Макс Неволошин, «Срез»; Олег Хлебников, «Недосказанное»; Дмитрий Лакербай, «Совершенно Летен»; Александр Казинцев, «Сила земли»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 3, 2021
Макс Неволошин, «Срез»
Чикаго, «Bagriy&Сompany», 2018
Читал книгу и думал: как определить эту манеру письма? И вдруг в рассказе «Хорошая девочка Тиша» вижу автоопределение: «Недавно сочинилось одностишие: «мой вкус испорчен Чеховым и Чейзом». Ничего общего, кроме «Ч»? Хм. Оба кратки, внятны, динамичны, описаний минимум, до описаний ли, когда происходит что-то интересное? Я к тому, что про свою кошку мог бы настукать страниц тридцать. Но уложился в три».
А ведь правда: чеховская приглушенность тонов, тонкие психологические детали у Неволошина сочетаются с сюжетной заостренностью Чейза — уж не говоря о том, что Неволошин, как два названных автора, — мастер рассказа. Сначала я хотел написать — «мастер рассказывания историй», да подумал, что звучит это как-то несерьезно, легковесно, неточно; что ж это получается: «Срез» — сплошная развлекаловка для невзыскательного читателя, которого кроме сюжета ничего в литературе не интересует? Да, Неволошин рассказывает истории — в основном из своего студенческого прошлого, из бытовой жизни, — но не «голый» пересказ событий его больше всего волнует, а психологические детали. Непринужденно преподнесенные, неволошинские рассказы не пишутся просто так, не описывают приключения с целью нас повеселить. Он пишет так, как разговаривают со старыми друзьями, заново переживая былое, и за именами действующих лиц с возрастом четче видятся, обрисовываются их характеры, по-новому оцениваются происходившие пустячки, которые казались тогда не стоящими большого внимания, а ныне встают в полный рост, незабвенные и неотменимые. За внешней простотой изложения автор умеет показать особенности человеческих взаимоотношений во всей их простоте и во всей сложности. Да, природа людская неизменна, удивить нас чем-то трудно, но через индивидуальные черты в рассказах нет и тени житейской банальности. Неволошин смело ведет речь от первого лица, что для художественного произведения довольно рискованном: ведь оно может выглядеть как нескончаемая автобиография. Положение спасает все та же психология, которая у автора обычно стыкуется с философией. Вот, например, «Зоомагазин», в котором осмысляется вопрос не только взаимопомощи, но и взаимозависимости, невозможности быть свободными друг от друга. Максим (он же автор) с женой обращают внимание на вольер с котятами; пока другие гоняются друг за другом, один лежит — всклокоченный, со слезящимися глазами. И вдруг к нему подбегает играющий озорник — но не запрыгивает на несчастного, а ложится рядом и вылизывает больные глаза. Всего лишь трогательный случай? Но он натолкнул автора на глубокие размышления: «…этот котенок мог бы оказаться… немолодым эмигрантом без особых перспектив. Приехавшим в маленькую, непонятную страну… А я — лежать больным… нет, избитым и ограбленным ментами… Под вечер, под обрывки разговоров беззаботных, смеющихся людей… Но кто-то остановился и сказал: «Вставай, брат, держись за меня, Я провожу тебя домой». Не спросив моего имени, не назвав своего… Уж не ты ли это был, Господи?».
Удивительна способность автора при минимуме художественных средств несколькими легкими штрихами набросать цельный портрет человека; да и просто — речь людей, их действия — сами их рисуют; причем ситуация взаимоотношений может в зависимости от сложившихся обстоятельств перевернуться с ног на голову:
«Когда меня уволили из школы и я… вышел на крыльцо, там стоял мой враг — малолетний бандит Масьянов.
— Что, Максим Леонидыч, выгнали? — с фальшивым участие спросил Масьянов.
— Угум, — кивнул я.
— Закурите? — он вынул пачку «Астры»
— Давай.
…Слева — окно завуча, справа — окно директора, а посредине — я, курю в обществе главного негодяя Рождественской средней школы». (Рассказ «За скобками».)
Да что говорить о школьных отношениях, если для Неволошина непредсказуема даже собственная жена. Однажды утром в самолете герою рассказа — разумеется, самому Максу — страшно захотелось шампанского; только проблема заключалась в том, что жена, которая в это время придремнула — отрицательно относится к утреннему алкоголю, да еще и на публике, — а потому напряженности не хотелось. Однако когда сосед попросил у стюардессы бокал шампанского и яичницу с сосиской, герой не выдержал, готовясь к худшему:
«— То же самое, пожалуйста, — с облегчением выговорил я.
— И мне, — неожиданно прибавила жена». (Рассказ «Летели из Нанди в Веллингтон».)
А в рассказе «Фобии» выясняется, что автор — бывший психолог. Это прибавляет к нему уважения: психологи вообще-то занудные всезнайки, а вот Неволошин — человек с юмором. Описав леденящий кровь случай: к его подруге в ухо ночью проник таракан, — он завершает рассказ таким образом:
«Этот случай надломил мою психику. Я сменил полушарие, четыре страны, шесть городов и десятки квартир. Фобия не уходила, она жива до сих пор. Вид таракана приводит меня в слезливую истерику». К чему прибавляет: «Однако есть новость и похуже. Недавно во мне поселилась еще одна фобия — люди».
Зачем же тогда он пишет про людей? Так вот же подсказка из «Зоомагазина»: взаимозависимость. Куда ж без нее.
Олег Хлебников, «Недосказанное»
М.: «Воймега», 2019
Есть книги, о которых вроде бы и не нужно писать: они просто е с т ь и не желают никаких «критических» разборов. Такое впечатление производит и «Недосказанное»: ни к кому не обращенное, ни от кого не ожидающее сочувствия. Это — ритмическое и гармоническое, с легким ритмическим шатанием, бормотание человека самому себе, — или, может быть, монолог, обращенный к мирозданию — но не в высоком, а в самом простейшем смысле; хотя… какое тут мироздание: лишь одна звезда, одинокая, подобно автору, — только, в отличие от автора, неизменно излучающая свет:
<…>
Вдруг звезда Полярная подмигнула мне,
и тут увидел я — на миг, но ясно –
россыпь звезд с ней рядышком в моем окне.
Хоть большинство из них давно погасло.
Если говорить о тоне, о настроении стихотворений — в них нет ничего поэтического; прозаична и однообразна жизнь автора, прозаична его речь; в таких случаях обычно напрашивается вопрос: а зачем тогда писать? Чем таким уж ценным можно поделиться с читателем? Так ли нужно нагонять на него хандру?
Но книга Олега Хлебникова такого вопроса не вызывает. Видимо, для этого поэта важно — не утратить в себе звук, поскольку — если внутри ничего не будет звучать, то какой смысл в такой жизни, и будет ли она вообще, — жизнь, в которой остался он один, неожиданно потеряв родного человека, с которым жить бы да жить до глубокой старости. Этот звук, эта игра поэтической мысли, эта способность из примет ставшей безрадостной повседневности создавать законченные миниатюры, пожизненная вовлеченность в древнее, вечное искусство — стихосложение — надежно держит дух на плаву.
Становятся все важней простые отношенья —
с продавщицами, барменами, попутчиками в электричке.
Вот улыбнутся — и славно, как будто мне вышло прощенье
за вину перед близкими, умножаемую по привычке.
Становится все важней телевизор к ночи
(и неважно, на что глазеть, не умолк бы только),
колыбельные мне поет, усыпляет очень
ненадолго.
Да, в стихах Олега Хлебникова — как обычно в последних его стихах — много скепсиса, нет заметной любви к людям, да и к самой жизни (несмотря на оговорку, то ли серьезную, то ли ироничную: «Впрочем, жизнь покуда длится —/ безвыходно прекрасной»); но нет и уныния, нет тоски — то есть я говорю не о душевном состоянии автора (что мы можем знать о тайниках человеческой души?), а о самом строе поэтической речи; стихи Хлебникова — живые и по замыслу — даже попросту интересные, хотя слово «замысел» едва ли здесь подходит: они будто рождаются неожиданно для автора — только успевай записывать на первых подвернувшихся под руку клочках бумаги — и не выражая на лице и подобия улыбки, не думая даже усмехаться при этом:
Какие же мы смешные! —
стоит взглянуть поподробней:
карикатуры сплошные
на образ Его и подобье.
Походки, гримаски, рыльца,
бомбы, футболы, сканворды…
Есть ли хоть чем-то гордиться
приматам, зовущимся гордо?
Все-таки великая вещь — чувство юмора! Нет, хмуроватый Олег Хлебников вовсе не расточает шуток, но самоиронии ему не занимать, и не будь у него этой особенности, не родилось бы такого оригинального сюжета — а точнее, такого наблюдения, в котором, громко говоря, выражена власть женщины над мужчиной, ее воспитательная в нашей мужской жизни роль; понятно, Хлебников пишет об этом в обычном своем тоне — без приподнятости, в сниженном ключе:
Мои пороки обслуживала симпатичная продавщица.
Мне было стыдно покупать у нее водку и сигареты.
Иногда и доверчиво ссуживала все безобразья эти.
И снова мне приходилось стыдиться.
А была бы мрачная, страшная, я больше бы пил и курил.
И в этом, наверно, женское предназначенье:
воспитывать симпатичностью и нормой (чтоб я так жил!).
Ведь любая женщина — старшая.
Уж с похмельной-то точки зрения.
Или еще замечательный пример самоиронии — пусть она и грустна, но она оберегает автора от самосожалений и от намерения грузить читателя своими проблемами:
Я нужен «Хоум-Кредиту»
и больше еще — Альфа-банку.
Только они в выходные
звонят и звонят спозаранку.
Хотят убедиться, что жив я
и обязательствам верен.
Им за вниманье спасибо,
хоть я в том и в том не уверен
«Я уже на свете жить привык,/ и не надо мне иного света…»; «Временность жизни должна/ уравновешиваться временностью смерти» — «философия» все того же рода. Правда, у Хлебникова не всегда философия — в кавычках; он может и слега ошарашить выводом, над котором надолго задумаешься: неужто прав? Прекрасный пример — стихотворение памяти покойного соседа, которой, бывало, заходил в гости и думал о хозяине: «Вот ведь гондон,/ но — своеобразный»:
И — благодарен я
за это его участье.
Дружба, когда без вранья,
выше любви, к несчастью.
Нет, потрясающая штука — поэзия!.. За спиной — тяжелое несчастье, в настоящем — неизбывные его переживания, а стихотворение — распахивается перед нами, теплое, доверчивое, полное слез и света.
Я больше любить не хочу никого —
ни женщин, ни собак.
Зачем оставили одного,
даже не подали знак?
Хоть добрый мой пес меня утешал,
когда не стало тебя:
встречал меня, ластился, провожал,
сочувствуя и любя.
Но тоже ушел. И вся жизнь моя
тепло вокруг потеряла.
Осталось — от батарей жилья
да ночью — от одеяла.
Дмитрий Лакербай, «Совершенно Летен»
М.: «Вест-Консалтинг», 2019
Как называть эту книгу — эпос? Роман? Семь разделов, двести с половиной страниц. Поток сознания? Наверное, так: поток сознания, поток безумия, сон памяти, движение по реке Забвения, которая постепенно испаряется и растворяется в небе (если есть подземная река, почему не может быть подземного неба?). Пловец покидает Лету и летит к облаку, становится частью этого облака. Теперь он — совершенно «летен». И все время вспоминает. Что именно? Ведь т а м — памяти нет? А вот все равно вспоминает. Может, это и есть сон по т у сторону? — ведь мы, бывает, во сне погружаемся в небывшее прошлое, вновь и вновь вспоминая это прошлое, которого не было — иногда в тревоге, в смятении, в мистическом переживании необъяснимого.
Сколько вопросов… Но с чего начинается книга? Герой вдруг пробуждается в ином измерении — будто вновь рождается, но уже не в земной жизни — эхо которой не успело полностью выветриться из его сознания и томит, рвется песней, неизбывно грустной:
…И вдруг сердце дало знать о себе впервые,
замелькали вокруг словно тени живые,
и провалом в себя жизнь открылась, закрылась…
Сердце билось и раньше — куда оно билось?
…Светлячок, светлячок! Ожиданье, мгновенье —
и вселенская тайнопись сердцебиенья!
Почему я, ребенок, бегу за тобою
на задворки в саду, автострадой вечерней,
рукопьяным бурьяном съезжая к прибою —
океанить бессонницу звездной харчевней?
Эта книга не поддается ни моему пересказу, ни моему постраничному анализу; здесь остается погрузиться в течение авторской речи — если, конечно, хватит мужества мысленно покинуть земной мир и при этом не потерять рассудок; попробуй сохранить самообладание, если «лягушек дивный хор зовет из-под земли» и «причудливый туман крадется из могилы»! И все-таки это — нетрудно: Лакербай нас крепко держит в своих стихотворных руках, его строки — крепкая эклектика, соединившая в себе стили классиков золотого и серебряного веков — в несколько ироничном преломлении, — и не забывающая о современном сленге.
Александр Казинцев, «Сила земли»
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2021
«И птица тащит небо на спине» — удивительная строчка! Птица как опора бездонной небесной выси — смелый, невероятный образ, возможный лишь в поэзии. Впрочем, все для меня в этой книге неожиданно: и прежде всего то, что ее автор, литературовед, публицист, сорок лет отдавший редакторской работе в журнале «Наш современник», еще и настоящий поэт, — к большому моему сожалению, давно оставивший музу (самые поздние стихотворения датируются 1979 годом — когда автору было двадцать шесть). Но может, и не нужно печалиться по этому поводу: а что если автор выразил все, что хотел, и почувствовал, что не сможет далее держать взятую им высоту? А уровень — высок:
По жухлым травам просеки сквозной
летит тяжелый ветер земляной
и листья пред собою гонит валом —
зеленую апрельскую тщету,
они разваливаются на лету
и бьются ураганом обветшалым,
не покрывая дерна наготу. <…>
И птицы рвутся в светлые проемы,
и прутья тычут почки в вышину,
и кажется, что отголоски грома
бесповоротно утвердят весну. <…>
И над слепой доверчивой весной
летит тяжелый ветер земляной,
окрашенный свечением лиловым,
валы листвы уже изнемогли,
и только руки тянутся с земли,
туда, где птицы развернулись снова
и за покров сияющий ушли.
Это взволнованное, радостное, полное упоения жизнью стихотворение вырывается из рамок официальной советской поэзии с ее прямым выражением чувств; в них играют образы, взаимно друг друга отражающие и окрыленные особой, стесняющей дыхание интонацией. Никакой книжной рассудочности: душевная чистота, юношеская открытость миру — и конечно, не без эстетического его восприятия. До странности это стихотворение напомнило мне другое — написанное в тот же период и принадлежащее Бахыту Кенжееву: «Хмельной летучею весной/ за водосточною трубой/ птенец мотает головою/ и со второго этажа/ взмывает ввысь, легко дыша/ непоправимой синевою…»
Ничего тут странного: Казинцев — один из основателей группы «Московское время»; об этом как-то не говорят, все больше о Сопровском, Кенжееве, Гандлевском да Цветкове, — видимо, потому, что Казинцев ушел в «почвенничество» и всю его поэзию загородила публицистика.
«Московское время» — не только название объединения; у Казинцева стихи пронизаны городскими мотивами. Тут и там произносится имя любимой столицы — будто бы поэт никуда из нее не выезжал и не собирался. Самая дальняя географическая примета — загородные дачи, да и то в метафорическом смысле: «Москва окунулась в листву,/ в сиреневый воздух незрячий./ Москва покидает Москву/ и за город рвется на дачи». Здесь я могу пофантазировать, что Александр Казинцев сознательно перекликается с «не менее москвичом» Владимиром Соколовым: «Город был как пригород тих./ Чистый воздух утренних сел/ С тишиной по улицам шел». Но что несомненно, без всяких фантазий — Казинцев уверенно продолжает традицию русской традиционной лирики, видя в своих предшественниках, например, Фета, Полонского, Ахматову, Тарковского, а некоторые стихотворения –прямой диалог с классиками. Вот, например, с тютчевским «Есть в прелести осенних вечеров…»:
Есть в первом настоящем снегопаде
какой-то грустный преизбыток сил.
Вы посмотрите — он не то что за день,
за полчаса весь мир преобразил. <…>
А вот — Заболоцкий, родство с которым особенно заметно в интонационной схожести с известнейшим «В очарованье русского пейзажа…»; только Казинцев здесь поэт красок, видящий мир как художник-импрессионист:
Дневная пыль дождем примята,
и тучам вслед летит озон.
Голубоокий мир заката
в прохладных стеклах отражен. <…>
Но блещет скат у водостока,
и крыши золотом горят,
и кавалькада красных окон
летит на огненный закат.
Как почвенник, Александр Казинцев, конечно, обращается к русской истории («Сказание о Коловрате», «Сказание об Аввакуме», — поэмки на две-три страницы), глубоко верующий человек, он оригинально касается атеистической идеологии («Шли волхвы к потаенной купели/ на призывное пламя звезды…// Мимо строек и пустырей/ шли волхвы, сторонясь патрулей»); но главное в небольшом поэтическом наследии Александра Казинцева — одухотворение мира, который обыденным сознанием воспринимается как давно знакомый, познанный, будничный, лишенный тайны. Вот «Ода пустырю» — которого наверняка «сторонились» волхвы и который поэт художественно воспел:
Зажатый стройкой с четырех сторон,
он неизменно в небо обращен.
Поет железо на высокой ноте,
жарою пышут корпуса машин,
а он застыл в могучем развороте
спрессованных на солнцепеке глин.
Клочок земли измусоренной, бедной
курчавится ромашкою целебной,
и одуряет травяной настой,
настоянный прогретой высотой,
и запах подымается к листве,
такой же цепкой, чахлой, пропыленной,
и — на Кольцо — и льется по Москве… <…>
«Я начал уговаривать Александра Ивановича издать книгу стихов несколько лет назад, — вспоминал Евгений Степанов. — Он долго собирался и спустя три года прислал мне рукопись, мы ее быстро сверстали. Каждое слово, каждую запятую Казинцев выверял как опытнейший автор и редактор. И согласился только с моими техническими правками, признав некоторые опечатки. А так попросил оставить все, как он написал».
«Сила земли» вышла в день смерти ее автора — 7 декабря 2020 года.