитый московский журнал “Новый мир”, но по разным причинам тогда так и не увидела свет. Вскоре ушел, как говорится, в мир иной и ее автор.
Но оставшиеся в живых родственники А.М. Топорова, несколько дополнив и отредактировав имевшийся литературный материал, попытались сделать все возможное, чтобы вернуть доброе имя А.М. Топорова широким кругам общественности Николаевщины, пробудить интерес наших горожан к разносторонней, порой, подвижнической деятельности этого человека, жизнь и творчество которого в свое время вызвали многочисленные — как правило, лестные, до восторженных — отзывы выдающихся деятелей культуры. Эпиграф к повести настраивает нас на нечто не вполне обычное. Поэтому предлагаемая подборка состоит как бы из легенд-былей, а историю коммуны “Майское утро” и работы в ней Адриана Митрофановича с полным правом можно назвать главной легендой повести.
И предоставим теперь читателю самому сделать вывод о том, что это был за человек Адриан Топоров, и насколько велик его вклад в культурную и общественную жизнь нашего общества.
Игорь Топоров
Если спросите — откуда
Эти сказки и легенды
С их лесным благоуханьем,
Влажной свежестью долины…
Я скажу вам, я отвечу…
Вы, кто любите природу,
Сумрак леса, шепот листьев
В блеске солнечном долины,
Бурный ливень и метели,
И стремительные реки,
И в горах раскаты грома…
Вам принес я эти саги,
Эту песнь о Гайавате…
Г. Лонгфелло**
“Известия”, № 57 от 7 марта 1964 года, о книге А.М. Топорова “Крестьяне о писателях”:
“ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ
НЕОБЫКНОВЕННОЙ КНИГИ
Это удивительная книга. Держишь ее в руках, как драгоценность, как кладезь человеческих ценностей, как памятник. Вся ее история — совершенно реальные факты и приметы нашей жизни, переплелись здесь так, словно кто-то задался целью удивить и поразить вас.
Учитель Адриан Митрофанович Топоров в коммуне “Майское утро” близ Барнаула многие годы проводил с крестьянами чтение художественной литературы и записывал все, что говорилось затем при обсуждении прочитанного. В конце двадцатых годов он начал публикацию своих записей, а в тридцатые годы выступил с отдельной книгой “Крестьяне о писателях”.
Она получила горячую поддержку
М. Горького, В. Вересаева, Б. Горбатова,
Н.А. Рубакина и многих-многих других писателей и ученых, она вызвала живейший интерес в США, Германии, Польше, Швейцарии, вокруг нее шли споры. Потом книга и ее автор были как-то забыты. Нельзя себе представить, чтобы она была забыта навсегда — рано или поздно о ней, конечно, вспомнили бы. Однако одно событие сразу же вызвало к новой жизни эту книгу, послужило поводом для второго ее рождения. Это событие — полет в космос Германа Титова.
Лишь только биографы Космонавта-2 коснулись своего “материала”, они сразу же отметили необыкновенную начитанность Германа, его любовь к поэзии, к художественной литературе в целом. Эта любовь у него — от отца, Степана Павловича Титова, сельского учителя. А у отца — от другого учителя — Адриана Митрофановича Топорова.
Топоров уже давно жил в Николаеве, на Украине. Возраст не помешал ему сохранить энергию, замыслы, старые привязанности к Сибири, к своим ученикам, новые надежды. Одной из этих надежд, конечно же, было переиздание книги “Крестьяне о писателях”. Хорошо, когда надежды совпадают с требованиями самой жизни, с духом нового времени. Новосибирское издательство выпустило эту книгу, “Второе, дополненное и переработанное издание” — читаем мы на титульном листе — “1963 год”. Я бы сказал еще — творчески дополненное и тоже творчески, с большой любовью, с глубоким пониманием всего значения дела переработанное издание!
В основе книги, разумеется, остался тот же материал: высказывания крестьян о произведениях художественной советской прозы и поэзии двадцатых годов (из классиков включен только Пушкин). Затем следуют необычайно меткие, точные и очень краткие характеристики участников этих чтений, сделанные Топоровым.
Кроме этого, главного материала, издатели ввели в книгу еще целый ряд новых и не менее интересных: предисловие журналиста П. Стырова, опубликованную в газете “Известия ЦИК” 7 ноября 1928 года корреспонденцию широко известного в то время журналиста А. Аграновского, посетившего коммуну “Майское утро”, статью С.П. Титова о своем учителе Топорове, рассказ самого Топорова “О первом опыте крестьянской критики художественных произведений”, письма писателей к Топорову, преимущественно тех, чьи произведения обсуждались в “Майском утре”…
Вероятно, не будет преувеличением сказать, что книга эта интересна не только сама по себе — она расширяет наши представления о том, как вообще может делаться настоящая книга. Об этом нельзя не подумать, держа книгу в руках, любуясь ее замыслом и исполнением.
Раскроем книгу, к примеру, на 124-й странице:
А. НЕВЕРОВ. “Ташкент — город хлебный”. (Читано с 20 по 22 марта 1927 года).
КОММУНАР ЗУБКОВ П.С.: “Придраться тут не к чему. Нужно человеку быть без сердца, чтобы не почувствовать всего, что написано в этой книге. Проще и лучше этого не напишешь”.
БЛИНОВ И.Е.: “Напиши ты, пожалуйста, чтобы все писатели так для деревни писали. Тогда их интереснее будет и читать. Так и скажи: мужики говорят, что, может быть, многие нынешние писатели хороши, но ни к чему они. Скажи, что непонятны они, резону в них мало. Не по вкусу они деревне. Вот Лидин и Катаев — хорошие. Ну, а уж лучше Неверова, поди, и не сыскать. Этот “Ташкент” узлом перекрутит хоть какого упорного человека.
ТИТОВА А.И.: “Сколько муки Мишка принял… Малой он был шибко. Я думаю, эта книга и старого, и малого проткнет наскрозь. Малому трехлетнему ребенку расскажи ее, и тот поймет, куда что гласит. Который ребенок только что начнет говорить, и тот, расскажи ему, поймет”.
И вот таких, пусть иногда чересчур категоричных, но умных, самобытных суждений о творчестве писателей не счесть в этой замечательной книге.
А теперь узнаем, кто же они, эти “Белинские в лаптях”, как назвал их в двадцать восьмом году журналист Аграновский. Характеристики дал им А.М. Топоров — предельно краткие, выразительные, какие можно дать человеку не по первому впечатлению, а только после того, как съешь с ним пуд соли, годы проведешь вместе за работой. Вот только две из них:
“ЗУБКОВ П.С. 35 лет. Сын крестьянина-середняка. Окончил церковноприходскую школу. В 1920 году — один из организаторов “Майского утра”. До 1929 года — почти бессменный ее руководитель. Член партии. Редкий самородок. Талантлив во всех отношениях. Незаурядный организатор.
“ЖЕЛЕЗНИКОВА Т.Ф. 31 год. До вступления в коммуну много странствовала по свету — жила на заводах, в батрачках. В “Майском утре” с 1923 года. Здесь же обучена грамоте. Доярка. Правдива, до щепетильности честна. Режет правду в глаза. Бесстрашный обличитель всех коммунальных беспорядков. Остра на глаз и на язык”.
Из этой необычной, любовно составленной книги можно узнать и о том, как писатели отнеслись к критике своих произведений крестьянами, к начинаниям Топорова, и о том, как нелегко было замечательному учителю вызвать крестьян на откровенность: “Не нам судить о книгах. Мы не ученые… над нашими словами будут смеяться…”
Можно почувствовать жизнь коммуны “Майское утро” тех лет. Можно обратиться к портрету Германа Титова. В дни работы ХХII съезда КПСС Герман Титов встретился со своим “духовным дедушкой” А.М. Топоровым. Позже в честь этой встречи, которая произошла в редакции газеты “Известия”, Космонавт-2 написал на памятной фотографии: “Дорогой Адриан Митрофанович! Встречу в “Известиях” я запомню на всю жизнь потому, что всю свою сознательную жизнь я о Вас слышал, а вот свидеться довелось впервые. Примите низкий поклон”.
Да, эта книга — явление в советской литературе. Уже не те крестьяне в Сибири, на родине космонавта, не те у них суждения о литературе, что были в двадцатых годах, — а книга о них не только не умирает, а обновляется, родится вновь.
Сергей ЗАЛЫГИН”.
О т р ы в о к 1.
ЛЕГЕНДА О “ДОБРОМ ГЕНИИ”
Легенда эта возникла в 1936 году, когда доведшие Топорова до нервного истощения очерские “отцы просвещения” пожаловали Адриану Митрофановичу в виде компенсации путевку на курорт в Феодосию*.
Ф е о д о с и я! Своего рода Мекка, и мы знаем почему. Вот выписка из очерка-путеводителя “Феодосия” (В. Балахонов, Крымиздат):
“…Могила Айвазовского находится во дворе старинной армянской церкви на углу улиц Айвазовского и Тимирязева. На могиле установлен мраморный памятник с надписями на русском и армянском языках:
“РОЖДЕННЫЙ СМЕРТНЫМ, ОСТАВИЛ ПО СЕБЕ БЕССМЕРТНУЮ ПАМЯТЬ”.
Тут же похоронена жена художника Анна Никитична Айвазовская.
В городе имеется памятник-фонтан, сооруженный в сквере между кинотеатром “Крым” и генуэзской башней. Его построили горожане в знак благодарности художнику за водопровод, проложенный в Феодосию из его имения Субаш. В 1959 году фонтан реставрирован, и теперь мы его видим таким, каким он был при жизни Айвазовского”.
Повеяло на нас непреходящей любовью и гордостью феодосийцев, повеяло настоящей легендой. Но лишь страницы дневниковых записей, да одна памятная открытка, хранящиеся в архиве А.М. Топорова, позволяют узнать кое-какие подробности этой легенды…
Нет надобности описывать чувства Адриана Митрофановича, попавшего в один из самых примечательных крымских городков. Он сразу же ощутил себя в Феодосии паломником, которому предстоит прикоснуться к святыням мест этих. Конечно, Топоров поспешил осмотреть Феодосию и, прежде всего, места, связанные с И.К. Айвазовским. Нечто возвышенное, освященное человеческой памятью, он ожидал встретить…
Увы! Адриан Митрофанович был ошеломлен кощунственным отношением к памяти своего великого земляка. Тошно было смотреть на превращенные в мусорные свалки, даже уборные, безнадежно высохшие мемориальные фонтаны, связанные с именем гениального художника, на развалины дома, где родился И.К. Айвазовский, на его захламленную могилу за оградой армянской церквушки. Без прежней восторженности, с гнетущим тревожным чувством шел он к Картинной галерее им. И.К.Айвазовского, зная, что там много подлинных полотен живописца.
Топоров встретил у дверей большого зала глубокого старичка со слезящимися глазами, спросил его:
— Мне сказали, что жива еще жена Айвазовского, Анна Никитична, что живет при галерее. Меня возмутило оскорбительное отношение местных властей к памяти Ивана Константиновича. Хочу об этом написать в московскую газету. А вы кто, дедушка?
— Я-то? Фома Дорменко. До самой смерти Ивана Константиновича был при нем, сам малевать кое-что стал. В городе много картин, написанных мною… Теперь вот охраняю галерею… Анну Никитичну нынче обижают: все облезло, печи дымят, зимой холодно. Пойдемте к ней.
Там, куда он привел Топорова, все было действительно в запущенном состоянии. В кресле сидела старая женщина в темном платье, с кружевной наколкой на голове, все еще сохранявшая следы редкой красоты. Адриан Митрофанович представился и своим негодованием по поводу виденного в городе сразу же расположил к себе Анну Никитичну.
— Трудно мне от всего этого, — горько и просто стала жаловаться она. — Ну да все бы ничего… А вот последнее — смертельно обидело, потрясло, хоть не живи. Сняли статую с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”. Сказали мне, горсовет постановил. Вы знаете, почему так дорога мне эта статуя? Раньше город страдал без питьевой воды. А в моем имении Субаш, за 25 верст отсюда, питьевой воды было вдоволь, артезианской, чистой. И проложили оттуда на наши с Иваном Константиновичем деньги трубы до самой Феодосии. Здесь знали, что вода пришла из моего имения, и в память об этом построили красивый, самый большой в городе фонтан с изваянием, который и назвали “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”. Посмотрите.
Анна Никитична нашла в семейном альбоме фотографию и подала Топорову. На фотографии был снят озаренный солнцем фонтан, посередине которого стояла статуя прекрасной молодой женщины. В протянутой городу руке она держала чашу, из которой рассыпались вниз щедрые хрустальные струи. Несколько ребятишек, вытянувшись через борт и закинув головы, ловили их ртами.
— Таким был этот фонтан со статуей “Доброму гению”…
Время как будто сдернуло маску старости с просветленного, растроганного лица Анны Никитичны, и потрясенный Адриан Митрофанович, еще раз взглянув на фотографию, только и смог проговорить:
— Это Вы!..
— Да … Для скульптуры позировала я: меня уговорили.
— Где же эта прекрасная статуя? На фонтане ее нет.
— Свергли же ее. Пойдемте, я покажу.
На полу подвала, куда привела Топорова Анна Никитична, валялась статуя с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”.
— Это ведь она на фонтане кажется такой воздушной, почти прозрачной, виновато стала как бы оправдываться Анна Никитична. — А так нам с Фомой ее даже не сдвинуть … Нелегко живется мне. Приходится продавать даже вещи Ивана Константиновича, которым место в музее. Продала… что же делать? — и кровать, на которой он умер…
Сказано было сквозь слезы, через платок…
Провожая Топорова, Айвазовская подарила ему фотографию фонтана с изваянием “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”.
— Возьмите на память. У меня еще есть…
С тяжелым чувством покинул Топоров галерею, пообещав, что светлая память о “ДОБРОМ ГЕНИИ” будет восстановлена в ее истинном смысле, как и память о великом художнике…
Нетрудно представить, каким яростным возмущением дышала большая статья Топорова “ТОЛСТОКОЖИЕ”, написанная по следам поездки в Феодосию. Но трудно — совершенно невозможно — представить, как вняли этому гневному гласу многие видные работники столичных искусствоведческих организаций и издательств. Поможет такое представить примечание “ОТ РЕДАКЦИИ” к статье, опубликованной после долгих “хождений по мукам” в “Комсомольской правде” (№ 37 за 1937 год):
“Тов. Топоров принес свою статью сначала в редакцию газеты “За коммунистическое просвещение”. Оттуда ее переправили в Наркомпрос, тот переслал в музейный сектор Комитета по делам искусств при СНК СССР. Музейный сектор передал в газету “Советское искусство”, которая в пятое посещение Топоровым редакции вернула статью, заявив: “Мало ли таких дел, как в Феодосии?”
Вся эта отвратительная история показывает, что в некоторых московских учреждениях находятся бездушные чиновники, которые в культурном отношении ничуть не выше феодосийских горсоветчиков…”
После статьи “ТОЛСТОКОЖИЕ” Топоров получил много благодарственных писем: от Анны Никитичны, ее родных, рабочих Феодосии. Крымское правительство быстро устранило все бесчинства феодосийских властей. Анне Никитичне увеличили пенсию, привели в порядок ее квартиру и фонтаны, связанные с именем И.К. Айвазовского…
К сожалению, много прекрасных легенд имеют печальный конец. Уже живя в Николаеве, Топоров задумался: “А каков же финал истории с изваянием “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”? Адриан Митрофанович пишет дирекции Картинной галереи имени Айвазовского:
“…Я вспоминаю свое пребывание в Феодосии в 1936 году, аудиенцию у Анны Никитичны. В очерке-путеводителе “Феодосия” тов. В.Балахонов, между прочим, пишет, что “теперь мы видим его (главный фонтан) таким, каким он был при жизни художника. Жена моего внука Юлия Плюснина — уроженка Феодосии, часто ездит туда к родным. Так вот она говорит, что статуи с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ” в Феодосии нигде не видела. Убедительно прошу ответить мне на вопросы:
1. Где сейчас свергнутая статуя с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”?
2. Кто был ее автором?”
Топоров получил такой ответ:
“Уважаемый Адриан Митрофанович!
На поставленные Вами вопросы отвечаю:
1. Статуя с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ” пропала в период оккупации фашистскими захватчиками города Феодосии в 1941-1944 гг.
2. Автор скульптуры с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ” нам неизвестен.
С уважением
Директор Д.Г. Трушин”.
Неутешительный ответ дирекции галереи стал одной из чувствительных ран для Топорова. Адриан Митрофанович безоглядно был влюблен в любой вид истинного, высокого искусства и болезненно воспринимал обиды, нанесенные ему.
Он видел великолепную статую с фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ”, он укорял себя, что не дознался у Анны Никитичны, кто автор прекрасного изваяния. И лишь теперь, после письма из Феодосии, с болью понял: уже всемирно известный, баловень в кругах искусства — не мог И.К. Айвазовский допустить, чтобы с его жены изваял статую для фонтана “ДОБРОМУ ГЕНИЮ” какой-либо заурядный мастер. Несомненно, это был скульптор, равный по росту И.К. Айвазовскому или близкий к тому. К несчастью, погибло одно из замечательных творений искусства. Не до конца оценил Адриан Митрофанович в те тридцатые годы кощунственное решение Феодосийского горсовета.
Погибла во время войны в Старом Осколе и фотография, подаренная Топорову Анной Никитичной. Но прекрасный образ “ДОБРОГО ГЕНИЯ” все же можно представить себе по словам рассказанной нами легенды, как, наверное, можно задуматься и о двойном смысле ее названия.
И пусть подтвердят это строки из переписки двух учителей — николаевца Ф. Андреенко и феодосийца Г. Анисимова:
“9 октября 1978 г., г. Феодосия.
Глубокоуважаемый Федор Семенович!
Сердечно и душевно благодарю Вас за присланную статью А.М. Топорова “ТОЛСТОКОЖИЕ”, которую Вы своей рукой переписали в 1937 году. Спасибо Вам огромное. Статья ставит множество проблем, которые актуальны в наши дни! Статья побуждает к поиску! — во многих направлениях. Когда ее читаешь, то становится ясно, кто ее писал! Ее писал, прежде всего, человек кристальной честности, не идущий на сговор со своей совестью! Еще раз благодарю за присланное.
Здоровья Вам, Вашей семье. Благополучия.
Здоровья и творческих удач Адриану Митрофановичу Топорову!
Г. Анисимов”.
О т р ы в о к 2.
ХОТЬ И БЫЛ ОЧЕР ДАЛЕКО
В августе 1936 года Адриан Митрофанович Топоров, решив покинуть недружелюбную для него очерскую “просветительскую” среду, по направлению Наркомпроса переехал вместе с семьей в подмосковный городок Раменское, где стал преподавать русский язык и литературу в средней школе №5. Очерские дрязги, сам Очер теперь действительно были далеко. Но наступил 1937 год, когда Очер — хоть и был далеко — сыграл зловещую роль в жизни Топорова. А Адриан Митрофанович решал в это время, попутно с работой, одну из самых насущных своих проблем. Решать ее он начал еще в 1928 году, и связана она была пусть с косвенной, но неизменно благожелательной поддержкой со стороны Максима Горького.
В “пролеткультовско-рапповско-лефовской” атмосфере, может быть, и не состоялось бы первое рождение книги “Крестьяне о писателях”, не придай гласности писатель В.Я. Зазубрин (тогда редактор журнала “Сибирские огни”) обращенные в письме к нему слова А.М. Горького:
“Сорренто, 17 марта 1928 г.
Уважаемый Владимир Яковлевич!
… Затем я очень прошу Вас: пошлите мне Вашу книгу “Два мира”, интереснейшую беседу слушателей о ней я читал, захлебываясь от удовольствия. Первый номер “Сибирских огней” очень интересен”.
А немного позже, в том же году, М.Горький в предисловии к пятому изданию “Двух миров” напишет:
“…Эта книга была прочитана в Сибири перед собраниями рабочих и крестьян. Суждения, собранные о ней, стенографически записаны и были опубликованы в журнале “Сибирские огни”. Это весьма ценные суждения, это подлинный “глас народа”…
Есть такой термин — “поле тяготения”. С тех двух отзывов Горького о крестьянской критике — где бы ни находился Алексей Максимович: в Москве, Сорренто, снова в Москве, — инициатор и организатор уникального опыта в “Майском утре” Адриан Топоров всегда был в “поле тяготения” М. Горького.
Адриан Митрофанович не раз утверждал, что только благодаря одобрительным словам великого писателя, он дерзнул в 1929 году послать в Госиздат, в Москву, все три тома собранных им отзывов крестьян-коммунаров о произведениях литературы. И в 1930 году увидела свет книга “Крестьяне о писателях”.
Была в ней явная странность. Книгу составили отзывы о произведениях советских писателей и поэтов того времени. Почему же крестьянская критика коммуны “Майское утро” умолчала о Горьком. Она не умолчала. Ее не было лишь в первой изданной книге — всего лишь части трехтомной рукописи “Крестьян о писателях”. В двух неизданных томах были отзывы крестьян о классиках русской и мировой литературы. К ним был отнесен и Горький. К сожалению, в том 1930 году эти два тома были законсервированы Госиздатом. Но разве не могли его работники извлечь из неизданных рукописей отзывы о произведениях Горького? Могли, но, видимо, не хотели: “неистовые ревнители” пролетарской литературы в те годы мало считались даже с авторитетом самого значительного пролетарского писателя.
Архивная переписка позволяет сделать вывод, что судьба первого опыта крестьянской критики оставалась и позже в поле зрения М. Горького. Вот серия выдержек из писем литераторов того времени:
Заведующий редакцией журнала “Литературная учеба” Вольпе — Топорову:
“28 января 1930 г.
… Редактор нашего журнала Максим Горький, заинтересовавшись Вашими статьями о том, как и что читает современная деревня, просит Вас принять участие в работе “Литературной учебы”.
Писатель В.Я. Зазубрин — Топорову:
“21 ноября 1933 г.
…Кое-что я сделал. А именно: доложил о Вас Алексею Максимовичу. Он считает, что Вас надо издать. Он вернется из Крыма в январе, и тогда я вручу ему книгу, мною подобранную”…
“Москва, 27 января 1934 г.
… О Вашей книге я разговаривал с Алексеем Максимовичем дважды. В первый раз он одобрил идею ее издания вообще, во второй раз подошел к делу более конкретно. Он требует, чтобы книга давала не только диактологический материал, но и говорила о широте кругозора коммунаров. Он говорит, что 2-я книга будет им поддержана, если в нее Вы включите материалы по разбору Толстого Льва, Гете, Гейне, Ибсена и русских классиков, надо, конечно, и самого его включить. Присылайте мне эти материалы, и книга пойдет”…
Все складывалось прекрасно. В то же время Адриан Митрофанович понимал, что требования Горького предопределяет новый, весьма трудоемкий цикл работы. Теперь уже нельзя было уповать на издание находящихся в Госиздате второго и третьего томов крестьянской критики, состоящих только из отзывов о произведениях русской и иностранной литературы. По существу, основное требование Горького сводилось к дополнению книги глубокой и кропотливой исследовательской работой в области духовного мира крестьян-коммунаров до и после создания коммуны “Майское утро”, влияния на это лучших образцов классической литературы, наконец, к систематизации в соответствии со сказанным всех неизданных отзывов. Так, во всяком случае, понимал все Адриан Митрофанович.
Два с половиной года шла изнурительная работа. И в каких условиях! Враждебное окружение очерской действительности, два раза выгоняли и восстанавливали на работе, выбрасывали из квартиры. Да еще и учился заочно в Пермском педагогическом институте. О том, как учился, рассказывают некоторые архивные изыскания:
“Пермский государственный пединститут, заочный сектор.
О Т З Ы В
Заочник Топоров А.М. обладает глубоким и основательным знанием по диалектическому материализму. Сдал отлично этот предмет. Может быть использован в качестве преподавателя диалектического материализма в техникумах.
6 января 1935 года.
Профессор — Тительман”.
Из зачетной книжки (1936 г.) студента исторического факультета заочного сектора Пермского государственного пединститута Топорова Адриана Митрофановича:
Отметки первого курса — семь “отлично” и “очень хорошо”, других нет.
Отметки второго курса — шесть “отлично”, других нет.
Отметки третьего курса — одно “отлично”, других нет…
Но других на этот раз нет еще и потому, что учебу в институте пришлось бросить: под угрозой была подготовка к изданию второй книги “Крестьяне о писателях”, теперь уже почти готовой: заново скомпонованной, дополненной авторскими исследованиями и перепечатанной в четырех экземплярах, — по весу не меньше пуда! К тому же вынашивалось в последние месяцы и созрело решение расстаться с недружелюбным Очером, перебраться в Москву или ее окрестности. Теперь это было важно, было правильно.
Но последовал первый непредвиденный удар.
Адриан Митрофанович вознамерился доложить о готовой по существу к изданию второй книге “Крестьян” лично Горькому. Попутно хлопотать перед Наркомпросом о переводе на московские земли.
В середине июня 1936 года Топоров разочарованным вернулся из Москвы и рассказал семье:
— Кончив со своими учительскими делами, все же решился я — чем черт не шутит! — прорваться к Алексею Максимовичу, рассказать о второй книге. Зазубрина в Москве не было. К сожалению! Созвонился с другим моим мудрым наставником — Викентием Викентьевичем Вересаевым, спросил совета. Тот своим устрашающим, рокочущим басом (даже в трубке затрещало) грохнул мне в ухо: “А ЧТО-О! Дело! Ждите: я позвоню Петру Петровичу Крючкову”… Где-то через час опять грохочет: “Договорился. Горький согласен. Завтра, в первой половине дня. Я тоже подъеду”. Не мог я ни есть, ни спать, ни найти себе места… Утром в приемной встретились с Вересаевым. Просидели часа два. Потом появился Крючков и скороговоркой бросил: “ Извините, уважаемые: Горькому что-то плохо, принять вас не сможет”. И сразу же исчез за дверью. Вересаев, помню, нахмурился, даже буркнул: “Не загордился ли? Не похоже”.
Все это рассказал семье Адриан Митрофанович где-то в середине дня. А вечером, когда включили за ужином радио, в комнату хлынула долго не прекращавшаяся траурная музыка. В перерыве диктор сообщил: “Страна понесла тяжелую утрату — скончался Алексей Максимович Горький”…
Это было 18 июня 1936 года…
Через два месяца семья Топорова временно поселилась в одной из комнат (предназначалась для учительской) только что построенной Раменской школы №5. Здесь же поселились трудные хлопоты, связанные с публикацией статьи “ТОЛСТОКОЖИЕ”, и еще более трудные думы о судьбе второй книги “Крестьяне о писателях”: нет Горького, куда-то бесследно исчез Зазубрин…
Повеяло 1937-м годом, пахнуло злым ветром с Урала.
Не забыли о Топорове в Очере “обиженные” им “отцы просвещения” и районные верха. В страстном рвении отомстить поспешили создать в духе времени черное досье на Адриана Митрофановича. Потрясли, как и где положено, давнего очерского друга Топорова, по рекомендации которого в 1932 году и состоялось переселение из “Майского утра”. Многое писал в свое время этому другу Адриан Митрофанович о своих алтайских и сибирских злоключениях, связанных с селькоровской неуемностью и обидами некоторых литераторов на нелицеприятную критику коммунарами их произведений.
Не отзывы Горького, Зазубрина, Вересаева, Рубакина брали на учет очерские изыскатели. Ко времени было другое. Вот это:
В письме очерскому другу (тогда без кавычек) Топоров в 1932 году писал:
“…Вот как расправились со мной районные профсоюзные деятели —
СЛУШАЛИ:
Об исключении Топорова из профсоюза. Докладчик Кокорин.
ПОСТАНОВИЛИ:
Топорова исключить из членов Союза, снять звание красного учителя за антисоветское отношение к школе, за идеологическое искривление в работе коммуны… Судить показательным судом. Все это осветить в печати.
Председатель — Титов.
Секретарь — Сажина”.
“Годится!” — радовались “изыскатели”.
А вот еще что нашлось у очерского “друга”, это тоже послал ему Топоров:
“Советская Сибирь”, от 21 марта 1928 года, статья журналиста О.Бара:
“КАК УЧИТЕЛЬ ТОПОРОВ РАЗЪЯСНЯЕТ КРЕСТЬЯНАМ-КОММУНАРАМ КИТАЙСКУЮ РЕВОЛЮЦИЮ И СОВРЕМЕННУЮ ЛИТЕРАТУРУ
… в коммуне “Майское утро”, — сказал мне секретарь райкома, — ты встретишь учителя Топорова. В прошлом он активно боролся против нас, был, говорят, эсером. Интересный тип!”
… На сцене появился Топоров с “Советской Сибирью” в руках: “На острове Ханян установилась советская власть. Приехали два рыбака, построили шалаш и выкинули красный флаг… Ну, им солдаты и прописали советскую власть, по первое число! Ха-ха!”…
Сегодня Топоров читает “Гайавату” Лонгфелло. Предшествует вступление: “Перевел эту поэму на русский язык знаменитый русский поэт Иван Бунин. Бунин много внес своего хорошего в “Гайавату”…
Дело! Русский белогвардеец-помещик, ведущий и сейчас за границей травлю СССР, попал трудами Топорова в добрые люди…
Обратный путь далек. Укутавшись в тулуп, думаешь: “Вот человек. Семь лет, как он закопал себя в деревне. Активной, неутомимой работой создал себе авторитет на весь район. Авторитет этот — теперь ширма, непроницаемая броня для по существу, далеко не нашей агитации.. Перед нами хитрый классовый враг, умело окопавшийся и неустанно подтачивающий нашу работу”…
В Косихе подробно говорю с секретарем райкома. Он отвергает возможность перевоспитания…”
И еще одна “находка” из все той же переписки, и убийственное свидетельство “друга” о ней. Это высокохудожественное произведение Государственного Владимирско-Александровского Треста Хлопчато-бумажных фабрик — платок с портретом В.И. Ленина в центре — в круге из фигур трудящихся разных профессий; по углам — портреты в малых кругах: вверху Маркса и Энгельса, внизу — Троцкого и Калинина (реликвия и сейчас хранится в архиве семьи Топоровых). Таких платков в Советском Союзе должно было быть 1666 штук. Под изображением надпись: “Делегатам 1-го Всесоюзного Учительского Съезда. Москва. 12 января 1925 года”.
Топоров был один из 1666 делегатов того Съезда.
В 1925 году в Очер была послана фотография с платка, а в 1937 году в Очере было рождено свидетельство “друга” Топорова о том, что он видел этот платок в натуре висевшим на стене квартиры Адриана Митрофановича Топорова, да еще с портретом Троцкого в центре. Все было почти так, вот только портрет Троцкого — и не в центре, а как мы помним, в нижнем углу — давно уж к тому времени закрасили черными чернилами и зашили черным лоскутом.
Нашлись в Очере и “эрудиты”, которые раздобыли для досье еще более весомые доказательства. Вот эти, например.
Журнал “Октябрь”, Москва, №12 за 1930 год. Пишет не кто-нибудь, а знаменитейший по тем временам столичный писатель Федор Панферов, автор романа “Бруски”, резко раскритикованного коммунарами:
“…Есть другая критика, критика, враждебная САМОЙ ИДЕЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ, критика учителя из коммуны “Майское утро” Топорова, который работает исключительно в угоду ДЕРЕВЕНСКОГО ИДИОТИЗМА”.
Или это, например:
“…Книга Топорова “Крестьяне о писателях” — образец беспринципной, антимарксистской критики литературных произведений”.
И это не где-нибудь, а в “Сибирской советской энциклопедии”! (1932-7год, автор А. Высоцкий).
В добавление к перечисленному — все “очерское” — газетная статья “Контрреволюционное гнездо в средней школе”, приговоры об изгнании Топорова с учительской стези и т.п.
В свое время Адриана Митрофановича ознакомят с досье и с его авторами на очной ставке. Но до этого будет еще длинный путь, начавшийся 17 мая 1937 года в городе Раменское…
О т р ы в о к 3.
ИЗ ДНЕВНИКА СЫНА
А.М. ТОПОРОВА — ГЕРМАНА
“1937 год, 22 мая.
г. Раменское.
В моей жизни произошел неожиданный и трагический поворот. То, что случилось, раньше показалось бы мне бредом, глупой фантазией. Но это произошло… как гвоздь вколотили в душу. Гнетут вопросы: ПОЧЕМУ? ЧТО, ПРАВДА?..”.
Несчастье пришло в нашу семью 17 мая, в тот день, когда окончились основные занятия в школе. Впереди — экзамены и беззаботный ребячий отдых. За окнами сияло солнце, манил к себе недалекий сосновый бор. С двух последних уроков мы — я и еще два моих приятеля, удрали. Сначала на лесной поляне играли в футбол (точнее сказать, “в портфель”). Потом один из нас возбудил животрепещущий разговор о достоинствах наших соклассниц.
— Ничего странного, — заявил он, — восьмой класс все же кончили.
— Что из тебя к 30-ти годам будет! — заметил другой.
Я молчал, но тема разговора, в сущности, была приятна и мне…
Интересная жизнь сложилась у меня в Раменском: учусь в одной городской школе, живу в другой, где работает отец. Между школами три километра: то пешком, то на электричке…
Поднялся на второй этаж, иду к комнате, которую мы занимаем. Вдруг ее дверь резко распахнулась, мелкими, торопливыми шагами из комнаты выбежал директор школы. Запомнились его испуганные, округлившиеся глаза на безбровом гладком лице кирпичного цвета. Пробегая, он бросил на ходу:
— Скажи им, что сейчас принесу.
Я не понял, что он принесет, но мне стало страшно: у матери в последнее время участились серьезные сердечные приступы. Я стремительно ринулся в распахнутую дверь. Увидел: на жгуче пылающем фоне окна, расчерченного темным переплетом, выделялся еще более темный, густо-синий силуэт широкоплечего человека, стоявшего ко мне спиной недалеко от входа. Сбоку торчала кобура револьвера, на голове — диск форменной фуражки.
Фигура сделала шаг в сторону и, кажется, повернулась ко мне. Но я уже смотрел не на нее. Еще двое военных в глубине комнаты склонились над раскрытым сундуком и бесцеремонно выбрасывали прямо на пол его содержимое. Направо, у стены, полуобняв рукой за плечи припавшую к нему мать, стоял отец. Он смотрел на тех двоих и вроде бы внешне был спокоен. Только лицо его было бледно-желтым, да на одной из щек иногда напряженно дергалась кожа.
Навстречу мне глянуло заплаканное, с тоскливыми жуткими глазами лицо матери.
— Сынок! Папу нашего арестовывают, — выкрикнула она и задохнулась в новых рыданьях.
Я кинулся к ней, к отцу, тоже припал к нему и ничего не мог выговорить. Больше того — я ничего не мог понять.
— Мария, — заговорил отец, — сын, не бойтесь. Это Очер мне пакостит. Но все выяснится, кончится хорошо, как было не раз.
Постепенно мать затихла. Так втроем, тесно прижавшись друг к другу, молча простояли мы все время, пока шел обыск. Было еще светло, когда он окончился, и широкоплечий человек (очевидно, старший) кивнул отцу и сказал:
— Вы пойдете с нами… Теплые вещи прихватите.
Я и мать похолодели от этой сдержанной суровой заботы: значит, предстоит долгая разлука…
Но мама — она все-таки молодец! Быстро собрала самые необходимые и негромоздкие вещи, удобно уложила их в лучший мешок (так посоветовал старший), достала теплое пальто, шерстяные носки, шапку. Вернулся директор школы с папкой в руках. Теперь я понял — он принес служебное дело отца.
— Подпишите протокол изъятия, — ему и отцу приказал старший.
Директор подписал послушно, не
глядя.
— Изъяты: один из пяти наличных экземпляров книги “Крестьяне о писателях”, хлопчато-бумажный платок исполнения 1925 года, письма литераторов Зазубрина, Аграновского, Сосновского, сборник речей Луначарского, — это вслух прочитал отец, внимательно разглядывая протокол. Потом он пожал плечами и расписался.
Поразило еще — пожалуй, больше всего: двое закончивших обыск расчистили пинками путь к кровати (стульев у нас было мало), уселись на нее и закурили. Все это с безразличными, неторопливыми движениями, как при самой обыденной, привычной работе.
Старший взялся за ручку двери, двое поднялись и начали быстро доставать наганы, но первый махнул на них рукой. Сказал мне и матери:
— Не провожайте, не нужно этого.
— Да-да, подтвердил и отец, целуя нас на прощание. — Сын, ты уже вырос. Береги мать, ее сердце. Глядеть в глаза никому не бойся: я не преступник и сумею постоять за себя…
Ушли…
Да, я обязан быть твердым… Еще обязан знать, что детство мое кончилось …
26 мая.
Сегодня почему-то задумался над чередой политических событий… 1934 год. Выстрел Николаева в Смольном. Военная коллегия Верховного суда СССР. 1936 год. Новый процесс: Каменев, Зиновьев… Газеты полны отчетами о разоблачениях все новых и новых “врагов народа”. В них промелькнули и знакомые фамилии: Зазубрин, Сосновский… В этом же году — смерть Горького и зловещие слухи вокруг неожиданной кончины писателя.
Сейчас 1937 год. И хоть мне нетрудно верить в честную жизнь отца, но все равно страшно… Невыносимо жить…
Ночь с 17 на 18 мая была для меня бессонной. Под утро только пришло тяжелое забытье, от которого скоро очнулся. Мама поднялась давно. Она стояла у столика в углу комнаты и несколько раз пыталась разжечь примус. Нальет спирт в чашечку горелки, зажжет и стоит. Спирт сгорел уже, она все стоит. Потом повторяет…
Еще не было шести часов утра, когда пешком мы отправились к районному отделу НКВД, к его КПЗ. Долго бродили возле большого серого барака и все старались заглянуть с задней стороны в небольшое окно с железной решеткой. Но там было темно, никакого движения.
— Сынок! — вдруг выкрикнула мама и бросилась на другую сторону здания, к центральному входу.
Я побежал за ней. В это время отец в сопровождении трех работников НКВД выходил на крыльцо барака.
Мама громко закричала:
— Адриан, Адриан, куда они тебя ведут?
Отец сильно изменился в лице и шагнул нам навстречу. Но нас не подпустили друг к другу.
— Куда они тебя?
— В Москву. Ищите меня в Бутырской тюрьме…
Отец старался идти медленнее, но двое его энергично подталкивали. Третий удерживал мать. Я тоже не смел отойти, видя, как лицо ее стало принимать уже знакомый мне бледно-синеватый оттенок. Надрывно зарыдав и сморщившись от внезапной внутренней боли, она опустилась на землю, и, не останавливаясь, упала на бок. Растерявшись, я посмотрел в ту сторону, где вели отца. Он видел, как упала мать, и теперь не хотел идти дальше. Что-то раздраженно говорил конвоирам. Тогда они взяли его за руки и, упирающегося, быстро уволокли за угол улицы.
Вспоминается страшное. И как оставшийся с нами конвоир — снова с полным безразличием — поднялся на крыльцо и, даже не оглянувшись, исчез в двери. И как я оттащил бьющееся тело матери метров на сорок в редкий березовый лесок и прислонил к стволу одного из деревьев. Вспомнив советы знакомого врача, стал растирать ей руки от кисти к плечу. Нескоро, но все же дрожь стала утихать, восстановилось тяжелое дыхание, зато в глазах появился никогда не виденный мной яростный, сумасшедший блеск. И не слышал я никогда такого, произносимого явно в бессознательном бреду:
— Скорее иди… Где наш молоток? Отыщи… Дай сюда!
Боже мой! Я понял, что это было, молоток — единственное холодное оружие, имевшееся когда-либо в доме и которым мать владела в совершенстве…
С 19 мая начались наши ежедневные поездки к Бутырской тюрьме. Но чего можно было добиться перед всегда наглухо закрытыми воротами с небольшим круглым глазком, тоже закрытым изнутри. Лишь через три дня мы разобрались, где справочная тюрьмы. Долго стояли там, в хмурой, разговаривающей шепотом очереди. Узнали: отправлен на Урал — для следствия…
Потом будут еще аресты нескольких знакомых учителей, будет письменное предписание нового директора школы № 5 об освобождении комнаты в двухдневный срок и выезд с довольно громоздким багажом (часть с собой, часть — в основном, книги, ноты, рукописи — малой скоростью в слободу Казацкую города Старый Оскол к сестре Адриана Митрофановича Екатерине Митрофановне Дягилевой).
От р ы в о к 4.
КАКИЕ БЫВАЮТ “СЧАСТЬЯ”
Дальнейшая жизнь Адриана Митрофановича — конечно, это эпопея: шесть тюрем, три лагеря. Мало о ней он написал сам в автобиографических мемуарах “Я — ИЗ СТОЙЛА”. Ничего не сказано и в изданной в 1980 году части этих мемуаров “Я — УЧИТЕЛЬ”. Писать об этом почти все время было противопоказано. Зато сколько было рассказов в кругу семьи и близких друзей!
Эпопея была жуткая: Топоров не однажды стоял у грани земного существования, но при этом не один раз он испытал и “великие счастья” особого тюремно-лагерного оттенка. Предлагаемый отрывок — это только кое-что из начала и кое-что из конца эпопеи, которую сам Адриан Митрофанович именовал “МОИ АКАДЕМИИ” и в шутку утверждал, что у него образовательный ценз выше, чем у Горького, поскольку у того были лишь “МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ”.
Кое-что из начала
В архиве есть запись Топорова:
“Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я отвечаю: 29 октября 1937 года, когда свердловская спецколлегия на судилище в Перми пожаловала мне всего “пятерку”. Ведь брехало на меня 9 очерцев, собравших всю грязь, вылитую на меня в Сибири и на Урале”.
Счастье было действительно великим, тем более что оно не было ожидаемым.
Следствие началось в Свердловской тюрьме, но его перенесли в пермскую тюрьму, где были собраны для показаний и очных ставок очерские “доброжелатели” Топорова. Здесь он был ознакомлен с собранным на него досье, здесь узнал о сразившем его предательстве очерского “друга”, не поднимавшего глаз во время очных ставок, но монотонно повторявшего “нужные” показания о письмах Топорова и убийственную ложь о московском платке с портретом Троцкого в центре…
Следователи были непроницаемы и, похоже, возражения Адриана Митрофановича в расчет не брали. Вскоре подследственный отрешился от каких-либо надежд, в конце следствия только отмалчивался и в тюремной камере делился с товарищами по судьбе единственным убеждением: “ВЫШКА!”…
Суд был назначен на 29 октября 1937 года. Перед лицом коллегии уже были вызваны один за другим человек 10, в камеру предварительного заключения они уже не возвращались. А до Топорова очередь все не доходила. Похоже, вызывали по алфавиту. Будь благословен тот древний русский лингвист, что поставил в азбуке букву “Т” в ее конце. И вот уже один из старожилов камеры утешает Топорова:
— Везет тебе! Пошла вторая половина дня.
— И что?
— У них — разнарядка на “вышку”. А план у нас модно выполнять досрочно…
Ошибался или нет наблюдательный сторожил, для Топорова осталось неизвестным. По его мнению, все складывалось крайне угрожающе. Пусть слишком невпопад, но дружно врали девять очерских свидетелей, пусть грубо выпирала их необъективность (например, как в истории с платком с портретом Троцкого в центре, хотя на столе у спецтройки среди вещественных доказательств лежал этот самый платок, и председательствующий по ходу показаний его не раз разглядывал), — но судьи были, как всегда, непроницаемы. А тут еще один многозначительно спросил:
— Это ваша книга — “Крестьяне о писателях”?
— Моя… Точнее — это высказывания о литературе простых советских людей, крестьян-коммунаров. А я записывал. Что в этом плохого?
И пресловутое:
— Здесь вопросы задаем мы. У нас не было времени анализировать это, — член коллегии брезгливо потряс изъятым образцом книги. — Но нашлось время глянуть в “Сибирской энциклопедии” отзыв о ней, вот этот: “Книга Топорова “Крестьяне о писателях” — образец беспринципной, антимарксистской критики литературных произведений”. АНТИМАРКСИСТСКОЙ! Четко сказано и сказано в государственном издании — энциклопедии!
— Писал мой литературный враг — Высоцкий. Книга не запрещена.
— Будет запрещена. Видно, прав был, гражданин Топоров, когда писал о вас новосибирский журналист Бар…
Вот так! Не представляла спецколлегия, в чем контрреволюционность алтайской работы Топорова и его книги “Крестьяне о писателях”. По приведенным Баром доводам она просто не смогла осмыслить и представить себе, чтобы нормальный человек занимался столь трудоемким и странным для деревни делом, чтобы потратил на это 12 лет жизни, не требуя и не получая за дополнительную работу ни гроша. Конечно же, по их мнению, без затаенного, ловко замаскированного контрреволюционного замысла здесь не обошлось.
И вдруг — всего ПЯТЬ ЛЕТ!!! Потрясающее, неожиданное счастье, — недоумение: неужели все-таки потому, ЧТО ВЫПОЛНЕНА РАЗНАРЯДКА?!!
Прежде чем рассказать о втором великом “счастьи”, забежим немного вперед.
Прошло 26 лет после начала этапного пути Адриана Митрофановича из Пермской тюрьмы в суровые земли Онеглага. В этот — 1963 год в Новосибирске увидело свет второе издание книги “Крестьяне о писателях”. И вскоре — 4 июля — в Новосибирске отделение Союза писателей СССР, издательство и местный телецентр организовали передачу о встрече с А.М. Топоровым и С.П. Титовым. В саду, на вольном воздухе, состоялась беседа на “вольные темы”, в которой приняли участие кроме официальных лиц писатели С.П. Залыгин, А.Л. Коптелов, журналист П.Д. Стыров, работник Западно-Сибирского книжного издательства Е.Р. Расстегняева.
Потом последовало приглашение в Барнаул, где состоялась еще более торжественная “мистерия”, включающая в себя троекратный поцелуй первого секретаря Алтайского крайкома партии Т.А. Кулакова и посылку специального самолета в Новосибирск за тысячью экземпляров книги “Крестьяне о писателях”.
В заключение парадной поездки А.М. Топорова было еще — на этот раз неофициальное — посещение Перми. Но и здесь не обошлось без торжественных встреч. Об одной из них поведал в областной газете “Звезда” (июль 1964 г.) журналист А.Г. Никитин. Свою статью он назвал “Человек завидной судьбы”, явно не подумав о зло ироническом смысле такого названия применительно к судьбе Адриана Митрофановича в пермской области: Очер — оговоры — тюрьма — приговор — начала этапа…
Хотя, пожалуй, можно и без иронии дать второе название нашему рассказу о “великих счастьях” Топорова это же самое название — “Человек завидной судьбы”. Второе происшествие, когда Адриан Митрофанович вновь стоял у грани земного существования, было связано как раз с началом этапа. Запомнилось оно на всю жизнь. Неслучайно на другой день после приезда в Пермь в гости к сыну (случился как раз выходной день) Адриан Митрофанович затормошил его:
— Пойдем со мной. Взял адресок в справочном. Жив интереснейший человек. Когда-то удивлялся ему, наезжая в Пермский пединститут. Говорили, что он в нем доцент. Тогда не был знаком. Познакомились позже … при исключительных обстоятельствах.
“Интересный человек” был найден. Увы! Уже почти не человек. Жил одиноко. Комната напоминала берлогу зверя… со стойким запахом спиртного, с многочисленными бутылками по углам. Хозяин на самом деле потрясал воображение. Крупное, обросшее дремучими космами лицо, изрезанное глубокими рытвинами вперемежку с тугими складками, венчало могучую, в два метра высотой и “косой саженью” в плечах, звероподобную фигуру с длинными волосатыми руками (точнее сказать — “лапами”).
Дверь была не заперта.
— Войдите! — крикнул хозяин и поднял давно отупевшие, безразличные глаза, в которых еле-еле мелькнуло что-то вопросительное.
— Турбин, — голос Адриана Митрофановича дрогнул, глаза заблестели. — Турбин, это я — Топоров Адриан. Вспомни Вологду… Как жизнь ты мне спас…
— А-а-а … Топоров… Вологда, — гигант заметно оживился, лицо стало осмысленнее. — Да-а-а…было…в начале моей “десятки”…
ЧТО ЖЕ БЫЛО?
Из Перми человек пятнадцать узников, избежавших “вышки”, доставили в Вологду, в тамошнюю тюремную “пересылку”. Уже близко к ночи загнали их в небольшой бревенчатый барак с железными решетками на окнах и массивной дверью, по бокам которой болтались мощные железные полосы для замка. Внутри возвышались над полом нары, сколоченные всплошную из досок толщиной где-то в 5-6 сантиметров. Ни столов, ни стульев, только у стен — непременные для тюремного мира “параши”.
Барак уже основательно обжила партия уголовников, по численности примерно равная прибывшим. Сотрудники тюрьмы согнали “хозяев” на нары в одном торце барака, а в освобожденном конце велели располагаться “политическим”. В стане уголовников послышались яростные угрозы, злобная матерщина. Кое-кто из прибывших обратили на это внимание конвоиров, но те лишь усмехнулись:
— Привыкайте!
И ушли.
Уголовники на своих нарах сбились в тесный кружок и открыли негромкое, но со злой бранью, совещание. Еще не успели “политические” на своих нарах разложить вещи, как перед ними появился “парламентер” с ухмылками и ужимками под “одессита”:
— Я — Жора, депутат боригенов. Слушай, гнилая тилигенция, призеденский указ — сложить барахлишко управо для енерального шмону, налево сясть самим. Ты, ты и ты — назначаю на дежурству, для обслуги “малины”: параши туды и обратно … кое-что прочее.
Ткнул пальцем на троих. “Политические” переглянулись, но не двинулись с места.
— ТЫ, ТЫ И ТЫ! — зверея, повторил “Жора”. — Усе трое — заложники под “перо”, и без “глюцинаций”: спишут на самогубство. Сполнять указ!
— Слушай, малыш, катись ты к… — на нарах во весь рост, уперевшись затылком в потолок, встал огромного роста, могучего вида человек и еще раз пророкотал. — Слышишь, катись!
— Ах, так, суки! МАЛИНА, заложников потрошить! — и “Жора” сам выхватил нож.
К нарам “политических” двинулось еще человек пять уголовников, тоже с ножами. Но далее последовало нечто фантастическое. Гигант согнулся, ухватил за край одну из досок и мгновенно выдрал ее из нар — только щепки полетели от загнутых по концам трехвершковых гвоздей.
— Ну-ну, поближе! — и увесистая доска просвистела перед лицами остолбеневших “урок”. Гигант шагнул к самому краю нар и с резким заклоном назад снова замахнулся своим грозным оружием. — АГА! СВОЛОЧИ! Нет, я вас поучу.
Чудовище спрыгнуло с нар и с доской за плечом стало преследовать уголовников грузными широкими шагами.
— Это вы у себя посчитайте САМОГУБСТВА!
Оно, наверное, тем бы и закончилось. Да вышел навстречу, видимо, сам “президент” — тоже из крупных. Поднял руку перед лицом, как бы защищаясь:
— Стой, дьявол! Будешь в “законе”, — и через плечо. — Людишек не трогать!
— Призиденский указ! — поддакнул из-за него “Жора”…
Остывая от ярости, гигант зашагал обратно к нарам, но доску приставил рядом к стенке.
— Спасибо, Турбин… за жизнь спасибо, — это сказал Адриан Топоров, один из тех трех заложников.
Кое-что из конца
1942 год застал жену Топорова, Марию Игнатьевну, в слободе Казацкой, в домике Екатерины Митрофановны Дягилевой. Оба сына еще в начале войны добровольцами ушли в армию, перестали приходить письма от мужа из третьего по счету Каргопольского лагеря. Тревожилась ли Мария Игнатьевна о муже? Как не тревожилась! Но все же меньше, чем о сыновьях: ведь там, где он находился, было, по ее мнению, хоть как-то спокойнее. А в части писем и знакомые утешали:
— Дай Бог, с военной перепиской почте справиться. О себе думай — немцы все ближе, а у тебя оба сына — добровольцы.
К лету стало особенно тревожно. В слободу Казацкую перебазировали одну из отступающих частей — батальон авиационного обеспечения (БАО). Личный состав штаба батальона расселили у жителей Казацкой. Одну из комнатушек в хате Дягилевой заняли супруги Белоус: муж Григорий, капитан, и его жена Людмила, вольнонаемная. За доброжелательность и хлебосольство они близко сдружились с Марией Игнатьевной. А жизнь у нее самой была трудной и суетливой до предела, без единой свободной минуты. Работала в одном из городских трестов машинисткой, а в последнее время чаще там, куда пошлют. И дома подрабатывала на собственной пишущей машинке Топоровых. Итак, ежедневно по 10-12 часов в деле, да в пути до города: туда — час, да обратно — час…
В мае 1942 года, как во внезапном порыве вихря, предприятия и организации Старого Оскола стали спешно эвакуировать. В том числе и трест, где работала Мария Игнатьевна. Осталась она без работы, растерялась: что делать? Не решилась оставить домашнее добро, которое на три четверти состояло из библиотеки и рукописей мужа. Так и просидела бы до прихода немцев, так и дождалась бы неведомо чего, да не позволили супруги Белоус. Отошел на новое место их батальон. И последним — уже под артобстрелом и бомбежкой немцев — снимался штаб батальона. Тогда-то на военном “газике”, набитом штабными работниками и их немудреными пожитками, подскочили к хате Дягилевой супруги Белоус. Муж, сидевший у руля, крикнул жене:
— Быстро, Люда! Захвати, что там наше. И без Марии Игнатьевны не приходи. Помоги ей. Спеши!
Бросилась Людмила в дом, где у двух сундуков, которые и сдвинуть-то им было не под силу, сидели Мария Игнатьевна и Екатерина Митрофановна.
— Мария Игнатьевна, скорее! Мы вас забираем.
— Куда же?.. да нет уж…
— Не будьте дурочкой! Смерть рядышком ходит. На что вы надеетесь? И с нами невесть что сбудется, так хоть со своими. Ну, быстро!
— Езжай, Маруся, — запросила и Дягилева. — Оно и мне без тебя незаметнее будет. Возьмешь-то что?
— Только машинку, — стала командовать Людмила. — Будешь работать у нас, печатать. И самое-самое: узелок да пальто. Слышишь, гудят?
Помогла собраться за две минуты…
— Прощай, Катя!
— А укладки куда? Бумаг-то!
— Что я могу сделать? Вот документы Адриана, книга его. Зарой на всякий случай где-нибудь за сараем. Клеенкой оберни… Прощай!
На очередной стоянке батальона в трудовой книжке Марии Игнатьевны появилась запись: “Принята на должность машинистки управления в/ч 23385. Приказ № 0284”.
Потом были перебазировки назад: Валуйки, Полтавка, Сталинград… Обстрелы… Налеты… А еще после перебазировки на этот раз вперед: Воронеж, Яссы, озеро Балатон, Вена… Снова обстрелы… Снова налеты…
А Адриан Митрофанович?
Срок его заключения кончался 17 мая 1942 года. Однако, видимо, по какой-то секретной инструкции освобождение “политических” еще квалифицировалось как опасное для государства. Лишь весной 1943 года, когда в военных событиях наступил перелом, в лагерный барак, где содержался Адриан Митрофанович, прибежала вольнонаемная сотрудница управления. Крикнула:
— Топоров, свобода! Поздравляю!
22 апреля 1943 года — день очередного лагерного “счастья” Адриана Митрофановича. На прощанье одна из узниц — жена репрессированного и расстрелянного офицера, “на полном серьезе” сунула в карман Топорову потускневшую и обгрызенную по краям деревянную ложку:
— Адриан Митрофанович, за зоной сломайте эту ложку и киньте обратно. И больше никогда не попадете за проволоку.
Убежденный, даже воинствующий атеист Топоров тоже “на полном серьезе” выполнил наставление своей доброжелательницы. И все-таки — пусть не за лагерной — на много лет еще останется он за другой опутавшей его проволокой. Вот она:
“П Р О П У С К № 58
Разрешается гр-ну Топорову Адриану Митрофановичу проезд от ст. Плесецкая до города Казани Тат. АССР. Цель поездки — к месту жительства: гор. Камское Устье.
Паспорт-справка № 2537.
Начальник милиции — подпись”.
Судили Топорова, как мы уже знаем, за контрреволюционный опыт крестьянской критики художественной литературы, за его книгу. Когда проездом был в Казани, решил узнать в Татарской республиканской библиотеке об участи “Крестьян о писателях”. На его запрос девушка-татарка минут через десять принесла из хранилища дорогую для Адриана Митрофановича книгу в суперобложке желто-коричнево-зеленого цвета с групповым портретом коммунаров-критиков. Осмотрев полудикарский облик посетителя, девушка с удивлением спросила:
— Уж не вы ли автор этой книги?
— Да уж это в самом деле я. Неужели книга не изъята?
— Нет, но на руки выдавать не разрешено.
Адриан Митрофанович ушел из библиотеки с проснувшейся в нем надеждой, с приливом былого энтузиазма: “Не все еще потеряно!”.
После шестилетней каторги так хотелось думать о лучшем. Понимал, что не допустят его к просветительской работе. Считал единственным средством для духовного возрождения издание второй книги “Крестьян”, был уверен, что ждут его в слободе Казацкой рукописи отзывов о классиках русской и зарубежной литературы с его исследовательскими очерками о духовном мире крестьян-коммунаров, о перерождении его, ходе многолетнего влияния высокохудожественной и мудрой мысли писателей-классиков. Верил в важность, непреходящее значение содеянного им с благословения А.М. Горького в последние годы перед арестом. Не допускал и мысли, что на ТАКОЕ может подняться чья-то — пусть даже вражеская — рука.
Эти светлые надежды, живительный прилив духовных сил были последним огромным счастьем, венчавшим шестилетнюю тюремно-лагерную эпопею Адриана Митрофановича.
О т р ы в о к 5.
КАКИЕ БЫВАЮТ НЕСЧАСТЬЯ
На грани гибели в Кашке
Первое удручающее несчастье обрушилось на Топорова в Казанском управлении НКВД, где вознамерился обретший свободу “гражданин” испросить разрешения ехать вместо Камского Устья в родной его город Старый Оскол — к ожидавшим его, как он думал, заветным и спасительным рукописям. Старый Оскол… Казалось бы, чем этот скромный городок предпочтительней Камского Устья в отношении государственной безопасности. Оказалось, что предпочтительней. Мало того, по какой-то тайной инструкции и Камское Устье было для Топорова противопоказано. Поселили его в колхозе “Кашка” Татарской АССР, в доме довольно древней бабки с крайне запущенным хозяйством. Как и предполагал, до учительства, даже до конторской службы не допустили. Стал разнорабочим. Жил у последней грани бедности.
А тут еще в январе-феврале 1944 года ударили в Татарии тридцатиградусные морозы, забушевали бураны. Перебиваться стало нечем. И все чаще грызла тоска: Старый Оскол. Знал теперь уже точно, что очистили от немцев родные места. Жена не отвечала, сестра Екатерина так и осталась неграмотной, — но пришло письмо от брата Дмитрия из Стойла: в их краях можно перебиться на картошке.
Снова выбрался в Казанское управление НКВД. Повезло, попал на главного начальника, сказал ему:
— Посмотрите на меня, прочтите письмо от брата. Не выжить мне в “Кашке”. Отпустите к родным…
Казанский начальник разрешил.
Уезжая на родину, Топоров считал, что этим закончились на “свободе” его несчастья, так сказать, экономического порядка. А ехал он навстречу куда более мучительным для него духовным несчастьям.
Порожденное войной
Поставьте себя на место Адриана Митрофановича, приближавшегося к хате сестры Екатерины с душой, полной то радостного нетерпения, то затаенного страха. Суждено было подтвердиться страхам и угаснуть надеждам.
Вот он — Адриан Митрофанович поднимает глаза на стоящую перед ним сестру, почему-то сразу оробевшую, и задрожавшими губами почти неслышно спрашивает:
— Понял: жену увезли военные… Катя, а книги … ноты… РУКОПИСИ!!! Где все это?
— Так … Андреян … война же ноне… Война через нас перешла.
— Где рукописи, Катерина?!
Екатерина Митрофановна только недоуменно взглянула на брата, вовсе оробевшая от его яростного вида, вытерла рукой маленькие, в морщинистых веках красноватые глаза, после низко опустила голову, так что не стало видно лица из-за повязанного по-крестьянски платка. Она молчала…
Семь лет после Раменского жестокая судьба терзала Топорова. Терпел, каменея лицом, без слез. Сейчас же, все поняв, заплакал. Да что там — заплакал! Содрогнулся в конвульсиях и стоне, горестно сжал лицо руками:
— Что ж ты молчишь? Говори — добивай меня…
— Так вот же, Андреян… Справкой указано: вины моей нет… Не стращай меня: ты ровно бешеный…
Сестра подала брату небольшую с неровно оборванными краями бумажку. Вот она, и сегодня находящаяся в архиве Топорова, справка:
Казацкий с/с, Ст. Оск. р-н, Курской обл. 18/УШ — 43 г.
С П Р А В К А
Дана Топоровой Марии Игнатьевне в том, что в период временной оккупации немецко-фашистскими захватчиками сл. Казацкой у ее немцами были забраны следующие вещи:
1. Полная библиотека — 1350 томов.
2. Скрипка.
3. Комод.
4. Кровать, посуда, мебель, постельная принадлежность, фотоаппарат.
Что и удостоверяет Казацкий с/с.
Председатель — подпись.
Секретарь — подпись.
Печать.
Запаслась Екатерина Митрофановна справкой — вдруг Мария Игнатьевна нагрянет, “отчету спросит”. А того больше боялась, что (брат Митрий сказывал) Андреян наехать грозился. По молодости крут бывал, а теперь-то, после всех каторгов, знать полютее… Робела же потому, что в справке не вся правда была сказана: “радетеля” при немцах выдать уговорила. Не очень-то интересовались оккупанты неказистой хатой Дягилевой. Всего-то один-два раза заглянули — взяли только скрипку, фотоаппарат да роскошно изданные книги Гете и ноты Вагнера. О вещах и остальных книгах позаботился “радетель” со своими дружками. Среди них был некто Борис Иванович Чунихин, который много позже признался Топорову:
— Немцы не разогнали наш колхоз, а назвали его общиной. Мне приказали: “Веди учет трудодней и прочего, а то тебе — капут!” Выручил теперешний наш секретарь. Притащил мне толстые стопы мелованной бумаги. Листы были испечатаны на машинке с одной стороны, другая — чистая. “Вот на чистой и пиши”… Я и писал: в конторе, дома… Жена моя училась в гимназии, корила меня: “Что ты, Борис, делаешь! Это же ценные литературные труды, а ты их изводишь!” — А что я сделаю? Капут мне иначе!.. Так и истребил все ваши сочинения… За два года — полностью…
Ни Топоров, ни сам Чунихин после его “исповеди” ничего не нашли. То ли немцы сожгли, то ли свои растащили для всякой надобности…
Встреча брата с сестрой продолжалась так. Екатерина Митрофановна не больно тревожилась, что пропали книги и рукописные листы. Но собственнические инстинкты сохранились в ней в первозданном стойленском виде. Да и время было тяжелое, голодное. Помог и “радетель”. Невдомек было Дягилевой, что признайся она честно в продаже или обмене на продукты вещей, то посмеялся бы брат над ее страхами и сказал бы: “Да черт с ними! Что я не понимаю!”.
По-другому думала Екатерина Митрофановна о книгах и рукописях: за них, дескать, никто не взыщет. Не противилась: пущай берут, для дела, для “обчества”. И в непростительном своем заблуждении пребывала до прихода брата, до яростного его допроса.
Оробев, решилась на спасительную ложь.
— Что же вы не могли спрятать ничего? — грозно спросил Адриан Митрофанович.
— Так вот же, как Игнатьевна повелела, зарыла за хлевушкой нашей. Возьми … в сохранности все.
Она достала из настенного шкафчика и передала брату его пенсионные документы и книгу “Крестьяне о писателях”. Попозже Топоров обнаружил в книге несколько небольших (тетрадных) полуистлевших листочков, исписанных мелко и быстро его почерком. В конце нашего рассказа мы еще вернемся к ним.
К счастью, все мало пострадало от своего временного погребения.
— И это все?
— Все, Андреян.
— Что же думала Мария? Ничего не наказала про остальное?
— Милай ты мой! Таку пропасть захоронить?! А творилось что! Хорошо Белоусы не бросили.
И тут была рождена жестокая, неправедная ложь:
— Про дела твои книжные спросила Игнатьевну. Рукой из дверей махнула да крикнула: “А, черт с ними! Кому нужны?!”.
Ах ты, темная, но хитроватая Екатерина Митрофановна! Ах ты, неистовый, слепо вспыльчивый Адриан Митрофанович! Одна солгала, другой поверил ей. Кощунственно поверил, забыв, что 17-летняя, из зажиточной барнаульской семьи, девушка, увлекшись “народолюбием” Топорова, бросила гимназию и в 1915 году отправилась с ним в глухое село Верх-Жилино, а потом в коммуну “Майское утро”. Что была она там, по сути, соавтором его уникального труда, его секретарем, машинисткой, фотографом. Что в кругу коммунаров была их первой медсестрой, акушеркой, артисткой народного театра, учительницей рисовавния и пения, наконец, первым и главным цветоводом коммуны! Да разве могла сказать она приписанные ей слова?!
К сожалению, надолго поверил наговору Адриан Митрофанович. Не разглядел он в пору обрушившегося на него страшного несчастья и своего главного обидчика — огромную, жестокую и неумолимую войну, сгубившую столько таких, а то и гораздо больших ценностей. Не довелось ему побывать в жерле этой войны, испытать подавляющий мысль и волю необстрелянного человека ужас…
Но нельзя не почувствовать, что для Топорова свершившееся было действительно трагедией, а при его характере — великой трагедией. Взрывная ответная реакция, исступление, слепой гнев его обратились после неправедного свидетельства сестры на самого близкого и верного ему человека.
О т р ы в о к 6.
ЛЕГЕНДА О СКРИПКЕ АМАТИ.
Пролог
Как же существовал Топоров в то скорбное для него время? Существовал. Помогли сбереженные в земле пенсионные документы. Курский облсобес и облторготдел предложили старооскольским районным властям возобновить учителю-пенсионеру выплату пособия и зачислить его на продовольственное и промтоварное снабжение. Стали выдавать в месяц по 8 килограммов ржаного хлеба, ведро картофеля, то байковые портянки, то коробку спичек…
Ржаной хлеб… Картофель… После стольких голодных лет — съесть бы все самому. Но поступил мудро: подкапливал сухари и картофель. К концу года переселился из опротивевшей ему Казацкой в родное село Стойло, в семью младшего брата Трофима. Там жизнь свела его с племянником Павлом — отроком лет пятнадцати. Из-за туберкулеза кости в войну пришлось бросить мальчишке учебу. Но был он способный парень с красивым голосом и тонким слухом. Славно играл на балалайке.
Стойленцы с давних пор любили музыку, пение. Несмотря на войну, девки и парни устраивали вечеринки, пели, танцевали. Случались свадьбы. Павла приглашали с его балалайкой, платили то деньгами, то натурой. Это и надоумило Адриана Митрофановича: по случаю выменял часть скопленных продуктов на довольно приличную скрипку. Обмен катастрофически подорвал экономическую базу Топорова. Но зато душа его нашла отдых после долгих лет физических и духовных мучений; скрипка позволяла хоть как-то отвлечься от терзавшего неизбывного горя. И не только. Адриан Митрофанович составил с Павлом “ансамбль”. Приглашения стали чаще: на семейные торжества, молодежные вечеринки, собрания, выборы. Играли даже на митинге по случаю победы над Германией. Скрипка стала наряду со скудными пенсионными выдачами кормилицей Топорова в те тяжкие, голодные годы.
Таков пролог еще к одной остросюжетной были, которую мы назвали “ЛЕГЕНДА О СКРИПКЕ АМАТИ”.
Семейный разговор в письмах
В архиве А.М. Топорова есть фотография с подписью: ““…Но в сердце не скудеет нежность”. А.М. Топоров со скрипкой Амати”.
АМАТИ!
Энциклопедии говорят так: “…Семья мастеров смычковых инструментов в Кремоне (Италия) 16-18 вв. Наиболее ценятся скрипки Николо Амати (1596 — 1684), отличающиеся сильным, но в то же время мягким и серебристым звуком…”.
И одна из таких скрипок в руках Топорова! Не общественная, не музейная, а собственная с 1946 года. Невероятно.
Так как же произошло чудо? О нем-то и наш рассказ — в основном по хранящимся в архиве писателя документам и письмам.
На фоне описанных уже событий в жизни Топорова и легенду о скрипке Амати приходится начинать, как сказал бы поэт, “смычками страданий”.
Из семейной переписки:
Топоров Г.А. (младший сын А.М.) — Топоровой М.И. (жене А.М.), 8 февраля 1946 г., Москва.
“…Пишу тебе с душой, потрясенной моей встречей с отцом после нашей разлуки с ним в 1937 году. Помнишь ли ты наши неоднократные дежурства у дверей КПЗ в Раменском и у ворот Бутырской тюрьмы. Ради памяти об этом давай разберемся…
Я знаю: ты отходчива и милосердна. Не суди отца за его яростную вспышку обиды, перенесенную с критических военных обстоятельств на тебя. Понять его надо. Он действительно раздавлен случившимся. Но ведь ему всего лишь 54 года. Силы и дух его, как ты знаешь, неукротимы и неистощимы. Но без нас, а точнее без тебя, отцу не встать на ноги. Сейчас он разменивает жизнь на мелочи. Я отчетливо понял это, побывав дома… Если можно что-то сделать для него, сделай, но только в первое время через меня или Юрия…”.
Топорова М.И. — Топорову Г.А., 5 марта 1946 года, Вена, в/ч 23326.
“…Как хорошо, что ты написал мне такое откровенное письмо! Каждое его слово уже до этого — в результате моих дум и памяти — было написано в моей душе! Я поступлю, как ты советуешь…
Мне удалось кое-что сделать практически. И, наверное, гораздо более важное удастся сделать еще. Дело вот в чем. Вена — чудный город. Сколько в ней всякого богатства! И многое брошено без какого-либо призора. Это перед приходом наших разные влиятельные господа бежали на Запад, оставив свои дворцы и их обстановку.
Кое-что из брошенного или даром, или за небольшие деньги попадает к нашим штабным. Я сделала один важный заказ — ДЛЯ НЕГО! Если получится — сообщу”.
Топоров Ю.А. (старший сын А. Топорова) — Топорову Г.А., 27 мая 1946 г., с. Крымок Житомирской области.
“Герка!
…Все правильно: меня неожиданно демобилизовали. Видно, Верховной Ставке стало ясно, что Бонапарта из меня не получится. Как-то я писал тебе о предполагаемой новой родне. Сейчас нахожусь у нее и прохожу муки откорма. Если я, в конце концов, взорвусь, то в житомирских лесах будет примерно то же, что было при падении Тунгусского метеорита…
Ну, а самое главное: ты должен немедленно приехать ко мне, ждут важные сюрпризы. Пока только намекну. Перед демобилизацией меня разыскали в Берлине сослуживцы матери и привезли от нее кое-что ДЛЯ ОТЦА! Видел бы ты это “кое-что”! Не проси — не скажу: быстрее приедешь. Ведь у тебя скоро каникулы…”.
Вслед за этим письмом летом 1946 года, после пяти лет разлуки на Житомирщине встретились демобилизованный в Берлине офицер и студент 4-го курса Московского института инженеров транспорта (тоже фронтовик), т.е. братья Юрий и Герман Топоровы…
Юрий не спешил, поддразнивая брата:
— Ты, богема московская, действуй по сказке: напоись, накормись, а потом уж сюрпризы…
Предъявление сокровищ сопровождалось счетом по-немецки:
— Айн! — появились брюки и куртка из стеганного нежного и легкого материала. — Цвай! — добротная меховая шапка. — Драй! — теплые ботинки. — И ФИР!! ФИР!! — это для души. Помнишь:
— Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны?
“Как свет далеких звезд”, дошли до братьев из скромного домика в Майском утре звуки семейного дуэта: скрипки отца и сильного грудного контральто матери… Вы, верно, уже догадались: не зря ведь такое название легенды. С превеликой осторожностью, как спящего ребенка, Юрий вынес из смежной комнаты продолговатый клинообразный футляр и бережно опустил его на стол.
— Скрипка?!
— Скрипка, из Вены. В Вене не может быть плохих скрипок. Изъяли из дворца какого-то вельможи. Это — заказ матери и подарок ей от сослуживцев за ее добрые дела…
Открыли футляр. Казалось, что инструмент еще не доработан. Но рука по нему скользила с прохладной легкостью. Лак был тонок, прозрачен и прочен, а струны, если их тронуть, звучали глуховато…
Топоров А.М. — Топорову Г.А., 16 сентября 1946 г., с. Стойло.
“… Если Юрий скрипку приобрел для меня, то спасибо ему за нее. Хотелось бы поскорее взглянуть на это заграничное диво. Посмотри внутрь: там может быть надпись латинскими буквами — скрипкой какого мастера она является… Приезжай ко мне 7-8 ноября дня на 2-3. Больше всего я жду скрипку…”.
Адриан Митрофанович показался сыну не таким подавленным и потускневшим, как в первый приезд. А подарки и вовсе развеселили его. Слезы на этот раз были слезами радости…
Пока что продолжалась семейная игра:
— Ангел-спаситель! Архиархангел! — это Адриан Митрофанович все перекладывал подарки с одного места на другое. — И это он все?! Как сумел?
— Он… он… Офицер все же, начальник связи полка… Свой вестовой.
Но вот отец готов для предстоящего священнодействия.
— А ну, что ты такое есть, красавица? — это к вытащенной из футляра скрипке. — Странная ты с виду. Но ежели ты инструмент, внутри должен быть фамильный знак. Посмотри, сынок.
— Надпись есть, но неясная. А буквы латинские.
— Дай сюда, дай! — заволновался отец, сблизил со стеклами очков прорези на деке, как-то удачно повернул их к свету и застыл, обомлел; вибрирующим голосом выдохнул.
— Сын… АМАТИ!! АМАТИ!! Садись!
И вот рядом на кровати уложены две скрипки: маленькая изящная прежняя и непривычно громоздкая по сравнению с ней загадочная закордонная гостья.
Отец заиграл сначала на старой привычной для него скрипке. Непринужденно и чисто, но как-то слабенько разлились по комнатушке певучие такты второго танца Брамса…
— Хороша, послушна, но робость какая-то в тоне у нее. Без глубины!.. Нуте-с!
То, что последовало за этим, смахивало на голос просыпающегося в зоопарке зверя. Маэстро от изумления едва не выронил скрипку. Попробовал еще. Инструмент исторг что-то шершавое и скрипучее…
— Черт в тебя влез, что ли?! — уставился на скрипку Адриан Митрофанович. — Этакого я за всю жизнь не слыхивал…
Сын тоже с недоумением пожал плечами…
На следующий день он рано утром отправился в город, поискать старых знакомых. Отец встал еще раньше и, склонившись над заграничной скрипкой, тщательно изучал каждый сантиметр ее поверхности: нет ли повреждения, трещинки, сырости…
Сын вернулся нескоро. Когда он вошел в хату, отец сидел на измятой кровати с опущенным к полу смычком и неподвижно смотрел на лежащую рядом на подушке скрипку Амати.
“Как не везет ему”, — подумал сын…
— Ге-е-ма! — позвал отец каким-то странным, протяжным голосом. — ГЕ-Е-МА!! ЧУ-У-ДО!!
Глаза у него заслезились, но лицо было просветленным и умильным:
— СЛУ-У-ШАЙ!!!
Он заиграл. Сыну показалось, что все в хате — потолок, стены, — стало раздвигаться. Могучий, глубокий и в то же время серебристо чистый и нежный звук заполнил и распирал комнату.
Это было действительно чудо, до неестественности усиленное контрастом ожидаемого и прозвучавшего так ошеломляюще.
Адриан Митрофанович не смог от волнения закончить мелодию. Звук резко оборвался.
— Что с ней случилось?
— Не с ней, а со мной, — упоенно заспешил отец. — У нее нрав, как у мустанга. Я привык на своей скрипочке легко прикасаться к струнам. А эта такого не позволяет. Ей нужны железная твердость и сила в пальцах. Только тогда она отдает свой настоящий звук. Сын! Это чудо! ЭТО
НАСТОЯЩИЙ АМАТИ!!
…Сын снова уедет в Москву и напишет оттуда матери и старшему брату о том, что история со скрипкой Амати, может быть, станет для отца тем светлым душевным потрясением, которое поможет ему трезво разобраться в порожденной войной семейной трагедии… Так оно и случилось, но только чуть позже, когда сыновья в письмах отцу рассказали ему всю правду о произошедшем тогда в его доме и о заглавной роли в этой истории их матери — Марии Игнатьевны…
О т р ы в о к 7.
КОСМИЧЕСКИЙ ВИТОК
ГЛАВНОЙ ЛЕГЕНДЫ
Обретение крыльев
В 1948 году примирившиеся Адриан Митрофанович и Мария Игнатьевна поселились в семье старшего сына Юрия, назначенного перед этим на должность главного инженера Николаевской городской сети связи. Не будем описывать семейные мытарства, связанные с пропиской “волчьего” паспорта Топорова в режимном городе корабелов Николаеве. Но свет не без добрых людей: после нескольких временных прописок расщедрились и на постоянную. Но самым важным было другое, случившееся через 10 лет после поселения в Николаеве. Вот это:
“Р С Ф С Р
Верховный Суд
16 декабря 1958 года
№45-8кс-51
Москва, К-12, ул. Куйбышева, д. 3/7
С П Р А В К А
Выдана в том, что приговор Свердловского областного суда от 29 октября 1937 года, которым Топоров Адриан Митрофанович, 1891 года рождения, работавший учителем школы № 5 в гор. Раменское Московской области, был осужден по ст. 58-10 ч. 1 УК РСФСР, определением Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда РСФСР от 9 декабря 1958 года отменен с прекращением дела за недоказанностью предъявленного ему обвинения.
Заместитель председателя
Верховного Суда РСФСР В.Крюков”.
Не всем (и, слава Богу!) дано сейчас почувствовать, что обозначала для Топорова лаконичная московская справка. От нее началось обретение подрезанных в 1937 году крыльев, продолжение главной жизненной легенды.
Справка справкой, но пробиваться в печать все равно было трудно. Кое-что помещали местные газеты, иногда — центральные. Что касается продолжения главной легенды, — об этом в архиве имеются крайне неутешительные следы. Например, крушение последней надежды — надежды разыскать посланные в 1929 году в Госиздат рукописи второго и третьего томов крестьянской критики классической литературы:
“Директору Государственного центрального литературного архива
В 1930 году Госиздат выпустил в свет мою книгу “Крестьяне о писателях”. В книгу включили лишь третью часть собранных мною отзывов. В Госиздате осталось еще много подобных отзывов, которые предполагалось опубликовать позже. Но по разным обстоятельствам этого сделать не удалось. Убедительно прошу Вас и Ваших сотрудников поискать в архиве мои записи крестьянских высказываний — и о результатах сообщить мне.
С глубоким уважением — А.Топоров.
20 октября 1960 года”.
Последовало первое “НЕТ” (как оказалось, окончательное в судьбе погибших в Казацкой слободе и утерянных в Госиздате рукописей). Правда, в этот же год, после 30-летнего летаргического забытья, вроде бы стало обозначаться второе дыхание у изданной в 1930 году книги. Об этом есть такая запись:
“…Видимо, расшевеленное очерком П.Д. Стырова Новосибирское книжное издательство 15 июня 1960 года предложило мне переиздать у него “Крестьян”. Это намерение было убедительно мотивировано: “Нам думается, что именно Сибирь, родина этой книги, должна стать местом ее второго рождения…”.
Кстати, нетрудно перекинуть мостик между приведенной мотивировкой и названием статьи С.П. Залыгина, которой мы начали наши архивные изыскания. Есть еще и такая запись:
“… Я не замедлил с отсылкой издательству всех необходимых, вошедших в первое издание книги и собранных со страниц журналов того времени (“Сибирские огни”, “Настоящее”, “Земля Советская” и др.), материалов. Знаю, что литературные круги Новосибирска от чистого сердца бились за издание книги, но в решающий момент чья-то всесильная рука в списке против нее начертала “НЕТ””…
И В Д Р У Г !!!
Утром в воскресенье 6-го августа 1961 года в Николаеве было тепло и солнечно. Адриан Митрофанович “гулял”: это для него обозначало доставку на почту или с почты очередной пачки корреспонденции. Во многие места писал, из многих ждал ответы. Ничего не ждал только от наглухо замолчавшего Новосибирского издательства.
Торопливо идя к почтовому отделению, Адриан Митрофанович вдруг замедлил шаг: сверху из открытого окна здания доносилась громкая торжественная мелодия. Топоров даже рукой стал непроизвольно дирижировать. Вдруг в окне щелкнуло и стало тихо. Потом, как это всегда бывало, время заговорило торжественно приподнятым голосом диктора Юрия Левитана:
— Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем сообщение ТАСС. 6 августа 1961 года в 9 часов московского времени в Советском Союзе произведен новый запуск на орбиту спутника Земли — космического корабля “Восток-2”. Корабль “Восток-2” пилотируется гражданином Советского Союза летчиком-космонавтом ТИТОВЫМ ГЕРМАНОМ СТЕПАНОВИЧЕМ…
Способность к дальнейшему передвижению Адриан Митрофанович сразу потерял, окаменел, застыл. Вспомнил одного из лучших своих учеников в “Майском утре”: СТЕПАН ТИТОВ! И вот теперь — ГЕРМАН СТЕПАНОВИЧ!!!
“Спокойно, спокойно, — приказал себе Топоров. — Советский Союз — “дистанция огромного размера”. Мало ли самых неожиданных совпадений?”
— Передаем биографию космонавта…
Как назло, окно закрыли, ничего не понять. Адриан Митрофанович повернулся, резвой рысцой добежал до дома и там с порога закричал:
— Мать! Радио! Слушай, Мария!
Попали снова на сообщение ТАСС. И на эти слова:
— Герман Степанович Титов родился в 1935 году в селе Верхнее Жилино, Косихинского района, Алтайского края в семье учителя средней школы. Отец — Степан Павлович Титов, 1910 года рождения. Мать — Александра Михайловна, 1914 года рождения…
— Наши! Это они! — закричал Адриан Митрофанович. — Степа Титов и Шура Носова — мои дорогие ученики в “Майском”. Помнишь их, мать? А Герман — их сын!
Откройте подшивку газеты “Известия” за 1961 год и в номерах 187-190 прочтите документальную повесть А. Волкова и
Н. Штанько “Отчий дом”. Хоть повесть и документальная, авторы категорически говорят, что это строки о легендарной были, начавшейся в глухих алтайских землях и сложившейся в героическую цепочку: революция, борьба с колчаковщиной, одна из первых советских коммун “Майское утро”, Тропа Коммунаров, колоссальное подвижничество А.М. Топорова, продолженное его учеником С.П. Титовым, семнадцать космических витков Космонавта-2 Германа Титова.
Все верно. Вот и получается, что легенда коммуны “Майское утро” — это не только личная легенда Топорова, но и личные легенды его соавторов — крестьянских критиков: сурового насмешливого партизана Михаила Алексеевича Носова, любимца детворы пчеловода-философа Павла Ивановича Титова, и личные легенды Степана Павловича Титова и его супруги Александры Михайловны Титовой (Носовой). Она же — и личная легенда Космонавта-2 Германа Степановича Титова.
Восемнадцатый космический виток
В сообщении ТАСС о полете Германа Титова было сказано:
“… Задачами полета являются: исследование влияния на человеческий организм длительного полета по орбите и последующего пуска на поверхность Земли; исследование работоспособности человека при длительном пребывании в космосе, невесомости”…
Не предусматривалась, но попутно была выполнена еще одна задача, которую мы бы сформулировали так: влияние космического полета на развитие отечественной литературы.
По крайней мере, таковым космический полет оказался применительно к литературному творчеству А. Топорова. Судите сами.
1961 год. Уже через 18 дней после благополучного приземления Г.С. Титова Адриан Митрофанович получает письмо из Новосибирска — от Западно-Сибирского книжного издательства:
“Уважаемый Адриан Митрофанович!
Рады, наконец, сообщить Вам, что переиздание книги “Крестьяне о писателях” включено в тематический план издательства на 1962 год… С большим волнением и радостью за Вас прочитали в “Известиях” документальную повесть “Отчий дом”, — остается лишь еще раз пожалеть, что Вашу книгу не удалось издать в 1961 году, — читателю вдвойне интересно было бы получить ее именно в эти знаменательные дни. Но что поделаешь, теперь об этом сожалеть поздно, — и потом, это ведь только один аспект в сегодняшней оценке Вашей книги, значение которой, на наш взгляд, намного шире и глубже…”.
Тот же 1961 год, октябрь. Редакция газеты “Известия” устраивает встречу Адриана Митрофановича с Германом Степановичем Титовым и его родителями. Далее следует приглашение в издательство “Советская Россия”. Топорова встречает у “парадного подъезда” все руководство издательства во главе с директором В.К. Грудининым, предложившим:
— Передавайте книгу “Крестьяне о писателях” и нам: издадим ее полно, роскошно, большим тиражом, с предисловием Космонавта-2.
1963 год. Второе издание “Крестьян” в Новосибирске.
1967 год. Третье издание книги в “Советской России” (Москва).
1970 год. А.Топоров “Воспоминания”, Алтайское книжное издательство (Барнаул).
1979 год. Четвертое издание “Крестьян”, Алтайское книжное издательство (Барнаул).
1980 год. А.Топоров “Однажды — и на всю жизнь”, журнал “Октябрь” №3 (Москва).
1982 год. Пятое издание “Крестьян” в издательстве “Книга” (Москва).
1985 год (посмертно). А.Топоров “Мозаика”, издательство “Днипро” (Киев).
Словом, тезис о влиянии космических полетов на литературные дела оказался отнюдь не парадоксальным. И, не отрицая такого влияния, обратимся к приводившимся выше словам из письма Новосибирского издательства:
“… ЭТО ВЕДЬ ТОЛЬКО ОДИН АСПЕКТ В СЕГОДНЯШНЕЙ ОЦЕНКЕ ВАШЕЙ КНИГИ, ЗНАЧЕНИЕ КОТОРОЙ, НА НАШ ВЗГЛЯД, НАМНОГО ШИРЕ И ГЛУБЖЕ”.
Долголетнему противостоянию двух аспектов в оценке главной легенды нашей повести будет посвящен очередной отрывок.
(Окончание следует)