Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2021
Александр Кормашов — поэт, прозаик. Родился в 1958 году в с. Тарногский Городок Вологодской области. Работал лесником, шофером и т. д., служил в армии, окончил пединститут, учительствовал, работал редактором, журналистом, переводчиком. Стихотворные сборники: «Чаша» (1985), «Бор» (1988), «Косачи» (1993) и др. Проза выходит в журналах с 2002 года. Живет в Москве.
* * *
Любая речь — стихи,
напевность и повторы,
отсюда так легки
все наши разговоры.
Отсюда меж людьми
горит живая свечка.
Отсюда до любви
всего лишь два словечка.
А есть ли рифма, нет…
то знает каждый школьник,
что речь, сказал поэт,
неравностопный дольник.
Обманут был Журден
про говоренье прозой,
но в прозу жалкий крен
остался лишь угрозой.
Вся наша речь — стихи.
Иное — речь машины.
Отсюда так тихи
спят горные вершины.
Отсюда красота,
отсюда упованье,
и вся сверхпростота,
и все сверхпониманье.
* * *
Наше бывшее место. Грибной косогор.
Ниже Кашинка-речка, обрыв.
Круглый вкопанный стол, тишина и простор,
и гитары обугленный гриф.
Отчего ж не жалеть и не помнить-то уж б,
что творилось тут будто вчера,
как тут споры велись, сколько свадеб и дружб
зарождалось в кругу у костра.
А еще на закате был вид от костра,
вид на Ластому между берез:
вот деревня, считалось, где жить красота,
вот куда бы семью перевез.
Но никто никуда. Рыжий где-то пропал,
те уехали, Санька погиб.
Чурки мхом поросли, стол подгнил и упал,
он стоял и упал, словно гриб.
И лежит на боку, как лесной шампиньон,
споры сыплются, будто он вот —
сыплет спорами памяти, стар и смешон,
и на этот мир, и на тот.
Стихи на мотив, который привязался
и долго не отпускал
Как в первый раз, как в первый раз, но первый снег
пленяет нас, меняет нас который век.
Который век опять зима,
который век белы дома,
и так негромок человек, сойти с ума.
На белый снег, на белый холст, на белый лист
ольховый лист ложится толст и неказист.
Но это вальс для одного,
ему сейчас трудней всего,
будь он кленовый, пожалели бы его.
Собачий бег, собачий след собачьих лап,
трусцой и вскачь, и красный мяч во рту, как кляп.
Душа грустит до немогу,
четыре ноты на снегу,
и я по ним всю жизнь бегу, бегу, бегу.
Но первый снег, но первый снег, как в первый раз,
впитает свет, оставит след всего на час.
Он так божественно идет,
он так безжалостно сойдет
и вновь вернется в свой черед, но через год.
И в этом есть, и в этом есть один залог,
что до весны в душе дотлеет уголек,
что жизнь конечна, ну а там
есть место солнцу и цветам,
и, кто в берлогу не залег, оценит сам.
* * *
Мой ангел на лету
опасно тормозит.
Теряют высоту
дюраль и композит.
На землю с десяти
безрадостно весьма.
И раньше не сойти,
ну, разве что с ума.
Не сыщется концов,
ну разве что идей —
как в бочке огурцов
иль в горнице людей.
Мой ангел! стихнет бой
на стыке разных сред,
растает над тобой
инверсионный след.
И, как последний вздох,
вдаль откочует дым.
Когда бы ты был Бог,
ты был бы невредим.
* * *
Есть родина печали и смиренья.
Она ни с малой буквы, ни с большой.
Есть родина иного измеренья,
вне постиженья телом и душой.
Там дом стоит — пока он не обрушен.
Там виден холм — он не порос быльем.
Но там при жизни ты никак не нужен,
вот как и той, пока в нее влюблен.
СОНЕТ 666
Твой карий глаз каурой жеребицы,
Под гривой пот и пена под седлом…
Но вновь седлать — лишь тем верней убиться,
А запрягать — все разметать кругом.
Слипалась ночь в один горячий сгусток,
Тянулась жизнь, мгновеньями дробя,
Но даже на короткий недоуздок
Никто не смог взять, гордую, тебя.
Когда сейчас неоновой тропой
Ты в дальний бар идешь на водопой,
Где дым слоится, как туман прибрежный,
Из слов твоих там мало что поймут,
Как ты любила вожжи и хомут
И чем был сладок давний скрип тележный.
ЭПИМЕТЕЙ
Сё, глад и мор. Болезней и смертей
Пандора невзначай спустила свору.
Предупреждал же брата Прометей,
но брат Эпиметей любил Пандору.
Мила, проста, приятна без затей,
умом тонка — иным богиням впору…
Любил людей отважный Прометей,
а брат Эпиметей любил Пандору.
Любил саму, любил ее детей,
простую женщину, и в ней искал опору.
Титаном был не только Прометей.
Титан Эпиметей любил Пандору.
* * *
Еще хотелось бы лет двести,
но даже двести долгих лет —
короткий срок набыться вместе
на этой лучшей из планет.
Не хватит двести, ну так двадцать —
чтоб нежность в сердце пронести
и всей тобой налюбоваться
до полной невозможности.
* * *
Не знаю, что сказать о самых сокровенных
мечтах или местах, в которых не бывал.
Я в жизни не мечтал о ригах и о венах
(и риг вовек не жег, и вены не вскрывал).
Никак не обожал ни Хельсинки, ни Вильнюс,
ни йогурт с фуа гра, ни каберне с дор-блю.
И век не разберусь, чего оттуда вынес
и что там полюбил, что здесь не полюблю.
Мой прадед не служил в «Берлине» кафешенком,
чтоб в кофе понимать, варить и разливать.
Твой тоже большевик, из флотских, Матюшенко.
Он матюгался так, что «всѣ» теряли «ять».
Лишь мог бы рассказать про бывшие Бреслау,
Пиллау и Тильзит негромкий мой отец,
но этот разговор про подвиги и славу
нам тоже предстоит закончить, наконец.
Я больше не турист, тщеславием ведомый,
для лондонов и праг, для загребов и ницц.
Уж точно, не песец у нас гуляет дома,
и, точно, полный дзен не свойство заграниц.
Ведь родина все то, чего всегда хватает:
в лесу пять-шесть грибниц, две ямы на реке…
А этот полный дзен, он даже не в Китае —
на Марсе, но туда летают налегке.
ГЕНИЙ МЕСТА
Заката рыжая лисица
на крыше топчет синий снег,
и дом в окне смешно косится,
как удивленный человек.
А за окном в кормушке голубь,
бесклюв, взъерошен, полуслеп.
В холодный черный двор, как в прорубь,
он сыплет семечки и хлеб.
Темнеет быстро, звезд не видно,
а космос, космос вот уж тут,
как будто жуть ему завидно,
что тут по-прежнему живут.
Пьют чай из толстой белой кружки,
коль водку пить не комильфо.
А на столе открытый Пушкин
и он, безвестный друг Сапфо.
Он местный гений, местночтимый.
Эстет. И том его стихов
в тисненой коже ощутимей
по весу всех его грехов.
Он весь такой, на грани жеста,
в дешевом стиле ар-нуво,
но он и есть мой гений места,
вернее, я есть у него.
Хотя я сам не без огрехов,
но гений места явный шут,
поскольку шар земной объехав,
он вдруг решил: останусь тут.
И, книжный чин себе состряпав,
стал фамильярен и игрив,
запойный критик всяких ляпов
в архитектуре строф и рифм.
К пустым загадкам равнодушный,
он строит стих наверняка,
где все слова единосущны
с первичным кодом ДНК.
Над рифмой дохнет целый вечер,
пока не выдаст эталон.
Он и меня увековечил
в строке с конечным слогом «он».
Там сверху пафос напластован,
там Босх и Лютер, и Эразм,
и в каждом сдавлен Йеллоустоун,
вулкан, подспудный как оргазм.
Мы с ним приятели, конечно,
хоть он не ведает, подлец,
что это из-за тьмы кромешной
всплыть просто к свету, наконец.
И дальше, не меняя румба,
плыть к очень смутному вдали,
как в ту эпоху, до Колумба,
при неоткрытой пол-Земли.
Корабль скрипит, нос круто задран,
вот птиц приметили, и вот…
Жаль, нынче все еще не завтра,
и все Колумб еще плывет.
В окно стучит бесклювый космос,
он говорит: фильтруй базар.
Спасибо, хоть обратный осмос
подрифмовать не обязал.
Есть рифма «осмысл». Да, я в курсе.
Не суть, куда она влечет:
из пункта А, тут как ни хмурься,
все пункты Б наперечет.
А потому, мой бедный гений,
все наши споры решены,
осталось лишь считать ступени
во тьму пространств и тишины.
Где наши лики и личины,
какими вместе были мы,
уже совсем неразличимы
и неугадываемы.