Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2007
Поэтический отдел свежего выпуска (№ 2, 2007) томского альманаха “Начало века” открывается подборкой Геннадия СКАРЛЫГИНА “Мир дому твоему…”. Псевдокрестьянская, земляная поэзия усталого дыхания то тут, то там поддразнивающая читателя банальностями, наподобие “далекого счастья”, “мудрой жизни” или “тяжкого труда”, представляет собой пример нетерпеливой работы на ниве традиционного в письме и народно-романтического в мироощущении стихосложения. “Дядька-охранник”, прикрывающий ушанкой самокрутку, христианская душа, “приходящая к Богу босиком”, “ты, браток, держись”, слышимое в “неизбывном русском горе” выдают в авторе наследника частной собственности русско-советских поэтов-почвенников, впрочем, не чуждого “иностранщине” (“таверна, парящая в скалах”, “небо Италии”), противопоставляемой “русскому полю” и русскому (“нашему”) небу, не без выгоды для последних. Очевидный нарративный талант автора в стихотворениях “Баллада о дядьках” и “Осыпается с деревьев…” почти не дышит в ряде бессюжетных стихотворений, в которых одна или две строфы портят все дело: “Ее родил скрипач/От счастья и тоски./Мелодий легкий плач,/И дождик бьет в виски” или: “И, словно Богородица, страдая,/Она глядела ясно в этот мир./И лишь потом — как листья, облетая,/Глаза уйдут в невидимый эфир”. Образчик:
Альпийские розы — жарки.
Таверна, парящая в скалах.
Как наши шаги легки,
А счастье — в песчинке малой.
А счастье — оно вдалеке.
В дымке за поворотом.
Только дрожит в руке
Нежный цветок желторотый.
В стихотворной подборке Дмитрия РУМЯНЦЕВА “Не ропщут под дождем приморские сады…” в той же книжке альманаха, преобладают галльские реалии и эротика дорических “мраморов”. Культурологический возок автора, поскрипывая, заворачивает в каждое стихотворение, оставляя той или иной глубины след в tabula rasa читательского сознания. К чести Д. Румянцева заметим, что ощущения избыточности образа и интертекста не возникает (чем, de regula, грешит в своей всепоглощающей тоске по учебнику культурологии подобного рода поэзия), однако необходимость их в творчестве Д. Румянцева также не очевидна — ни эстетическая, ни смысловая. Культурные символы, используемые автором, не создают кода, как это происходит у Мандельштама, Донна или Паунда, не пронизывают стихотворение, скрепляя его, а выскакивают то тут, то там в качестве этакой напыщенной причуды, близкой (только лишь) целому смыслу стиха. За исключением этого недостатка, мастерство Д. Румянцева очевидно: “Здесь времени порыв закрутится лозой,/проступит в рифме волн у моря-псалмопевца./Когда бы через век в груди очнулось сердце,/как зреет тишина перед грозой”. Сложная, баюкающая вязь стиха, удающаяся автору, вполне, на наш взгляд, хороша и без культурологических гирлянд и вязкого эстетизма: “Или лето, как гадкий утенок,/промелькнет. И сентябрь-пастушонок/гонит стадо листвы. Плоскодонки/проплывет чашелистик”. Следующее просто блестяще:
<…>
Как будто в заводь, в реку, в темный плес
я лег, а надо мною черный космос
к воде пришел, и пьет меня как пес,
как будто он пришел сюда с вопросом,
как будто я и есть его вопрос…
“Океаническое чувство” причастности сущему в поэзии Елены КЛИМЕНКО (тот же альманах, подборка “Можжевеловые четки…”), супротив его мужскому модусу у Румянцева, исчисляется как оппозиция “полноправной тьме” человеческой “нелюбви”, в которой поэтесса, судя по всему, неплохо ориентируется. Бесхитростный, в общем-то, стихотворный язык Е. Клименко, имеет зримое преимущество в ее эмоциональной лирике — он не скрывает, чем уже, в принципе, выдает свою классическую суть. Такой язык, являясь инструментом, не самостоятелен, и поэтесса использует его инструментальные преимущества как ей угодно, не претендуя на виртуозность. Попытки идти за языком ей поэтому зачастую не удаются. Обременительные, как лишняя вещь, диковатые строки: “На ложе общего отчаянья/Нам новых строчек не зачать” — скорее, вестники эмоциональной опустошенности автора, нежели полноты переживания. Любовная лирика, переполненная, как выражался Вл. Соловьев, “эротическим илом”, исчерпанность и исписанность чувства, стершийся за давность употребления язык — вот недостатки этой поэзии. Там же, где автору удается писать самим чувством, самой печалью — “низкие чувства” и “мелкие буквы” начинают говорить, как немой у младшего Тарковского. И там — там “сирень трубит о страсти, голубь стонет”, там “горчат яблоки”, там “кто зимует со мной/не жалеет меня”. Где Е. Клименко не обращает внимания, чем она пишет — там пишется: “В деревне время течет иначе —/Хранится мячиком на чердаке./Пока луна за фикусом маячит,/Не спишь — бегут мурашки по щеке”. Лучшее (свободнейшее, как сказали бы немецкие романтики), на наш вкус, стихотворение — “буддийская зима” Елены Клименко:
смирись с течением реки
пускай она тебя уносит
сквозь листопад и тальники
в зимы торосы через осень
не взяв с собою ничего
в другую жизнь,
в другую тайну
вливаясь словом, соком, сном ли
озимой рожью скройся в почве,
баюкай эту землю, реку
пой колыбельную росткам
или другому человеку
живи зимой,
а там, а там
будь то, что будет
Тот же альманах публикует статью Юрия Татаренко “Липовый конкурс”. В Томске власть предержащие устроили литературный конкурс, в котором сами же назначили победителей. Отчего безвластные писатели Томска и окрестных селений пришли в негодование. “С писателями так не поступают!” — говорят писатели. Писатели-налогоплательщики сокрушаются, что жюри бюджетного конкурса выбирали без их бюджетного голоса. Писатели-поэты уверены, что все беды в том, что власть не расположена к музе. Писатели-идеалисты открыли, что власть любит себя, а не писателей. Писатели требуют “прозрачности проведения подобных мероприятий, и уважения к тем, для кого они предназначены”. По нашему мнению, сей прекрасный экзерсис Ю. Татаренко стоит рекомендовать в качестве приложения к уставам любых литературных премий — он везде останется истиной и верным источником печальной рефлексии. Потому как власть всегда волит только саму себя, как известно из Хайдеггера, а вовсе не писательское счастье. Если писателей это не устраивает — пожалуйте на Луну. Все блаженное и праведное скапливается именно там, в чем уверяют нас писатели Плутарх и Ариосто. Впрочем, если все томские писатели, подобно В. Шкаликову, принадлежат к числу людей, для которых “литературный процесс” важнее “собственной значимости”, то не надо ругаться, господа, — вы уже живете по Мору и Кампанелле.
Светлана ПОТЯГАЙЛО, публикующаяся впервые, как утверждает авторская справка, в журнале “Дети Ра”, № 11-12, 2007, с подборкой “Голоса в электричках”, видимо, будет публиковаться еще не раз — таков дурной тон современной литературы, в которой парадоксальным образом первопричиной поэзии служит ее обналичивание в том или ином “печатном органе”. Между тем, поэзия С. Потягайло отличается редкими для нашей “свободной” (будто прежде она, в качестве писаной красавицы, уже была занята!) поэзии достоинствами — насыщенным и плотным языком, убедительным эмоциональным подтекстом, и своеобразной речевой деловитостью — в отличии от нерифмованной логореи множества “талантливых” недорослей. Экономия слов, не оборачивающаяся псевдо-апофатической недоговоренностью, на лицо в каждом стихотворении: “Единственное орудие —/твое колечко:/маленькая серебряная сушка,/оставленная сашкой”. Другой фрагмент убеждает, что все еще можно по-уитменовски видеть мир: “о чем они говорят?/
послушай: о том, что растет/и зреет/в лесу, в огороде, в детской./Человеческая доброта/где-то очень глубоко/скрыта в этих голосах,/служит им тайной основой”. Убеждает не потому, что отдельно взятой Светлане Потягайло так привиделось, а по причине речи, так сказавшей об этом. Так японские трехстишия полагали сами вещи — и вещи были прекрасны и необходимы: “Куда-то далеко уводят аллеи —/нет, только в тени-точку,/на другую дорогу —/крепко держи мою руку”. Конечно, у С. Потягайло есть недостатки — кое-где несамостоятельность и вторичность образного ряда, очевидно также, что ей зачастую не удаются регулярные стихи с их насилием и властолюбием — язык не поддается автору. Но все искупает сказанное, например, вот так:
Город
Город звал меня так,
как будто на самом деле
был городом, а не просто памятью.
Вот он, Эмилия, этот мертвый мир,
а ты говорила — майский жук,
китайская грамота, жареный лук.
Ты улыбалась, Эмилия.
Только гордое колесо
велосипеда
способно стать памятником
нашей юности.
Примостившаяся “на плитуаре” в том же номере “Детей Ра” поэзия Евгения ЛЕСИНА (подборка “А мы сидим у гастронома”), уравнивающая в своей ярмарочной ненависти “успешных людей”, “гебню” и владельцев сокрушаемых лирическим “Героем” “фольксвагенов и БМВ”, самой сущность своей обречена на несомненный кухонный успех. Клокочущая и подхихикивающая эстетика “бей буржуев”, интонационно расположившись где-то между “тетя-хаей” Аркаши Северного и “ах-надей-наденькой” Окуджавы, взвивается едкой иронией, переходящей в сатиру, над “жирной вонючкой за рулем”, над “грустным чекистом”, над “растекшейся”, “блестящей от счастья” случайной случки бабой, которая есть столица нашей родины Москва, над “неприятными сволочами” литературных вечеров. Всему этому известным образом сопричастны “водка, курица и лук” и “дети красных командиров”. В общем и целом, беспроигрышная традиционная поэзия, сама собой культурная и почтенная, сама собой актуальная:
* * *
Успешные люди не ездят в трамваях,
Успешные люди сидят в казино,
Немного на зонах, потом на Гавайях.
О них режиссеры снимают кино.
Успешные люди не знают покоя
В заботах о счастье планеты Земля.
А мы, безуспешное быдло тупое,
Блюем самогоном на стены Кремля.
Успешные люди живут в Подмосковье,
Работают в пыльной и душной Москве.
А мы прожигаем остатки здоровья
С бутылкою лежа в зеленой траве.
Успешные люди на Марс и Венеру
Отправятся скоро. И нам никогда
Они не испортят уже атмосферу.
И сами мы будем себе господа.
И мы перестанем кататься в трамваях
И будем отважно сидеть в казино.
Немного на зонах, потом на Гавайях.
И снимут о нас режиссеры кино.
Поскольку мы тоже не знаем покоя
В заботах о счастье планеты Земля.
А вы, безуспешное быдло тупое,
Не смейте блевать нам на стены Кремля!
Владимир Титов