Стихотворения 2021–2022 гг.
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 3, 2022
Александр Габриэль — поэт, дважды лауреат конкурсов им. Николая Гумилёва (2007, 2009), обладатель премии «Золотое перо Руси» 2008 года, автор многочисленных газетных и журнальных публикаций в США, России и других странах. Автор четырех книг. С 1997 года проживает в пригороде Бостона (США).
МАШИНА ВРЕМЕНИ
И длилось детство, чистое, как горница,
хоть были там бессонница, бескормица,
обломки недостроенных мостов…
Но время, как будённовская конница,
ворвавшаяся с гиканьем в Ростов —
оно не назначает вам свидания,
оно взрывает сваи мироздания,
взметая ввысь улегшуюся пыль,
и возвращает счастье и страдания —
весь старый стиль, годящийся в утиль,
весь этот быт с приемниками громкими,
дискуссии с соседями неробкими,
познавшими печаль своих утрат,
и дворик меж хрущёвскими «коробками»,
темневший, как Малевича квадрат.
В уэллсовском безумном ускорении
летит куда-то вдаль машина времени
и честно возвращает мне мое
фрагментами случайными и древними
страны, где на веревке меж деревьями
постиранное сушится белье.
ГРОЗА
Ветер мчится со скоростью русской борзой,
на земле и над ней стаи птиц беспокоя.
Небеса, потемнев, набухают грозой,
возвращающей время к концу мезозоя.
Некто свыше, держащий чертежик в руке,
отсебятину внес в распорядок рутинный
и приклеил стальной изолентой к реке
отражения туч, словно серые льдины.
В небоскребе, торчащем у входа в метро,
пробивающем неба одышливый полог,
вновь над картой, как будто на картах Таро,
все колдует проверенный метеоролог.
Проводов и машин нескончаемый гуд,
на карнизе опасливо съежился ворон…
Некто свыше глядит: муравьишки бегут,
возвращаясь к своим незатейливым норам.
Некто видит Гудзон, и Дунай, и Янцзы,
и тропинку в лесу, и рыжинку на листьях…
Ну, а люди — все так же боятся грозы,
а порою — и ею очищенных истин.
В ОДИН ДЕНЬ
Как краток день, лишившийся расцветок,
которыми дни августа грешат!
Переплетясь, в окошке пара веток
осенний дождик пьет на брудершафт.
Дыханье дня неспешно, монотонно,
и грусть, не по-осеннему светла,
приходит в дом из тонкого картона,
из памяти и хрупкого стекла.
Здесь время зябнет в приглушенном свете,
и, воздух насыщая на лету,
бесцветная пыльца десятилетий
слегка снижает зренья остроту.
Извечная ноябрьская затея —
заставить думать о добре и зле…
Листок свалился с неба и, желтея,
свернулся в трубку мира на земле.
Никто не снял полет его отважный
на видео. Привычно, да и лень…
И, согласись: не страшно, что однажды
и мы умрем.
В один и тот же день.
КАКАЯ ПРОЗА!
Про любовь где-то было: скамейки, вздохи —
ширпотреб, артефакты другой эпохи,
ананасы в шампанском и прочая дичь.
Там бессонный озноб непроглядной ночи,
там индийские страсти да нервы в клочья,
там душок суицида, инфаркты и ВИЧ.
Только краски теряют свой облик броский.
Дульсинея спокойно живет в Тобольске
с погрузневшим идальго немаленьких лет.
И помпезные страсти не вспомнит чета,
и судьба — словно трель на конторских счетах.
Что ж слезливо былому глядеть-то вослед?
Нет разбитых сердец и следов невроза…
Тут романтик воскликнет: какая проза,
умудрившись от скуки своей изнемочь.
Но сидят себе двое за поздним чаем,
разговор их негромок и нескончаем,
и в окошко глядит удивленная ночь.
ПРИЕМНАЯ
Сонливая тихая осень,
приемная в офисе стуж…
Читаются Бродский и Лосев,
восторженно пишется чушь.
Тревогою пахнет, дефолтом,
мгновением, прожитым зря…
И красное смешано с желтым
на мокром лице октября.
И ветер уносит в котомке
сокровища теплого дня…
Как в странной замедленной съемке,
исходит на шаг беготня.
В одну из воздушных воронок,
штурвал свой сломав и рули,
все падает лист-октябренок,
никак не коснется земли…
Дождливое многоголосье
становится звуком души…
Читаются Бродский и Лосев.
Молчи. Ничего не пиши.
ОБЫЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Достаточно обычный человек:
пытливый взгляд из-под набрякших век;
умение и оценить, и взвесить,
но мало сил для разворота вспять.
По нравственной шкале — оценка «пять».
Оценка «пять» при максимуме «десять».
Достаточно обычный человек:
взлетал он в небо и спускался в штрек,
судил других и ими был судимым.
Не переждал он беды за углом:
царапины случались, перелом,
но в целом — оставался невредимым.
Хватал штурвал то Данко в нем, то Кай,
куда-то вел его Тяни-Толкай,
не верный ни отливам, ни приливам.
Куда толкнуть все то, что утянул,
советовал лихой вселенский гул,
его отнюдь не делая счастливым.
Не то чтоб за душою ни шиша,
но старились и тело, и душа
с мечтами и курком на вечном взводе…
Судьба брала так часто на «слабо»,
что он застрял меж Рэмбо и Рембо
в изученном порту, на мелководье.
Обычный человек. Но в том ли суть,
что к финишу земной подходит путь? —
нет. Спину утомленную сутуля,
надеется и он — как я и ты —
услышать глас с небесной высоты
в расплавленном созвездии июля.
КОММУНАЛКА НАЧАЛА 50-х
Как трудно в коммуналке быть поэтом!
Извечная проблема с туалетом.
Беда, когда несчастно естество.
Над лампочкой у входа мошки — роем…
Иван Кузьмич страдает геморроем
и гайморитом, черт поймет его.
В дырявой майке, хмурый, одноглазый;
мат щерится почти из каждой фразы,
сводясь лишь к одному: «Попробуй тронь!»
Ивана Кузьмича никто не любит.
Он в комнатном своем унылом кубе
смолит «Казбек», насилует гармонь.
А, говорят, он был другого нрава,
когда была жива супруга Клава,
он в Ялту ездил с ней и в Геленджик…
Умел быть обаятельным, чертяка!..
Теперь трезвонят про него двояко:
мол, был в плену. Сомнительный мужик.
Из мебели в его каморке — койка,
стол, старый табурет и мухобойка…
И, как в любой из многих прочих нор,
на стеночке, крошащейся и хрупкой —
великий человек, дымящий трубкой,
заправленной «Герцеговиной Флор».
АННА
Скрылась очарованная даль,
стаивает память, словно льдина…
Анна Герман. Голоса хрусталь,
равно хрупкий и непобедимый.
Помнится тот голос иногда;
в нем звучит печальная истома:
«Светит незнакомая звезда,
снова мы оторваны от дома».
Ариадна размотала нить,
о Тесее неустанно плача…
Дом сменился, что греха таить,
в звездном небе тоже все иначе —
черный безразличный парагон…
Даже днем на кленах — клочья хмари.
Хоть совсем писали о другом
Добронравов с Пахмутовой в паре.
Все границы стерлись в полумгле.
«Радуйся!» — твердим себе. — «Enjoy it!»
До чего ж условно на земле
разделенье на «свое» — «чужое»!
Все у нас вразброс, наоборот…
Вон — морошка вместо эвкалипта…
Но жива надежда, как народ,
сорок лет бродивший по Египту.
Здесь у нас туманы и дожди,
серое надгробье небосвода…
Но и там, откуда мы, поди,
тоже некурортная погода.
Но однажды, знаю, там и тут
под притихший в небе отзвук грома
праздничными звездами взойдут
взлетные огни аэродрома.
ЛЕСНОЕ
В веселье пребывая ли, в тоске,
суть потайную пряча между строчек,
лес говорит на птичьем языке,
и здесь любой бессилен переводчик.
Левее путь держи или правей —
одно и то же, сколько б сил ни тратил:
отбившийся от стаи муравей,
долбящий древо одинокий дятел.
Природа крутит древнее кино,
не стоящее сайтов Википедий,
где даже солнце в небесах — одно,
лишенное друзей, врагов, соседей…
Еще совсем чуть-чуть — и я пойму,
сполна доверясь прагматичной Музе,
что человек не нужен никому,
хоть он и раб совсем других иллюзий.
ТАБУРЕТОЧКА
О, время, когда ты, взрослевший помесячно,
пытливо оттачивал зренье и слух!
И клетка грудная обширнее лестничной
была от восторга, спиравшего дух.
Цвели за оконцем объекты ботаники,
на солнышке грелся домашний причал…
На кухоньке крохотной жарились драники,
скворцы голосили, и воздух шкворчал.
Все рядом: подсвечник со ржавою ножкою,
сосед-старикан, энергичный, как тролль…
И спал под подушкой и красной обложкою
сам Матиуш Первый, великий король.
Обои, от тягот и времени выгорев,
седой потолок подпирали плечом…
И звал меня Ким за компанию с Игорем,
стуча по асфальту футбольным мячом.
И я, каждой детской вибрируя клеточкой,
во двор вылетал, от горшка два вершка,
и вечно ногой задевал табуреточку,
с которой читал для гостей Маршака.
ТЕОРИЯ ПЛОСКОЙ ЗЕМЛИ. ЭПИЛОГ
…И Слон ушел, трубя от облегченья.
И, жизнью наслаждаясь, как дитя,
травы наелся в джунглевой харчевне,
победно серым хоботом крутя.
Счет не ведя ни времени, ни милям,
с бурлацкою простившись бечевой,
Киты уплыли бойким вольным стилем.
Их океан отныне — Мировой.
Куда-то ломанулась Черепаха,
подслеповато головой вертя,
насвистывая Моцарта и Баха.
Движенье — все. Покой — ко всем чертям.
У них у всех в их картах медицинских
диагноз: «Недержание Земли».
А люди что? Пусть составляют иски
о том, что их держатели ушли,
пусть в происшедшем не находят смысла,
и слезы льют, и щурятся на свет…
А в пустоте планета их повисла,
еще не зная, падать или нет.
ЧЕЛОВЕК ВОЗРОЖДЕНИЯ
Несомненным прогрессом сердца мы себе убаюкали,
изощренно Прекрасным свои разукрасили дни,
но никак не поймем, что важнее: искусство? наука ли? —
суть поди отыщи под завалом сплошной болтовни.
Микроскоп ли? Рояль? Всяк имеет свои предпочтения.
Очень узок расклад, что по сердцу нам, что по уму.
Почему и куда ты исчез, человек Возрождения,
Леонардо да Винчи с талантом почти ко всему?
Мы гордимся собой. С лошадей пересели на «Хаммеры»,
в аппаратах летательных в небе висим голубом…
Но умения наши тесны, как тюремные камеры,
всюду стены, в которые вновь упираешься лбом.
И мерещится новый сюжет и другая просодия,
где, коллекцию многих талантов в себе же открыв,
под водой, в батискафе работает Жак-Ив Кустодиев
и рисует портреты дородных торжественных рыб.
Знает все он про все — от большого до крохотной мелочи,
а когда же о чем-то его попросить под шумок —
он плечами пожмет, улыбнется: «Да долго ль умеючи?»,
ну, и сделает. Сделает так, как никто бы не смог.
ОТТИСК
Я сплю. И сны мои — отстой,
скрап, переполнивший мартен.
Как будто я курю кальян…
Дым — в воздух сонный:
Лев Николаевич Толстой
в лаптях от фирмы «Лабутен»
на самой Ясной из Полян
стрижет газоны.
Я врос душой в забытый век,
который день не пью, не ем,
забыл попсу, забыл Du hast —
не греют душу.
Как всякий лишний человек,
включаю радио FM —
там Достоевского подкаст.
Не грех послушать.
Застрявший между знаков «STOP»
с печалями наедине,
я ждал от жизни перемен,
от скетчей — драмы.
Но, веря в личный стетоскоп,
задумчиво пропишут мне
Булгаков с Чеховым рентген
с кардиограммой.
Когда-нибудь наверняка
в грядущем, на исходе дня
найдется Ариадны нить
среди вещдоков.
Ну, а пока-пока-пока
звонит мобильник, и меня
на хутор бабочек ловить
зовет Набоков.
Сон был. И он остался сном,
в нем нет ни следствий, ни причин.
Как прежде, свет граничит с тьмой.
Ни звезд, ни терний…
И я всего лишь об одном
прошу: останься различим,
постфайзеровский оттиск мой
на постмодерне.