Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 3, 2024
Ольга Сульчинская, «69 стежков»
М.: Воймега; Ростов-на-Дону: Prosodia, 2023
Четвертая по счету книга Ольги Сульчинской — 69 стихотворений-стежков, тематически разнесенных по трем разделам (Лен, Шерсть и Шелк) — во многом продолжение и развитие «Волчка» (2013), а потому узнаваема по сложившейся звукописи:
Я стану тем, о чем нетрудно думать.
Я легче пуха: стоит только дунуть,
Да что там дунуть — маленькое «у»
Сложить непреднамеренно губами
— И я тону <…>
(«Я стану тем, о чем нетрудно думать».)
За кажущейся легкостью приведенного отрывка — характерное противопоставление стихий (здесь — земля и воздух) и одухотворение, воздухоплавание или движение по воздуху.
Еще в самом раннем сборнике «amor brevis» (2005), интересным своими набросками, моментальными фото удивленного замирания (неважно, где это случилось) — упомянут воздушный змей, а следом — воздушный шар:
Моя душа как змей воздушный.
А ниточка в твоих руках.
Он ветреный и непослушный,
А ниточка в твоих руках.
(«Воздушный змей»)
Чудесное, ни на что не похожее существование сразу в двух стихиях восходит, наверно, к «Недоноску» Е. А. Боратынского, герой которого носится, как крылатый вздох, меж землей и небесами. По этой причине я бы назвал Ольгу Сульчинскую мыслящим лириком — ведь за внешним эротизмом у нее нередко стоит эзотерика, а за признанием — познание. Вот еще из самого раннего:
Потрогай здесь меня — и ты поймешь,
Что женщина всегда изнанка рыбы:
Все эти жабры, впадины, изгибы
И внутренностей шелковая дрожь…
Еще ты знаешь, что на вкус она
Чуть-чуть горчит, слегка солоновата
И розовыми каплями заката
Как будто изнутри освещена.
А там, снаружи, шорох чешуи
И плеск морской, и будущие мифы,
И где-то — берег… Корабли твои
Разбиты — и щепу швыряет в рифы.
(«Потрогай здесь меня — и ты поймешь…»)
Собственно, об онтологических изысканиях и самоанализе заявляет само название дебютной книги. Добавим к этому юмор — редкое качество, свойственное философу, плюс греческий пантеон, переносимый со своими мифами в современность: «Жизнь коротка, искусство вечно». Все это ширится, обрастает говорящими деталями в сборниках последующих. Яркие и противоречивые образы Апрельского ангела обретают равновесие, центростремительность в Волчке, а затем кристаллизируются, становятся монолитными и весомыми. Случайное отброшено, а неслучайное и закономерное — получает свое имя и глубину. Приведу одно стихотворение из Апрельского ангела:
Сверкая и поворачиваясь на
солнце, отражая соскальзывающие картины,
кусок стекла из разбитого окна
устремляется вниз, как лезвие гильотины,
но — ни котенка внизу, ни ребенка: ни существа.
И — блещущими брызгами окатывает стену
предмет, возвращающийся в состояние вещества, —
и ничем больше не обязанный доктору Гильотену.*
(«Замедленная съемка»)
* Здесь интересно сравнить с упоминанием врача и философа Гиппократа в первой книге.
А вот совсем новое, созвучное ему, с именем «Кармен и розой в зубах» — уже не пустое стекло, но зеркало, вобравшее в себя место и время:
Зеркало падает. Зеркало долго летит,
Словно Кармен из зубов свою красную розу,
Не выпуская внезапно открывшийся вид
Неба за окнами. Словно ища в нем опору.
Дашь мне ладонь. Есть о будущем что рассказать.
Только вот сам ты едва ли готов к разговору.
Счастье — как слово, которое трудно сдержать.
Легче исполнить угрозу.
Зеркало падает. В окнах воздвигся закат.
Алым и белым представ изумленному взору,
Царское солнце воюет воздушную гору.
Блики скользят. <…>
(«Падение зеркала»)
Кажущаяся неровность Апрельского ангела, вполне, впрочем, объяснимая сопротивлением повседневности (о событиях бытовых здесь сказано довольно много), преодолевается в Волчке и сглаживается структурой новой книги, само название которой (69) — намек на вечное круговое движение противоположностей инь и ян, а три раздела (оставим за скобками зиму) — времена года.
Впрочем, Сульчинская живо откликается на события общественные, находя при этом исторических двойников… В следующем стихотворении (здесь уместно вспомнить «Их-то Господь — вон какой!» Т. Кибирова) опять же налицо прием противопоставления:
У нас правота — аж с пеной у рта,
У вас правота — ее нет ни черта.
Правота-право ́та, тошнота да рвота.
Послы в железной бане парятся.
Они по-своему неправы.
А князь в истории пиарится,
Творя веселые расправы.
Под голубиными застрехами
Шуршит горящая солома,
Но спички детям не для смеха, <…>
Березой тянет из предбанников,
Пируют в княжеских палатах.
Не жаль ни данников, ни странников,
Жаль только голубиных лапок.
(«Исторические заметки»)
Если в лирике ранней стихия захватывает с головой, не видно берегов и корабли разбиты в щепу о рифы, — новый лирический герой (или героиня), сетуя о несоответствии игры и правил, опять же — говорит о разных временах года:
Мы не знали чего-то: друг друга
Или правил во взрослой игре.
Ну давай, ну скажи мне, что вьюга —
Что столетняя стужа и вьюга,
А не лето — стоит на дворе.
Вразуми, растолкуй про метели,
Чтобы мне наконец постареть,
Не метаться по жаркой постели,
Разноцветные сны не смотреть, <…>
Спой мне, няня, про север и водку,
Отрезви мне дурные мозги
И Арго, небывалую лодку,
На предмет обогрева сожги.
(«Зима Медеи»)
А вот новое и любопытное противопоставление и смыкание двух категорий — детства и старости, где в земном прибрежном тумане, на зимующей земле возможны встречи душ уходящих и приходящих:
Приходит мальчик с палочкой в руке —
В сандаликах набившийся песок —
И палочкой он чертит на песке:
Он пишет миру, как он одинок.
Забыл про маму — что вернется к ней,
А здесь темно и не с кем поиграть.
И вечера боится он сильней,
Чем взрослые боятся умирать.
Вот барбарис, он кисленький на вкус,
И, если хочешь, вот моя рука.
Не бойся, милый, я сама боюсь.
А жизнь и вправду страшно велика.
(«Когда темнеет»)
Или, когда память, обходит время и место как бы спиралью, вдруг увлажняет переводные картинки, загадывая загадку: «Что значит жить не старея, не умирая?»
Искусство вечно — заявляет первая книга, а новые стихи подтверждают догадку:
Сквозь меня протекают народы,
Шевеля плавниками веков.
Тяжелы и курчавобороды,
Ассирийцы проводят быков.
В уши лезут, скрипя, колесницы,
Шумно дышат верблюды в раю.
И сознанье, теряя границы,
Покидает отчизну свою.
Кто-нибудь, поднимите мне веки.
В сухожильях шумеры хрустят,
Беспокойные древние греки
На моем языке говорят.
(«Древний сон»)
Взросление, а, значит, детализация, следование плану, правилам — это еще и свидание на главной площади под часами, где в минуты ожидания герои волнуясь, изнывая, трепеща, сами становятся сказочными персонажами. Здесь у Золушки ломается каблук, карусель носит хохочущего мальчишку, когда девочка засыпает над книгой. Здесь на площади Звезды (из Олеши) канатоходец Тибул движется по воздуху по нити-канату, здесь он под прицелом пробегает над толпой.
Свидание возможно и на Площади Революции в московском метро или на площади у собора Святого Петра в Риме (оба города — столицы). Наконец, это может быть обычный перекресток, где прикуривает на ветру подросток в пальто. Важно то, что здесь:
<…> прошлое скрещено с будущим — так провода
Чертят в небе косые квадраты;
Презирая боязни паденья озноб сладковатый,
Взгляд идет без оглядки туда. <…>
(«Площадь Звезды»)
Новую книгу отличает еще раздел (Шелк), почти целиком посвященный путешествиям, психоанализу и открытию неведомого (как не вспомнить гумилевских «Капитанов»). Это перешагивание календарных дат (Новый год), полеты по воздуху, плавания, новые города и павшие империи.
А еще — редкий для автора верлибр, в котором ученик старательно поднимает руку, а учительница, думая, что он знает ответ, его вызывает.
На самом деле, мальчик просто хочет выйти, что и делает под смех одноклассников. Оказавшись за дверью, где никого нет, где разорваны связи, симпатии, обусловленности, планы, — он собирает себя заново, строит мир по-своему, забывает заученное и заостряет собственную правоту поэта, начитает учиться сам — обозревать перспективу и держаться нити судьбы.