Марина Кудимова, «Держидерево»; Константин Кедров-Челищев, «Партант»;
Елена Кацюба, «Заговор рек»; Григорий Медведев, «Нож-бабочка»;
Герман Титов, «Прекрасней империи»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 1, 2022
Эмиль Сокольский (1964–2022) — литературный критик, прозаик. Родился и жил в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Был заместителем главного редактора журнала «Дети Ра». Это последняя Книжная полка незабвенного Эмиля Сокольского в нашем журнале.
Марина Кудимова. Держидерево
М.: «Арт Хаус медиа», 2017
Книга большая, содержательная, многоплановая. Трудно о ней писать — все сказанное будет мельче и, скорее всего, простодушней: язык Кудимовой своеобычен, смыслы, в силу богатства художественной ткани стиха, распознаются не сразу. Это сочетание высокой эмоциональности с продуманностью каждой строки, каждого слова, гармоничный и прочный союз сердца и разума, глубокого чувства и мудрой сдержанности. И здесь не «приемы» и не «замысел» решают дело; такова органика поэта, ее мышление, ее способ познания и оценки себя, способ освоения мира. Богатая лексика и система образов выдают в ней интеллектуала и безусловного эрудита. Притом если для сегодняшней поэзии характерно превосходство ума, то у Кудимовой вообще нет никакого превосходства, а также и стремления кому-то нравиться, блистать эффектными оборотами и стилистическими находками. Она — строгий охранитель русской классической традиции — может, например, смело написать: «Да что сквозь слез вблизи увидишь!» — веря в грамотного читателя, знакомого с творчеством Крылова и Грибоедова.
Когда в стихах отражается вся жизнь человека — зоркого, мыслящего, обостренно переживающего ее беды и радости, — уже не важно, каких тем он касается: да хоть социальной жизни и политики! — поскольку любая тема переплавляется в поэзию. «Политические» мотивы у Кудимовой — на самом деле не политика, а история ее жизни. «Не понимаю, чем не время», — говорит она про девяностые, и в динамичном «каталоге» реалий-образов того времени слышны не «воспоминания», а голос истории, рассуждения о том, что клясть прошлое — дело бессмысленное:
<…>
Чем оно хуже всех проглотистых,
Что в базу данных не забили,
Унылых и неповоротистых?..
А вот меня — меня любили <…>
Стихи Марины Кудимовой — они как крепость, которой поэт отгораживается от людского равнодушия, неблагодарности, предательства, от мира, где царят зависть и нажива, а погруженность в компьютерную среду вытесняет живые человеческие чувства и живой русский язык («Слезами радости манагеры не плачут./ Засядут в офисы, чего-то там толмачат»; «Быть может, кейтеринг пойдет и тем и этим?/ Быть может, маркетинг, а может быть, маркетинг?» Взгляд художника пристально следит за всем, что творится за пределами «крепости» — но не позволяет себе слишком засматриваться, одергивает себя и возвращается к поэзии жизни, не ограниченной зомбирующим экраном:
<…>
И я вот думаю: а не послать все на хер?
Что я манагеру, и что мне он — манагер?
Ведь слезы радости — совсем другое дело:
Я ими плакала, я через них глядела
На мир не в фокусе, на небо без предела…
Понятно: когда поэт, житель высших сфер, в своих стихах не слишком погружен «в заботы суетного мира», — все-таки он не может, словно антенна, не улавливать импульсы самого различного «земного» происхождения, не может жить в успокоенности, вне мира противоречий, вне душевных метаний. Крепость крепостью, но себя Марина Кудимова в стихах не прячет; она в них — на виду у всех: решительная, ироничная, ранимая, стойкая, улыбчивая, в меру романтичная… в общем, многообразная, как сама жизнь.
Одна сторона пишет —
другая стирает.
Одна щека пышет —
другая сгорает.
Тащусь, как обоз от войны до войны
С одной стороны и с другой стороны.
Одна сторона пишет —
другая пашет.
Одна рука движет,
другая — машет
Тому, кто виднеется со спины
С одной стороны и с другой стороны.
Одна сторона в группе,
другая — где же?
Одна рука рубит,
другая — нежит. <…>
Кстати, в «Держидереве» Кудимова прозревает жизнь с самого ее начала («Рождение» посвящено внуку Андриану; речь ведется от его лица); в этом глубоко лиричном стихотворении о таинстве появления на свет проявляются и неповторимая кудимовская ирония, и намек на то, что жизнь вовсе не обещает быть всегда ласковой:
<…>
Все ближе свет, проход все уже,
Все неустойчивей штатив.
О том, что ждет меня снаружи,
Я не имею директив.
Но добытийные виденья,
В залог схороненные мной
На самом дне, на дне рожденья, —
Не отберут на проходной.
Легкая ирония пронизывает и грустное, но по-кудимовски энергичное стихотворение; в котором автор, остро чувствуя дефицит человеческой теплоты, словно бы слегка насмехается над собой «в тисках подземного интима» (то есть в метро), «где несть числа какую серию/ Снимают камерой слежения»; но как только в стихах появляется природа с ее лечебным воздействием — исчезает напряженность, приходят чувство внутренней освобожденности, покой и, может быть, тихое счастье:
Долог август, природа предтленна,
Лес готовится к сходу листвы,
Отделяя слои постепенно,
Как сползает платок с головы.
Нагота предъявляет резоны, —
Так из выползня лезет змея.
Безмятежно, небольно, сезонно
От себя избавляюсь и я. <…>
Август сменяется осенью, в стихи все уверенней входит музыка — и они сами становятся музыкой, — возможно, перекликаясь с Вивальди, Чайковским, Глазуновым и другими вдохновенными созерцателями времен года:.
Скоро зимние стоны и всхлипы раздуют меха —
Заскрипит все, что может, восстанут дымы без наклона.
А осенняя жизнь, как душа, некрепка и тиха,
И молчат за окном, точно в кукольной сказке, два клена.
Под ногами исторгнет аккорды органные снег.
Ветер — тот внесезонен, как дворник хмельной, неразборчив.
А осенняя жизнь в караул заступает на век.
Как душа, говорю, — никому не видны ее корчи. <…>
Название книги Кудимовой сразу вызывает образ цельности поэтического и душевного мира автора: стихи «Держидерева» не рассыпаются, они крепко «держатся» друг за друга, как ветви на дереве. Однако нужно вспомнить: согласно легенде, из этого дерева был сплетен терновый венец. В одноименном стихотворении возникают воспоминания детства: картинка Спасителя, которую нарисовал дед, аукнулась с увиденным вдруг, сейчас, в коттеджном поселке, держидеревом — как напоминание о необходимости сохранять чистоту души и помыслов — и с этой чистотой мужественно претерпевать любые напасти:
<…>
Держидерево, держи меня
На дистанции замерной.
Пронизай, на все готовую,
В тонких маревах являйся
И колючкою Христовою
В мои помыслы вцепляйся.
Впрочем, уже в самом начале книги есть строки, в которых — вся Марина Кудимова, ее естество, ее стержень. В нем — характерная для Кудимовой точность высказывания, поиск душевной опоры — и тем самым обретение опоры, о чем говорит стойкий характер стиха, ясно выраженное чувство главного, на чем держится жизнь, держится мир.
<…>
Я терпенье теряю,
Топчусь на юру.
Еще раз повторяю:
Люблю. Не умру.
Константин Кедров‑Челищев. Партант
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2018
На первой же странице читаю нехарактерное для Кедрова — то есть выдержанное в регулярном размере — стихотворение, которое очень верно передает чувство полноты жизни, вызываемое глубокой причастностью к поэзии:
На обнаженный нерв нанизывая звуки
Все глубже чувствую великий диссонанс
И радость возвышения над миром
Поэзия — вершина бытия
Здесь не только «диссонанс», который поэзия преображает в гармонию; здесь диссонанс «великий», то есть — диссонанс как необходимое условие преображения, предмет духовного труда. Впрочем, стихотворение раннее, еще не экспериментаторское; хорошо, что автор не отказался включить его в новую книгу — как например, и вот это, вызванное не техническим замыслом, а непосредственным, вырвавшимся на бумагу чувством:
Двое нас — это очень много
Это больше чем можно
Больше чем я могу
Никогда не приближусь к тебе ближе
Чем цветок приближается к солнцу <…>
Последние из приведенных строк — уже философия; не правда ли — они напоминают краткостишие Кирилла Ковальджи: «Если любишь — вечность близка,/ ее измерять не надо./ — Далеко ли солнце? — спросил у цветка./ Он ответил радостно: — Рядом!» А вот дальше идет стихотворение с поистине футуристическим названием: «Граф Монте Круча», где иронически обыгрывается Пушкин: «Да здравствуют Музы/ Да здравствует Заумь!!!»
Разумеется, это все уже было невесть когда, но «ниспровергатели» Пушкина едва ли говорили всерьез о сбрасывании классика «с корабля современности»; скорее они выступали против стихотворческой инерции, против «школы гармонической точности», которая к тому времени начала «усыплять» читателя, требовали «нового звука», «нового зрения» (что не исключало: потом, через «взлом» поэзии, и Пушкин зазвучит свежее и ярче).
Но Кедров пошел дальше. При встрече с ним в Пен-центре он вдруг пожаловался мне на то, что Пушкина продолжают «переоценивать»:
«Да, Пушкин прекрасный стилист. Легкая речь, простота формулировок… Но его среда обитания — все-таки рационально объясняемый мир. Его задача выполнена: он научил нас говорить по-русски. А вот метафизика ему была совершенно чужда. Надо стремиться к зрению человека вселенной! Автор должен сам быть тем, о чем пишет. Каждая вещь — вселенная. И нет дерева отдельно от земли, неба — отдельно от космоса, космоса — от человека. Не нужно этих характерных для нас перегибов: либо живи здесь и сейчас, либо устремляйся в космические дали. Мы должны быть и там, и там одновременно!»
Комментируя свою мысль, Кедров продолжал:
«Вот смотрите: нам, чтобы ходить, этой комнаты вполне достаточно. Комнаты достаточно, улицы достаточно, поля… Нам не нужно знать, что земля круглая. Но космически ведь она круглая! Когда это открытие было сделано — какие горизонты перед человеком раздвинулись! Но он все время забывает, что существует две реальности, которые противоречат друг другу только внешне, — земля, повседневность и космос, вечность».
Когда я передал этот разговор Марине Кудимовой, она отреагировала достаточно жестко: «Суть стихотворческого процесса состоит в трех «не»: неуправляемости, непредсказуемости и непредназначенности. Стихи сочиняют нипочему, невесть когда и ни для кого — даже в том случае, если сверху ставят посвящение, а в тексте речь идет о «вдохновении» и «продаже рукописи». Пушкин — абсолют воплощения этой триады. Снятие отрицательной частицы в любом из атрибутов выводит результат за грань творчества».
А Кедров словно возражает ей:
Я язычник языка
я янычар чар
язык мой
немой
не мой
Видимо, таким образом проявляется у Кедрова «неуправляемость»: вроде бы и не он говорит, а кто-то за него. Или он подобен пианисту, который садится за фортепиано, а руки сами наигрывают нечто изобретательное? Как тут не прислушаешься!
В бесконечности есть зазор из розы
разверезающий другие Миры
Где все слезы прячутся в одну СОЛЬ
Где все ноты прячутся в одну СОЛЬ
где уМИрают Миры из МИ
из мемб — раны Синего СИ
Может, и Шуберт таким образом сочинил свой «Музыкальный момент»?!
Елена Кацюба. Заговор рек
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2018
Елена Кацюба, поэт и арт-дизайнер, ушедшая из жизни в феврале 2020 года, своими сочинениями представляет в современной поэзии так называемый «метафизический реализм», в чем является единомышленницей Константина Кедрова (своего мужа). Ее стихи входят в недра смыслов и созвучий, она соединяет несоединимое, знакомит слова друг с другом, после чего словно бы отходит в сторону и вместе с нами, читателями-наблюдателями, смотрит, что из этого получилось. Должна бы получиться словесная Вавилонская башня. Но стихотворения выглядят так, будто слова и слышали уже друг о друге, просто не знали, что их нечто роднит — как например, в стихотворении с парадоксальным названием «Свадьба судьбы»:
Какая свалка без матраса?
Какая свадьба без матроса?
Он сине-бело-полосат
в нем дружина пружин
и все торчат
По семейным волнам
нынче там — завтра к нам
Матрос — это рост, торс, амор
это ост, марс, трос
это ром, мат, срам.
Первое время я не мог понять, большая ли это поэзия, но признавал, что как поэтические упражнения — стихи Кацюбы талантливы; это тот тип стихов, которые идут от слов, от их созвучий, а потом уже слова вызывают определенные эмоции, видения, ассоциации, — но никак не наоборот.
ВЕНЕРА — кто ей равен?
В нее вся ВЕРА.
НЕВА — речная ВЕНА
ей жизнь на севере дала,
удочерила,
и НРАВ и НЕРВ переняла.
Венера — ВЕЕР тайн,
Ей на АРЕНЕ РЕВ
и вид ужасных РАН
не страшен.
Но черный ВРАН
на белое плечо уселся.
Однако знакомясь с книгой внимательней, я стал понимать, что Кацюба пишет не только словесные выдумки и смысловые перевертыши; в лучших своих стихах она достигает истинно поэтической глубины мысли, — то есть мысли, выраженной столь художественно, что она видится впервые высказанной истиной.
Свеча боится темноты
Чем больше страх свечи — тем ярче свет
Чем ярче свет — тем жизнь свечи короче
Чем жизнь короче — тем сильнее страх
Чем страх сильней — тем ярче свет свечи
Чем ярче свет — тем жизнь короче
Чем жизнь короче — тем сильнее страх…
Возможно, все это и действительно может называться «метафизическим реализмом», если перемешать в одном котле футуристов, имажинистов, обэриутов и… Георгия Оболдуева с его «Живописным обозрением», творчество которого четкого направления не имеет (и слава Богу!).
В молочном молчании
глотаю шум
незримый город
без стен без теней
океанариум окон
ленивые лампы рыб
шевелятся вуалехвостые
белое платье сада
небрежными штрихами исчерчено
невеста заблудилась
фонтан фантом невидимые струи
бормочут апполинервно
По-моему, здесь не обошлось и без легкого сюрреализма. Ну и прекрасно: поэзия и должна содержать оттенки безумия.
Григорий Медведев. Нож-бабочка
М.: «Воймега», 2019
Книга начинается щемящим мотивом: песней, романсом, — все равно как сказать; в нем — традиционная грусть об уходящем лете — когда «осень стоит на паузе». Но, пожалуй, не в предосенней грусти дело; уже вторая строфа заставляет насторожиться: «Перелетает капустница/ реку, недолог полет./ Жарко, а сумрак опустится —/ холод с низин поползет». И когда далее бабочка называется «мимолетной смертницей», а потом вмиг пропадает неведомо куда, — ко мне действительно подползает холод: поэт говорит о жизни, о ее хрупкости, поскольку радость обманчива, а счастье, выходит, и вовсе невозможно: «Жизнь будет легка-легка,/ только с трещиной посередине,/ вроде первого в реке ледка, —/ ненадежна отныне». Читая книгу дальше, я даже поначалу задумался: о каком времени пишет автор — о начале тридцатых, о послевоенной поре? Вот седой сосед по плацкарте, лишенный двух пальцев, плачется о своей горестной доле, о невозможности обеспечить жену: «А теперь ни работы нет, ни хрена./ И куда мне с ней? Уж лучше б война./ На войне не стыдно, убьют так убьют,/а живой вернешься — вообще зер гут./Бабе легче — та может родить,/ ну а нам-то куда себя применить, если ты не хапуга и я не бандит?»
Но нет, автор пишет о своем, трагически окрашенном внутреннем времени. В книге много смерти, очень много. Вот, например, снова о лете, которое «оклеено смертью с изнанки», и бабочка: «нарезая зигзаги шальные,/ лезвие воздух разит» (та самая «нож-бабочка»); невесело и в лесу: «Неразбавленным временем здесь наполняются ели,/ еле-еле елозит еловая смерть, еле-еле», и даже когда «в сентябре вручную давили сок», — вспоминает автор, — яблоки представлялись былинными богатырями: «головы клали, румяные, с черенком,/ кровь проливали мутную — радужные пузыри –/ только ведро подставляй-уноси чередком».
Читая Медведева, в который раз мне приходит в голову: когда поэт со всей идущей от всего сердца искренностью говорит о каких-то главных для него, болевых вещах — о любви, о грусти, о беде — он не может производить «тексты» вместо стихов (текстами современное «актуальное» стихописание перенасыщено). Можно ли передать столь живые меланхолические настроения верлибрами, иностранными словами, ненормативной лексикой и откровенным стебом? Медведев — это одна негромкая, раздумчивая, немного усталая песня, которая поется в гармоническом ладу, в лучших традициях Золотого века; а его душевная опустошенность навевает даже эмигрантские настроения в духе Ходасевича и Георгия Иванова, — опустошенность, которая, однако, непостижимым образом рождает строки, одновременно печалящие и успокаивающие — не вызывая даже и намека на уныние. И пусть я не согласен почти ни с одним словом стихотворения, которое я сейчас приведу, — но я согласен с самим стихотворением, — то есть с его собственной правдой, с его речевым строем и особенно — с проблесками иронии, пусть и нерадостной: поэт жалуется — а мне не жалко: пусть пишет-поет дальше, а я еще почитаю-послушаю. Русская душа любит грустные песни.
мы выросли и стали мудаками
мир нас поймал со всеми потрохами,
перефразируя г. с.сковороду.
пришлось идти работать муравьями:
нас подсчитали, уплотнили, уравняли
и взяли на полставки за еду,
где мы состарились и скоро миновали.
мир нас поймал, мы в мире мировали,
и перед сном читали ерунду.
Герман Титов. Прекрасней империи
М.: «СТиХИ» (серия «Сингл»), 2021
Эти стихи мне напоминают неторопливые реки — точнее, те их отрезки, которые умещаются в поле зрения Германа Титова. Каждое его стихотворение еле слышно вплывает в эту небольшую книжку, так же — почти бесшумно — движется по странице; чаще всего — выходит за ее пределы и занимает пространство следующей. После чего река либо теряется на горизонте, либо исчезает за поворотом.
Синий катер исчезнет под Синим мостом,
Чтоб опять появиться на той стороне,
Где плывут небеса в отраженье густом,
И сквозящие блики мерцают во мне
Этой осенью царственный кавалергард
Полотном безыскусным и моросью скрыт.
И выходят фасады на тихий парад
Над торосами стершихся каменных плит. <…>
Вот в таком тоне и звучат все стихи Титова, всегда задумчивого, всегда глядящего куда-то вдаль, всегда размышляющего — и немного отстраненного от Петербурга; пребывая в нем, он словно бы смотрит на него со стороны, привыкает к нему — но еще чувствует себя пришельцем, которому жить здесь — предназначено судьбой. Некоторые стихи объясняют эту особенность авторского взгляда — у з н а ю щ е г о, и з у ч а ю щ е г о город, который будто знаком ему был только в давних снах: Титов перебрался сюда из Харькова в связи с неприятием украинского режима. «Погружаясь» в Петербург все глубже, привязываясь к нему все крепче, он все же продолжает чувствовать себя и харьковчанином; родные городские приметы не ушли для него в прошлое. Например, одно из лучших украшений Харьковорожденном поэтическим чувством и архитектурным мышлением (согласно профессии Титова!):
<…>
От улицы Сумской направо,
Меж рытвин четырех веков,
Ждет каменный сюжет в оправе
Витиеватых облаков. <…>
Какая легкая, «рассказывающая» интонация! Я почти не знаю стихов Титова харьковского периода, поэтому могу лишь предполагать, что с переездом в Петербург не мог не измениться тон его письма. «Наш город, будто буксир,/ Истории тащит сны» — можно ли так сказать о Харькове или о каком другом городе? Чувство текучести и невозвратности времени, чувство истории — вот основная художественная мысль Титова-петербуржца, пишущего в классической манере, причем — что сейчас редкость — каждую строку он начинает с заглавной буквы. Северная столица для него — средоточие былого русской культуры, вошедшей в петербургскую атмосферу; здесь он видит тени знаменитых поэтов, слышит их голоса, не раз вспоминает Блока и спрашивает то ли у него, то ли у неба:
<…>
Зная, что все убиты,
Кто воскресит, скажи,
Родины ризалиты,
Радости витражи? <…>
Можно ли назвать Германа Титова поэтом печального склада? Не знаю; ведь есть радость и в печали исторических воспоминаний, есть свое вдохновение и в грусти; а фраза — «Наш условный кораблик отчалил,/ Только пристани нет на Земле» — столь певуча, что прекрасна сама по себе и говорит лишь о том, что непостоянство внешнего мира, изменившая свой облик страна не лишают певца способности петь, приносить радость себе и другим.