Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 1, 2022
Евгений Каминский — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1957 году Автор десяти поэтических сборников и нескольких книг прозы. Публиковался в журналах «Октябрь», «Звезда», «Нева», «Юность», «Литературная учеба», «Волга», «Урал», «Крещатик», «День и ночь», «Аврора», «Зинзивер» и других. Участник поэтических антологий «Поздние петербуржцы», «Строфы века», «Лучшие стихи года» и многих других. Лауреат премии Гоголя за 2007 год. Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
В феврале (не март ли распознав
в небе голубом?), на склоне дня
жгут костер мальчишки — допоздна
душу вынимают из огня.
С тяжким притяжением борясь,
маясь и выкручиваясь, та,
только б не прилипла жизни грязь,
тянется туда, где высота.
Так, наверно, души сирых тех,
чьей судьбой барак был да урок,
наспех, но при этом лишь бы вверх,
страх забыв, летят на вечный срок.
Если жизнь рабу тут — лютый враг,
то ему ведь лучше смерти нет.
Что ему при жизни этот мрак,
если после смерти только свет?!
Словно вскрыт в больной душе нарыв —
крылья раскрывает на лету,
с ужасом внутри себя открыв
вдруг свободу… Истинную ту.
ХУДОЖНИК
Стреляет бес в ребро. Художник смотрит хмуро,
не зная, чем прельстить натуру у окна.
Ведь холоднее звезд с художником натура —
не больше, чем дружить, намерена она.
Глядит — какая синь безбрежная во взоре!
Сидит в чем мать ее всего за сто рублей,
лениво к цвету глаз примеривая море
да палубы к мечтам и мачты кораблей.
Такая, если что, и любит из-под палки.
И совести в такой, обычно, ни на грош…
Но так хорош овал лица, и абрис валкий
хабалки той, шелка измявшей, так хорош,
что, тихо от любви к прекрасному стоная,
художник, как врага, терзает «Беломор»…
И, спятив, за окном черемуха шальная
художнику в окно читает приговор,
ранимое нутро по пунктам так и кроя
(Вышинский-прокурор умел вот так, навзрыд)
готового пойти на мокрое героя,
поскольку мавр в любом художнике сокрыт.
Поскольку мавр сидит у бедного в печенке,
вертя белками глаз и стиснуть норовя
кривые пальцы рук на горле у девчонки,
а после самому себе пустить кровя.
В ГЕФСИМАНСКОМ САДУ
Все, что хотел, им сказал… Настает
то, чему должно свершиться.
Знающим все о себе наперед
трудно ума не лишиться.
Не отрицаю, что избран здесь для…
Только понять еще надо:
как это, боль в тебе лютую для,
мир выкупают из ада?
Любящий… Вот и пойми ты Его:
Ты ведь погибнуть не против?
Ведает дух, погибать для чего.
Но погибать-то ведь плоти.
Ради чего добровольно, заметь,
в возрасте самом цветущем,
вставши, идти ей на лютую смерть,
а не на гульбище в кущи?!
Смерть оставляет всегда на потом
счастливо плоть молодая.
Как убедить вам счастливого в том,
что не спастись, не страдая?!
Жизнью довольного как обмануть,
ложью какой несусветной,
чтоб им лишь смерть понималась как путь
к жизни бессмертной?!
* * *
Как враг народа проклят, оклеветан?
И хорошо, поскольку правда – в этом.
Лишь этим оправдаться сможешь тут
пред теми, что туда забрать придут.
Им ведь размер души твоей не важен.
Важнее то, чтоб дух твой был отважен,
чтоб душу положить ты мог за тех,
и этих, не считаясь, как морпех.
Но ты не смог. Тебе гордиться нечем.
Обидами пустыми искалечен,
ты, может, и не проклят, но забыт,
как тот, в кембрийской глине, трилобит.
Так радуйся огульной тьме навета.
Помилуют, быть может, и за это
того, кто хоть и жил с натягом жил,
но жизнь ни за кого не положил.
1
Ты ничто, ты ничто для меня.
Ты ничто для меня в той же мере,
как закат, что горит без огня,
полагая в гордыне, что греет.
Как растущая в поле трава
и — сквозь камни Твери или Рима …
И как смерть, что всегда не права.
И как жизнь, что едва ль поправима.
Как гранит, что Неву заковал,
пригрозив превратить ее в Лету.
И как ночи январской провал,
из которого выхода нету.
И как первых лучей пятерня,
что наутро у тьмы из провала
каждый раз поднимала меня
и всегда отдышаться давала.
2
Ты жить предпочитала без меня.
В твоей судьбе, где все — любви растрата,
копейками любви своей звеня,
я был, боюсь, персоною нон грата.
Признать, что плотью ты была при мне,
жить прирожденным здесь анахоретом,
и каждый миг душой — на стороне,
не повод, чтоб слагать стихи об этом.
Сказать: что даже выгнувшись дугой
в тисках любви, как в лапищах Прокруста,
я для тебя был истиной другой,
не той, что утоляет, — не искусство…
Зато теперь души моей сосуд
в руках Любви, как нищенская кружка
для слов, что хоть кого-то здесь спасут,
а не для чьей-то прихоти игрушка.
* * *
Любил ли я тебя?
Я с минимальным риском
любил быть где-то близко…
Всю ночь, в себя уйдя,
менял строфы фасон,
а ты лежала рядом,
отравленная ядом
сонетов и канцон.
Мы жили, чтоб страдать.
Причуда есть такая:
жить, вздору потакая,
чтить боль как благодать…
Меж нами шла война
столетняя. Бывало,
сто раз ты умирала
за нас двоих одна.
А я с войны — хоть бей —
к стихам — наговориться
сбегал. Для них патриций
я был, а не плебей.
Жизнь положить за них
в желанье оголтелом,
мечтал я под обстрелом,
несчастных глаз твоих.
Тебя я не любил.
Я лишь дышал тобою,
как музыкант гобоем,
прильнув, как воду пил.
Но то-то и оно:
жизнь — зеркало кривое,
а мы с тобою двое,
в нем все-таки одно.
* * *
Отключиться, забыться,
раствориться в былом,
и парить в нем, как птица,
что не машет крылом.
Потому что излишни
крылья, если ты пьян…
И без крыльев летишь ты
головою в бурьян.
Вот бы в прошлом остаться,
и в жилетке пике
разлагаться в палаццо
со стаканом в руке.
И в Неву, словно в Лету,
как бутыль зашвырнуть
жизнь постылую эту,
а былую вернуть…
Но к утру приземлиться
здесь придется, пусть ты
и парил там, как птица,
не боясь высоты.
Чтоб цепляться, как прежде,
как за друга плечо,
за пустые надежды,
что вернется еще,
что еще воротится,
и не помня обид,
тут живою водицей
мертвеца оживит
то, что в вас еще плачет,
но подходит к концу…
Потому что иначе
нечем жить мертвецу.
* * *
Море шумящее, неба
вольница — птицы и свет.
Большего в жизни не треба
тем, кого как бы и нет,
кто, как шарада, разгадан,
и как улика подшит,
кто, пусть и дышит на ладан,
но умирать не спешит.
Море и полное воли
небо и надо лишь тут
тем, кто и рад бы без боли
в сутки хоть пару минут.
«Все начинается только!»
верить осталось тому,
пайка кому лишь да койка
в странноприимном дому.
Кто за себя не в ответе,
и от кого ничего
уж не осталось на свете,
кроме той веры его.
* * *
Я написал роман, казалось мне,
о самом важном. Маленький, но емкий:
там свет внутри и мир, покуда вне
война идет, сгущаются потемки.
В том смысле, что соседи у меня
за стенкой коммунальною друг друга
то кроют, в чем-то мелочно виня,
а то грызут, не ведая испуга.
Так вот роман. В нем, каюсь, все всерьез.
Во-первых, то, к чему душа привычна,
а во-вторых, — чего нельзя без слез,
поскольку то, второе, все ж первично.
Но кто роман такой рискнет прочесть?
Кому на это слез своих не жалко?
Кто, ум свой прогуляв, имеет честь
вести войну с соседом в коммуналке?!
А оба ведь могли прочесть роман.
Но делать то не станут, вот в чем штука,
пока не истекли в борьбе от ран,
не породили зверя злобы в муках.
Имеет коммунальная война
цель перессорить всех и сжить со света.
Да только, справедливостью она
прикинувшись, тебе не скажет это.
Тебе, что уж давно не моложав,
что мог бы над романом тем без фальши
поплакать, а не дальше, зубы сжав,
бороться за… и быть фальшивым дальше.
Жизнь — горечь до последнего глотка.
А мир — война.
Но так ли это надо —
Гулага ад, окопы Сталинграда —
тому, чья жизнь, как выстрел, коротка?!
* * *
Тучки, ласточки, цветочки
все — ничто, когда до точки
ты дошел и жизни свет
тихо сводит тьма на нет.
Тьма ведь даром не клубится,
а стоит себе, убийца,
пред тобой, как тень отца,
и глазища — в пол-лица.
Говорить с тенями тяжко.
Привезут тебя на Пряжку,
психиатр, скрививши рот,
скажет: «Ты ж не идиот?!
Ничего с тем не случится,
кто с утра поет, как птица,
и не держит кто обид
на судьбу, как трилобит.
А случится — надо верить,
что в конце откроешь двери,
а за ними райский свет…
Так что верь, что смерти нет!».
Что ж, спасала эта вера
и мента, и тамплиера,
и всех, синих от вина…
Не спасала лишь меня.
У меня к ней нету веры.
Даже в день дождливо-серый
вижу адский я огонь,
и тогда меня не тронь.
Для себя я чую очень
роковое что-то. Впрочем,
мало кто за жизнь свою
заслужил ожить в раю.
Оттого, что человеки
здесь чуть-чуть, а там — навеки,
в сердце — темень и тоска,
словно дуло у виска.
А вот был бы трилобитом,
безъязыким и забитым,
миллион бы лет лежал,
в глине ржавой как кинжал.
А вот был бы лишь ромашкой
или просто деревяшкой,
или просто буквой ять…
Что тогда с такого взять?!
* * *
Не вдоль Мойки я брел, а вдоль Пряжки,
в черном весь на церковный манер,
и в лицо мне с рекламной растяжки
зрела стая бесстыжих химер,
что, французскими вея духами,
реют, душу твою норовя,
если не проглотить с потрохами,
то хотя бы пустить ей кровя,
потреблять только в жизни желая…
Но с меня-то что было им взять?!
Шла вдоль Пряжки душа чуть живая,
как давно упраздненная «ять»,
будто снулая рыбина в сети,
словно загнанный зверь на ловца
и как Истина в Новом Завете,
на закланье по воле Отца…
Шел вдоль Пряжки эпохе на ужин,
и глаза ее, видел, не лгут:
кто не может со всеми — не нужен,
ждут такого Нарым и Сургут.
Чтоб вкушать с ней обильное брашно,
даже черному мне иссиня,
надо чтоб ничего — вот что страшно —
не осталось во мне от меня.
Чтоб уже ничего не болело,
чтобы даже не ныло, и чтоб
онемевшей души моей тело
шло, толпу раздвигая, как жлоб.
Чтоб, эпохою взят на поруки,
стал я в меру практичен и прост,
как Христос на плакате в Кентукки —
бодибилдер такой в полный рост.
* * *
Хризантемы, фиалки, ландыши…
И во всех ведь твой, Боже, труд.
Взять одну и воскликнуть: «Надо же!
Для кого Ты творишь их тут,
где порочный пророком кажется,
а уродство давно важней
красоты — и мажор куражится,
и глумится торгаш над ней?
Где поклепа собака спущена,
и судьбы взведена пищаль,
где ни Пушкина нет, ни Пущина,
и давно ничего не жаль.
Где о главном — и не под пыткою,
и уже ни о чем всерьез,
где сердец не смягчить улыбкою
и не тронуть потоком слез.
Для кого же, как дева красная,
в робком взгляде любовь тая,
ты пришла, красота напрасная,
бесполезная ты моя?!
Хризантемы твои с фиалками,
словно деньги на ветер тут,
где лишь губят словами жалкими,
да пустыми глазами лгут.
* * *
Эка невидаль – ножиком
глупого мальчика вжик!
Словно глина без обжига,
кровью не мытый мужик.
Только крепче становится
слово по мере того,
как душе нездоровится.
Ставишь хромая тавро
среди птичьего гомона
в жидкой грязи ноября
и не веришь, что сломана
жизнь твоя временем зря.
Никуда не девается
счастье терпеть эту боль.
Не хотелось бы маяться
больше любовью? Изволь,
за такое лечение
по три копейки с души,
а теперь отречение
кровью своей подпиши.
И линкором со стапеля
двигай в пучину страстей,
ненавидящий Авеля
Каин до мозга костей.