Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 5, 2021
Сергей Попов — поэт. Родился в 1962 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Арион», «Москва», «Дружба народов», «Дети Ра», «Юность», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Волга», «Зинзивер», «Новая юность», «Футурум АРТ», «Литературная учеба», «Крещатик», «Подъем» и других. Автор многих книг стихов и прозы. Победитель Международного поэтического конкурса «Перекресток» (Германия) журнала «Крещатик» (2007). Обладатель Специального приза Союза российских писателей Международной Волошинской премии за лучшую поэтическую книгу года (2010). Лауреат премии журнала «Дети Ра» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии литературной газеты «Поэтоград» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии газеты «Литературные известия» за лучшую поэтическую публикацию года (2014). Лауреат премии «Писатель XXI века». Член ПЕН-клуба (Русский ПЕН-центр), Союза российских писателей и Союза писателей ХХI века. Живет в Воронеже.
* * *
Струнные режут слух, небосвод кровит.
Здешний Морфей подсел на нездешний джаз,
радиосплетни, новости про ковид,
макли с голосованьем в который раз.
Крепок бурбон, старателен саксофон,
йодом рассветным комната залита.
Вот и лекарство — стало быть, мир спасен —
прежняя кровь не выкипит ни черта.
Разве что к горлу нагло подкатит ком
по звукоряду с паузами для слез —
даром, что время пьется одним глотком,
и не пристало плакать о нем всерьез.
Банда резвится, мечется звук в сети.
И накрывает где-то уже к пяти.
Мигом почти.
Но и во сне кошмарят наперебой —
полный абзац, пока не очнешься к трем —
Диззи Гиллеспи с выгнутою трубой
и Чарли Паркер с буторным вискарем.
и чумовую крышу снесло когда…
И кукуруза в спирте всегда к беде
или чревата проблесками беда?
Это одна реклама, что поутру
все будет славно с муторной головой —
невыносимо на новостном ветру,
если проснешься к вечеру чуть живой.
И за бемолем — снова блажной диез.
Дикие ноты вновь обретают вес
в аранжировках пьес.
Бешеный Гарлем, судорожный бибоп,
сороковых отчаянный героин…
И за синкопой — сразу сплошной озноб
у не протрезвевшего до седин.
У обожателя жизни смешная роль —
черным по белому вносится в нотный стан
позднего бденья импортный алкоголь,
что трудовую печень давно достал.
Но если время снова плывет во тьму,
если опять и сам он вовсю плывет —
стало быть, светит вписывать самому
партию счастья в нынешний переплет.
Будут ударные, клавишные, вокал…
не осушив бокал?
* * *
Рядом с Герценым квасить неловко,
и для этого дела была
у ворот чумовая столовка —
прямо первая дверь от угла.
Там в углу исключительный столик
был от всяческих взглядов укрыт —
смейся после четвертой до колик,
кайся после десятой навзрыд.
И к тому ж кошельку пустомели
небольшой наносили урон
с беспощадной подливкой тефтели
и руины сырых макарон.
И кромешная сушь винегрета,
и компота дремучая муть
вопреки аппетитам запрета
помогали судьбу обмануть.
Нарушенье законов и правил
чтобы Хронос похмельем приправил
заводную эпоху невзгод.
Обещаний невзрачные вехи
спрятал в кухонный дым сигарет,
выдал выпускнику на орехи
дармовой общепитовский бред.
Чтоб кололись скорлупки да ядра —
сокрушительной жизни тщета,
где от прелести прежнего яда
не осталось уже ни черта.
И какого неведомо черта
там, где лоха щадила беда,
нынче клуб под названием «Форте»
и лабает Козлов иногда.
И считается славной манера
чтоб ореховый тон интерьера
рифмовался с облезлой судьбой
там, где Герцен подзуживал сдуру
под убойную музыку сфер
эмигрировать в литературу
из граненого СССР.
* * *
Лупит по крыше бешеная вода.
В радиоволнах светятся города.
На лобовом — сырая листва и грязь
бьются за место, молниями искрясь.
Соло наплывом, клавишные в накат.
Нью-Орлеан, Чикаго, каскад огней…
Ты говоришь, едва ли кто виноват
в том, что иллюминация здесь бедней.
Ливень свингует, мечутся провода за стеклом в углу.
Память бликует, будто бы никогда не свернет во мглу.
Осень блефует на вираже погод.
Ноты наглеют, пенятся облака.
Ты открываешь дверцу — пока-пока.
Нынче корнет почти оттеснен трубой —
по перепонкам ездит другая медь.
Если следить безвылазно за тобой,
можно от географии онеметь.
Молча от Фрэдди тащиться Коппарда, жать на газ —
слезоточивой меди частица с копотью века попала в глаз.
Ты говоришь, не в тренде теперь корнет.
Но никого здесь по правую руку нет.
Только ударные выстуженной воды
перебивают поршни на все лады.
Ты где-то там — в огнях на реке Гудзон.
Ловишь удачу, смотришь из-под руки —
даром чудной прокручивается музон
и по дебатам парятся чудаки.
Уличный беспредел, тегеранский атом, к Этот радел за баб, тот ходил рогатым и в банду влип.
Дохлое дело — яростно жить сквозь чушь.
Слишком листва под баннерами искрит.
И поперек слезы авеню и стрит.
Это ночной, понятное дело, глюк —
если весь день как проклятый за рулем.
За океан отчалить — нехитрый трюк.
Только ненастье не поросло быльем.
И подбираешь волны, дуркуешь в дым,
чтоб корнетист запомнился молодым.
* * *
Взрывоопасный звук, в никуда скользящий,
точно пойманный за руку властьимущий —
мается, заикается, дышит чаще
да и срывается, чтоб истерить все пуще.
Дальше — лесная тьма с оголтелым эхом,
где воскресают все отголоски света
джазовых сейшнов, полных слепым ус
Даром хозяин вор, но меломан до дрожи —
предпочитает кул, торчит от сквозной валторны…
А рассуждать о жизни — только себе дороже,
ибо слова смешны, а утвержденья вздорны.
Прыгает звукоряд из черной травы на ветки —
и депутатский корпус идет налево,
от наслажденья темпом смежая веки,
чтоб демографии не облетало древо.
Чтоб не кончалась музыка перед снегом
наперекор безумиям и осадкам,
где после пятой тянет общаться с небом
на штормовом пиру в равновесье шатком.
И круговые страсти крутого века
прячутся под крыло листопадной комы,
чтобы в лесу лукаво светилась веха —
даром, что гаммы до седины знакомы.
* * *
Кто сказал, каждой твари по паре?
Прибаутки для счастья малы —
русопяты, семиты, татаре,
самоеды, абреки, хохлы…
За язык никого не тянули,
а несет без руля и ветрил.
Гули-гули, залетные пули.
Кто забыл, кто не так повторил.
Полумесяц над тундрой коверной,
над ковидной кривою орел.
И орнамент равнинный и горный
на игре в непонятки расцвел.
Словно прошлое вышито плохо
и с такой вышиванкой беда,
протянула непруха-эпоха
до тротила разрыв-провода.
И круги разошлись без остатка,
зачудила горючая смесь…
это так называется здесь.
Все устроено по-человечьи —
распальцовка, базар, мордобой,
чтоб галдело всемирное вече
в пользу очередной мировой.
Янки, панки, уйгуры, арабы
на одном гомонят языке.
И по милоcти этой оравы
самолеты уносит в пике.
Офигенно, решительно, гарно
инь и янь в кочевом кураже
на посадку заходят попарно,
потому что сажают уже.
И всердцах затворяют ворота,
и в слезах растворяют мозги.
По долинам горланит икота,
но по взгорьям не слышат ни зги.
Вот и слух утекает во тьму…
И о чем эти песни над ухом,
не понятно уже никому.
* * *
Тусклую осень сны атакуют вплавь,
вся акватория полнится тишиной.
Не понимаешь, где исчезает явь
страсти бесстрашной, сутолоки шальной.
Не замечаешь вечером эту грань —
лишь заглядишься в сумрачное окно,
сизым огнем уже расцветает рань,
хоть на душе, как в яме, темным-темно.
И водяные знаки слепых времен
на волновой поверхности не видны,
точно невольник зренья приговорен
к непоправимым шалостям глубины.
И никаким смещениям временным
не разнести по завтрашним берегам
диким давленьем сдобренный кровяным
позавчерашний бешеный шум и гам.
Рыбы идут, растенья стоят стеной
и прорастает в пыльных глазницах стен
пепельно-серый, выверенно стальной,
но в полный рост обманчивый вместе с тем.
Скупо искрится прошлого чешуя.
Гонит волну его чумовой плавник.
Черная кровь от заводи забытья
к устью забвенья катится напрямик.
И сочиняешь блики в оконной мгле —
добрые знаки в злой водяной пыли.
Будто не все потеряно на земле.
Но для сновидца нет никакой земли.
* * *
Они все умерли. И нынче ты да я
перемываем кости по привычке,
пока разноголосая семья
в местах подземных разжигает спички,
чтоб высветить друг друга и прочесть
в следах петельных, отворенных венах,
что все путем, что все сбылось как есть,
как обещали в строчках довоенных.
Тогда в красивых куртках летуны
глядели физкультурные парады,
и грелись, осознанием полны,
в горниле славы первые бригады,
и дирижабля медленная тень
смущала огорошенные души.
Кепчонку сдвинь, кожаночку надень —
нужны-важны оплечь глаза и уши,
чтоб после смаковать за упокой
шампанского джазменовские брызги,
водить рукой по даме никакой,
накапывать в наркомовский до риски.
Ну а кому — раскуривать «Казбек»
и спички оставлять для подземелья.
И строчек заполупочных разбег,
сомнительное средство от забвенья
очередного тщетного пловца
по темноте заядлой, заоконной,
лелеять в поте ясного лица —
лишь свет настольный, высверк незаконный
и оклики затерянных друзей
в полях гостеприимного Аида,
и рукописи, сданные в музей,
и детская свирепая обида,
и беспардонный холод по спине
от безраздельной участи земельной
в отравленной созвучьями стране,
не плачущей над метрикой семейной.
* * *
Здесь не судьба одно выбирать из двух —
острая белизна или резкий звук.
Оторопелый лед или легкий яд
рваного ритма, что наркотой объят.
Русская канитель и американский свинг,
позднего дня декабрьское полотно…
Все времена останутся при своих —
на перекличку их уповать смешно.
Но репродуктор «Нейва» назло врагам
воспроизводит прожитый шум и гам.
Скользкая тема — холод, окно, лыжня —
переходящий сон, записная блажь —
здесь в негритянских наигрышах слышна,
где саксофон и струнные входят в раж.
В странных сближениях — странного ни на грош.
В полных созвучиях — больше прямого зла.
Дрожь медиатора, снежной завесы дрожь,
судороги динамика у стола.
Хриплое соло наперекор пурге
неодолимую опровергает явь —
то западает в бешеное пике,
то по волнам эфира хлопочет вплавь.
Страшное дело — проигрыш, вспышка, плач.
Когтя морозного росчерки по стеклу.
Лезвия бед и трубы дурных удач,
плавясь от стужи, ввмешиваются во мглу.
И звукоряд по трещинам речевым
до тишины разламывается сплошной…
Но в ледяном изводе вчерашний дым
песней стекла просачивается смешной.
Чтоб запросить последние да и нет
на предложенье звук обменять на свет.
* * *
Все кругом пока остается в силе —
штабеля печали, качели чуда.
Сколько в списки выбывших не вносили,
а не выкурить просто так отсюда.
Закрома забвенья, ряды скелетов
по шкафам любовей, полям разборок.
Но расклад везунчику фиолетов —
хороша одежка ли, сух ли порох.
Потому как всякое лыко в строку —
башни счастья, шашни шизофрении…
Ни винить, ни каяться нету проку —
времена кругом, как всегда, дрянные.
Молотка забойней, серпа острее —
то поля пылятся в июльской коме,
то леса январятся в себорее,
то блажат с диагнозом в избиркоме.
То болезни определяют чохом,
то здоровым пишут «пиши пропало» —
и в больничку с присвистом и почетом,
чтоб леченья не показалось мало.
Там консилиум в бесконечной думе
и главврач в ударе, и жизнь в ажуре…
Но печаль все та же в палатном шуме,
да и в чудо веруется по дури.
Впрочем, есть намеренье исцелиться,
сделать верный выбор, нащупать скрепы…
Вражья сказка, скользкая озорница,
до инсульта перлы ее нелепы.
Что за прелесть в тряпочку ждать обхода,
где за дверью прения — или-или…
За окном безбашенная природа
самовольно все оставляет в силе.
* * *
по льду и пламени пройдя на поводу
чудес непонятых масштабов непонятных
к губам подносишь одичавшую дуду
весталку-ветреницу в трещинах и пятнах
где время треснуло и трупных пятен тьма
и приучились не кручиниться об этом
сошла зима с нерасторопного ума
в сырую оторопь на празднике отпетом
звездой отсвечивает детский вифлеем
и взрослый кремль определяется с шипучим
берешь придуманные ноты глух и нем
не тронут верностью и ревностью не мучим
и тянешь звездную над елью канитель
и бредишь небом разукрашенным до края
и напоследок слепо комкаешь постель
до лучших снов почти мгновенно умирая
и направляешься по пламени и льду
у края радости латать ее разломы
пока младенец в новоявленном году
глядит безропотно из ясельной соломы
и ночь итожится и завтра настает
и слезы праздника смолкают словно дети
и беззастенчиво отсвечивает лед
и свет куражится в глазах последней трети