Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2007
Знаменитых гостей-писателей проинтервьюировали, сфотографировали, по ТВ-новостям показали, в газетах о них написали. Взглянуть же на фигурантов фестиваля сквозь призму книг, ими написанных и почитаемых было бы, на наш взгляд, любопытнее. Писатели все-таки, хоть и наполовину уже шоумены.
Итак, ноябрь, ДК Октябрьской революции, лит. революционеры 60-х в обличии респектабельных литераторов. Под такой символикой проходило это странное мероприятие под названием “Книжный фестиваль. Новосибирск”. Книг вот, правда, было не видать. А те, что все-таки были, продавались на скромном “пятачке” с несколькими стеллажами и стопками на столах, где-то на отшибе просторного зала второго этажа и по привычным ценам совсем не дешевой “Топ-книги”. И это тоже символ: не книги, а персоны влияют ныне на умы сограждан, которым вдруг понадобилось напомнить об идеалах диссидентского “шестидесятничества”. Ибо лишь архисвобода и кругозор отдельно взятой личности могут быть созидательными в литературе и искусстве, по мнению гостей.
Особенно удивил такой революционной замшелостью почтенный Петр Вайль. Вид этого внешне очень примечательного человека — плотного, с брюшком гурмана, белоснежно-шевелюристого и бородатого (что-то от Бальзака и европейского Деда Мороза) автоматически воскрешал в памяти его самые аппетитные книги: “Русская кухня в изгнании” и “Гений места”. Последняя, широко известная, расхваленная и расхватанная с упомянутого “пятачка” очевидно продолжает кулинарную тематику первой. Только уже на новом, гурманском уровне. Листаю чуть не с бою доставшийся экземпляр и чувствую, с каким плохо скрываемым аппетитом автор описывает здесь “кухню” того или иного города. Архитектура, живопись, кино, быт и нравы жителей — все это описано с винегретной эклектикой бывалого туриста-эссеиста. Сублимация аппетита, гурманство едока, вынужденного тратить силы и слова на то, что нельзя скушать, несомненно, двигали автором при написании этого шедевра формата поваренной книги. Название, конечно, кивает на автора, только-только отделенного от “сиамского близнеца”-соавтора А. Гениса: отделился от Гениса и стал “гением”.
Эта физическая, географическая и литературная сытость стала подлинным лейтмотивом Книжного фестиваля без книг. Тот же П. Вайль затверженно повторял истины сорокалетней давности, заповеди эгоистического гения: “внешние обстоятельства не формируют литературы”, свобода “важнее” образования, первенство Дарьи Донцовой и “техники” (языка) в литературе — это “нормально”. Неудивительно, что в фаворитах у эссеиста оказывается В. Сорокин, то же гурман своего рода, некогда аппетитно описавший дерьмо в гастрономической книге “Норма” (было еще “Голубое сало” — тоже “вкусно”!). Приведенный в интервью пример с главой “Падёж” из этой книги явно рассчитан на любителя. Когда двое садистов из райкома избивают председателя колхоза на фоне абсолютной деревенской выморочности, описанию которой позавидовали бы Салтыков-Щедрин с Войновичем, это действительно “холодно” и держится на технике скорее кулачной, чем языковой. А вот “горячая” сцена сельского схода, похожая на радение с ритуальным сожжением председателя, больше говорит об идеологических, чем стилистических предпочтениях П. Вайля. Не зря в меню эссеиста так гармонично вошел “День опричника” все того же Сорокина, как говорит гость, “с точки зрения языка виртуозная работа”. А с точки зрения завзятого либерала — утопия погружения России в славянодревнерусский маразм с опричниками в иномарках. То есть чистая идеология.
В общем, вкус у господина из Праги с богатым американским прошлым сомнительно пристрастен. Что и говорить, если другая книга, оставшаяся за скобками фестиваля, “Русская кухня в изгнании” (в соавторстве с А. Генисом) нафарширована антирусскосоветскими “пряностями”, как “Гений места” — кулинарией. Тут и чеснок как “самое антисемитское растение” в России со времен Пушкина и Куприна, тут и “реабилитация котлеты”, которая в СССР входила в один ценностный ряд: “оперетта, пухлые блондинки, детективный жанр”. Тут и “пельмени” — апофеоз “простоты”, чреватой “ядерной бомбой” и “массовыми публичными казнями”, тут и “фальшивый заяц” (мясной пудинг), глава о котором начинается с политики: “ложь пронизала все поры советского общества, до основания разъедая народный организм”. И даже хлеб оказался с идеологической начинкой: “Хлеб всему голова”, — мудро говорили советские политработники, покупая американское зерно”. В противовес идеологии — кулинария и рецепты вкусной и здоровой жизни. Словом, долой литературоцентризм, ударим кулинарией по литературе!
Этот поучающий тон, родительски-нежный для друзей-эмигрантов — для сибиряков-“аборигенов” звучал категорично-безусловно. Примерно так: Сорокина надо любить, как котлету, пельмень и “фальшивого зайца” разом, а остальных — “свободно”. Тот же привкус поучительности ощущался и в словах другого могиканина диссидентства, Виктора Ерофеева. Автор “Русской красавицы”, по сути, повторял сказанное П. Вайлем, но без категоричности и душевного холода изгнанника, которым многие эмигранты заражены со времен И. Бродского. Напротив, он был прост и обаятелен, без рисовки, позы и назидательности. Говорил в подкупающей демократичной манере — будто неспешно размышлял, а мы, аудитория, были случайными свидетелями его почти гамлетовских монологов. Впрочем, читавший “Русскую красавицу” вряд ли удивился бы этому тону исповедальной публичности. Он изначально заложен в героине романа, у которой публичность ее профессии парадоксально совпала с монологичностью ее образа жизни и откровенничающим стилем романа. Все тут происходит будто внутри нее, начиная со сцены гинекологического обследования Иры и заканчивая сценой свадебного повешения на грани оргазма: “Больно, дурак! Не х-а-а-а-а-а-а-ххх-хх-ха… ха… ххххх… ха…”. И весь роман такой же, задыхающийся, с кровью, потом и выделениями плоти и души, преимущественно женской: “И стало чисто в природе, как будто надела она белые кружевные трусы”. Такова и философия “Красавицы”: человек живет только внутренним, все внешнее — враждебно, агрессивно, похотливо. Попытка одомашнить это внешнее — в рассказе “Жизнь с идиотом”, действительно чем-то похожим на оперу. Средоточие грязи и извращений, идиот Володя имеет по очереди обоих супругов, взявших его из дурдома. А герой рассказа в итоге блажит: “Мой Вова!.. Отдайте мне мое наказание!”. Не зря ведь В. Ерофеев защитил диссертацию “Достоевский и французский экзистенциализм”: шокируя, он не выходит за рамки “подпольной” жизни; страдая, не политизирует страдания.
Вот и на Книжном фестивале, на почти домашнем “Завтраке с Ерофеевым”, он не убеждал и не назидал, а словно оправдывался; шокировал, но без шока, зато с противоречиями. Взять хотя бы его старую, как “Русская красавица” (написана в 1982 году), мысль: “Писатель не должен выражать свое отношение к миру”. И тут же хвалит “Войну и мир” и “Тихий Дон” (по привычке цепляясь к теме авторства) — произведения супермировоззренческие. Ратует за одомашненность, “автономность слова” и ожидает “метафизическую революцию”, чает веры в “божественное начало”. И если вспомнить евангелическое “И Слово было Бог”, понятно, что никакой “автономности” у слова быть не может в силу неавтономности Бога. Начинаешь понимать и почему в книгах эротомана В. Ерофеева “нет секса”: потому что есть экзистенция, не позволяющая сузить себя до физиологии. Понимаешь и потому всерьез на принимаешь и их совместный с П. Вайлем тезис об исключительно сервильном характере критики: “нужны только рецензенты”, “служебная критика”, “прочитал — поделился”. Но таким образом можно “критиковать” только “служебную” литературу, обслуживающую непритязательные вкусы, масскульт. Можно ли представить себе подобных “рецензентов”, исчерпывающих содержание той же “Войны и мира” газетной заметкой с беглым пересказом сюжета? В другом прав В. Ерофеев: “раздробленность писателей” совсем не на пользу нашей литературе.
Есть, однако, у нас один такой кандидат в объединители. Писатель хоть и молодой, но видный, яркий словесно и блеклый содержательно. Дмитрий Быков чувствовал себя на сцене большого зала ДК, как на трибуне. Говорил много и гладко, отвечал на вопросы не задумываясь, искря глазами, словами и парадоксами, мешая имена, понятия, термины. Дважды повторенное слово “секс”, Пастернак в “ЖЗЛе”, народ “в шоколаде”, Гумилев как главный “перестройщик” СССР, менеджер-“ухитряла”, презентация с продажей тридцати тысяч экземпляров его книги — все смешалось в уме и речах Д. Быкова. Как у гоголевского Хлестакова с его тридцатью тысячами курьеров и легкостью в мыслях необыкновенной. Не зря этот писатель, ежеминутно напоминавший о своей полноте, чтобы тут же противоречить ей проворностью своей мысли, так пришелся ко двору на ТВ — самом поверхностном из СМИ. Не зря и “самым лучшим и главным” своим произведением он считает свой свежий и явно перегруженный публицистикой “ЖД”. Роман-“поэма”, хоть и внешне “грузный”, но внутренне прыткий, хлестаковский, придуманный, несмотря на верность реалиям нынешней российской жизни. Поделённая на “хазаров”, “варягов” и “странников”, Россия воюет, деградирует, разглагольствует одновременно, без переходов и пауз. Арийство и семитство, антиармейство и русофобство здесь то явно бросаются в глаза, то затушевываются, мерцают, заманивая в глубь книги сюжетом об умученным офицерской дедовщиной солдате Воронове, офицере-праведнике Громове, мятущейся любви “варяга” Волохова и “хазарки” Жени и проч. Все эти литературные и внелитературные хитрости Быкову удаются благодаря его изворотливому языку, “технике” слова. А также использованию наработок старших коллег — В. Аксенова, В. Сорокина, В. Пелевина, В. Ерофеева, С. Доренко — чьи “уши” то и дело высовываются в “ЖД”.
В этом смысле Д. Быкова и можно назвать “собирателем нашей “звёздной” литературы, как в мясорубке перекрутившем в фарш своего романа прозу названных писателей-фаворитов. Тут и впрямь не поймешь, сатира это или антология “шедевров” постмодернизма, историософия или ясновидение, фантастический реализм или пестрое собрание рассказов и новелл, на скорую руку объединенных в одно “ЖД”. И потому не ждешь от него чего-то необычайного, кроме словесного удовольствия.
А это уже дело поэзии: не зря Д. Быков, числящий себя в первую очередь поэтом, и назвал свое произведение “поэмой”, лишний раз обезопасив себя от особенно рьяной критики (поэзия ведь не нуждается в идеологических комментариях и разборах). Ею можно либо наслаждаться, либо гнушаться. Как по Тимуру Кибирову: нравится — не нравится, и вся критика. А чтобы больше нравилась, придумали видеопоэзию, у которой, согласно Леониду Костюкову, мало шансов на “конвергентность волн” с аудио- и видеосопровождением. Вот и остается она сиротой между шоу-бизнесом, народными массами и элитой: в первом ей отведено место “под номером десять”, вторым она противопоказана (“голод на поэзию” — значит, “нелады”), а третьей в “искусстве” вообще не должно быть. Вот и отгадай, что же такое она, современная поэзия. Может, к поэтам все-таки применимо правило Эдуарда Успенского: “Нужно просто садиться за стол и работать”? И не смешивать жанры письменного и устного слова с расчетом на сиюминутный успех у публики, всегда жадной на зрелища. Книжный фестиваль и был таким смешением жанров, материализовавшимся “ЖД”. Только без “варягов”-арийцев.
“Хазары” же фестивальщики приехали покорять нас, “туземцев”, своей столичностью, которая не знает даже, что у нас в книжных магазинах продается (одиозный пример с книгой С. Минаева “Духлесс”, пересказанный всеми местными журналистами). Не в восторге они и от облика Новосибирска, который, впрочем, априорно невыигрышен.
П. Вайль, например, приезжал в Н-ск, уже имея опыт его совсем не гурманского описания в книге “Карта родины” (2003 г.). Наш город он назвал “конструктивное нечто”, чьи дома “возведены для чего угодно, кроме того, чтобы в них уютно жить и спокойно работать”. “Дом под часами” (Красный проспект, 11) для него “барак, только шестиэтажный”, гостиничные номера вокзала “Новосибирск-Главный” “без сортиров”. “Полезных ископаемых” в области нет, да и мелок от тараканов называется “Машенька” — “знал бы Набоков”, горюет П. Вайль. В общем, “энская безликость бесчеловечного масштаба” — ее можно любить только как любишь себя, вернее не лучшую свою часть.
Таких вот разборчивых гостей-литераторов принимал ноябрьский Новосибирск. И не скрыть было в этой странной встрече двух столиц нарочитости, обязательности, тщетной попытки соединить несоединимое. Ибо между сытой, объевшейся географией и кулинарно-“гениальной” литературой и оседлой сибирской публикой, жадно читающей все, что идет “оттуда”, мало общего. Разве что отношения “учитель — ученик”, “хазар — туземец”. Остается пожелать, чтобы следующие мероприятия подобного рода были более разнообразными, плюралистичными по составу участников и мнений, ими выражаемых.