Стихотворение
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 1, 2021
Нина Ягодинцева — поэт, выпускница Литературного института имени А. М. Горького, кандидат культурологии, профессор Челябинского государственного института культуры, секретарь Союза писателей России. Автор более 30 изданий: стихов, цикла учебников литературного творчества, монографий, вышедших в России и Германии, электронной книги литературной критики, переводов с азербайджанского и башкирского языков, аудиодисков со стихами и песнями, а также более 700 публикаций в литературной и научной периодике России, Испании и США. Лауреат Всероссийских и Международных премий в области литературы и литературной критики, художественного перевода, научных исследований и творческой педагогики.
* * *
Все ничего, а позовешь — не вскинется,
Ресницами тебе не дрогнет встречь
Печальница, молитвенница, схимница,
Спасительница речь.
Не пожалеешь — глянула бы пристальней! —
И смутный век за мимолетный взгляд.
Она стоит у жизни, как у пристани,
Где корабли горят,
Где светит через алое и черное
Глубокая морская синева,
Где не спросить: о Господи, о чем же я? —
Слова, слова…
Что видно ей через завесу дымную?
А дале — через тысячи завес?
Но сколько ни живу — живу и думаю:
Мы здесь,
У этой страшной пристани пылающей,
Где пламя с каждым выдохом сильней, —
Мы не одни. Мы рядом с ней пока еще.
Мы здесь, пока мы будем рядом с ней.
* * *
Ненасытной удалью молодой тоски
Воровская музыка мечется в такси.
Бьется в стекла, поймана черным коробком…
Что она, о ком она? Больше ни о ком.
Вспоминать не велено, все пошло не так:
От проспекта Ленина на Свердловский тракт,
Дальше — Комсомольского бурная река…
Помяни их, Господи: мальчиков зека,
Девочек без вызова, ужас черных трасс…
Музыка неистово обвиняет нас,
Выживших в развалинах, помнящих едва:
Музыке позволено, музыка права!
Слов не слушай, Господи: лгут слова навзрыд.
Плотный сумрак в городе фонарями взрыт,
Высверками высвечен, фарами в упор —
Музыка неистово продолжает спор
Не за души сгинувших в ужас и во тьму —
За невинных нынешних, за себя саму,
Разудало-жалкую в гиблой слепоте,
С неизменно ржавою финкой в сапоге…
* * *
Была весна, из первых, неприкаянных,
Покуда незнакома, но светла,
Земля зазеленела на проталинах
И в воздухе над ними зацвела,
Как будто колокольчик вверх подбросили,
Высоким звоном сердце обожгли —
И из семян, раскиданных по осени,
Леса полупрозрачные взошли…
Но ступишь в их зеленую распутицу,
Где мята, зверобой и череда, —
Случится жизнь, и больше не забудется,
Как прежняя забылась навсегда.
Мне было пять. Небесною громадою
Стоял весенний день передо мной,
И мне казалось — я лечу и падаю
В прохладный золотисто-рыжий зной…
Светлела просыхающая улочка,
Чернел, освобождаясь, палисад…
И ни следа младенческого ужаса,
Бессмысленно зовущего назад.
Мне было пять. Над буквами и числами
Еще довлели крепкие замки.
Но ясно было все, чему учиться мне
И чем душе спасаться от тоски.
* * *
До августа, до Ильина
В душе такая тишина…
Все грозы — мимо да окольно,
А если и к лицу лицом —
Проходят, словно колокольный
Глубокий гулкий сон.
И никакой громовый выстрел,
Ни всполох яростный над ним —
Но август! Самой малой искрой,
Небрежным выдохом одним,
Штрихом случайного касанья,
Как тонкой спичкой по стеклу —
И жизнь горит, не угасая,
И смотрит пристально во мглу.
И в куще тающего зноя,
В толпе желтеющих дерев
Становится, уже сгорев,
Неопалимой купиною.
* * *
Две машины с глухой тонировкой.
Что внутри, что снаружи — черно.
Проходящие как-то неловко,
Ненароком глядятся в окно.
Выпрямляют усталую спину,
Поправляют прозрачную прядь…
Эти две непонятных машины
Остаются у дома стоять.
Почему-то никто не увидел,
И от этого чуют беду, —
Выходил пассажир ли, водитель,
Хлопнул дверцей, курнул на ходу…
Ничего, кроме черного блеска.
Одиноко звенит тишина,
Белым флагом летит занавеска
Из раскрытого настежь окна.
На секунду отвлечься, и снова
Обернуться — а там никого…
Словно вестники мира иного,
Угольки от пожара его.
* * *
Наша встреча назначена на тысяча девятьсот неприметный год.
Если что-то пойдет не так — впрочем, так оно всегда и идет —
Остается сентябрь, студенческий лагерь, где до сих пор
Тридцать лет уже под березовым листопадом горит костер.
Кормит огонь с ладони Лена. Она одна.
Десять лет спустя она утопилась в реке, и лишь у самого дна
Узнала этот костер, листопад, плывущую краем тьму…
Но почему огонь под водой не погас — неведомо никому.
И вот она собирает наощупь ветки, ищет посуше и покрупней…
Когда-то на свет выходили мы все, а сейчас выходит Андрей.
Когда-то Лена пела нам, а теперь она молчит невпопад:
Хорошо, что огонь горит. Под водой костры не горят.
Андрей выходит из вязкой тьмы — на тысячи звездных верст
Нет ничего вокруг, только бездна черных тяжелых звезд,
Негде сердце согреть, да и сердца-то больше нет —
Но что-то же умудряется выводить в темноте на свет.
И вот они уже вместе, уже вдвоем, и огонь плывет на ветру,
И Лена твердит Андрею одно и то же: я знаю, я не умру!
Андрей слушает сердце, но сердца нет, и пламя вместо него.
Андрей отвечает Лене: а что, больше из наших здесь никого?
Я никого не жду, — повторяет Лена. — И тебя не ждала.
Просто сижу у костра — и приходишь ты. Такие дела.
А знаешь, мы всем курсом были тогда в тебя влюблены…
Знаю, — говорит Андрей. — Давай пока посидим одни.
Пой, а я послушаю, или просто так с тобой помолчим,
Тому, что они еще не пришли, миллион прекрасных причин.
И мы могли не встретиться — но костер еще не погас…
Да, — отвечает Лена. — Он дожидался нас.
Кто-то хранил огонь, время от времени подбрасывая дрова,
Вверху шумели березы, бесконечно падала с них листва.
Вспыхивала в пламени — и пеплом летела вверх, исчезая там,
Где начинается гулкое небо наших печальных тайн.
* * *
На крещенском морозе, на полном серьезе,
На хрустящем снегу золотые полозья…
Золотые, литые из солнечной стали —
Словно свет растворен в ослепленном металле…
На крещенском морозе, горячем на выдох,
Ни судьба не обманет, ни случай не выдаст:
Если день ненадолго, то ночи — с лихвою,
От собачьего лая до волчьего воя.
На крещенском морозе под лунной заплаткой
Жизнь покажется краткой, покажется сладкой,
И покатится весело в санках под горку,
И окажется долгой, окажется горькой.
Ах, когда б мы, наивные, вызнали сами,
Кто на ярмарке шумной дарил леденцами,
Раздавал да прихваливал сдобным словечком,
Все-то накрепко помня о детском и вечном…
* * *
Шел циклон. Гудели самолеты.
Бился на ветру сырой картон.
Ночь свою неслышную работу
Молча отложила на потом.
Отложила молча, не гадая,
Будет ли когда еще нужна…
И во сне лежала молодая
Северная гулкая страна.
В сердцевине марта, в седловине,
Над ложбинкой горного хребта
По незримой лунной половине
Пролегла туманная черта.
Под чертой темнели лес и поле,
За чертой светился грозный гул,
И делили мир на до и после
Те, кто спал, и те, кто не уснул…
* * *
О, я угадаю, наверно, не скоро,
Какими судьбами мы в небе носимы…
Высокие амфоры зноя морского
Везет караван через душные зимы.
Сломать бы сургуч, приложиться губами
К шершавому горлышку с привкусом глины —
Но волны, что прежде несли и купали,
Беззвучно уходят в ночные долины,
И амфора, ахнув, ложится на камень
Тяжелым, округлым коричневым боком —
И влажно блестит в полутьме черепками,
Как частыми звездами в небе глубоком.
И жажда моя неутешна отныне,
И сколь ни мечтаю забыть — бесполезно,
Как ветер качает мосты навесные —
Пути караванов сквозь гулкие бездны.
* * *
В грязных берцах, широких черных штанах,
Куртках с желтыми буквами на спине,
Пересыпая словечки от бэ до нах,
Они идут по своей войне:
Бинтуют раны, курят в кулак, стреляют из-за угла —
Такие дела.
Вокруг супермаркет, ткани, туфли и сумочки от кутюр,
Или, скажем, пешеходная улица, выходной,
Полно детей, старушек и всяких беспечных дур
На каблуках и в шляпках… И тут они со своей войной.
И в теплый воздух врывается ледяной.
Как наложение в фотошопе, или технический сбой портала,
Или музыка, упавшая на три октавы
В прах и скрежет, в тиски смотровых щелей,
В алый кирпич и доски свежих развалин.
Мы слишком привыкли к миру. Жалей или не жалей —
Он нереален.
Так занавеску срывает взрывной волной —
И на грязные берцы, тлея, падают клочья.
Вот реальность. Она никогда не была иной,
И кто-то сейчас видит ее воочью.
Мы не наивны. Мы честно предпочитаем ложь.
И нам пока ничего не мешает, ну разве кроме
Этих, в черном, идущих сквозь праздник жизни, как нож —
Сквозь теплый хлеб, оставляя крошки и капли крови.
* * *
Прислонясь горячим лбом к заоконной стылой рани,
Вспомни зимний Лиссабон с невозможными ветрами:
Света яростный набег, храмов смуглые лампады,
Эту улочку наверх, замощенную горбато.
Слишком близко подойти, слишком пристально вглядеться…
Осторожнее! В груди снова вспыхивает сердце —
Я ему не госпожа, в крайнем случае служанка,
И ему за свой пожар никого уже не жалко!
По трамвайному пути мимо лавочек и спален,
Мимо здравствуй и прости, мимо честен и бесславен,
Мимо чуждый и родной, мимо кратко и навечно…
Что с тобою и со мной? Ничего. Любовь, наверно.
А верней — цветущий сад, где не сразу я узнала
Этот странный аромат апельсина и сандала,
Безусловный тайный знак, за который душу вынет
Атлантический сквозняк, пробивающий навылет.
В нашей северной стране, слава Богу, по-иному:
Засыпает щедрый снег по весне дорогу к дому,
Минус тридцать, рад — не рад, кровь мерцает зло и ало, —
И все тот же аромат апельсина и сандала.
* * *
Задувает, метелит, вьюжит — но как легко
Пить ледяное, хрустящее снежное молоко!
Так и льнет, так и льется широкой рекой на грудь —
Успевай шубейку драную запахнуть…
Пахнет розами ночь — но откуда в морозы такой цветник?
Ароматный родник — даже ветер в испуге сник.
Словно смотришь в уютный садик через забор —
И глядишь на розы как вор, и дышишь как вор…
Это чистое, нежное, чуть взглянул — и уже украл…
Это в сердце как в тайнике: декабрь, Урал,
Ночь, морозец, сердце рвется из-под руки
Собирать горячие белые лепестки.
И морозец ему не указ, и ночь — не указ.
Если хочет оно украсть — ну как не украсть?
Это сердце, и что для него закон?
Только то и живо, что под его замком.
* * *
Так останься же тайной отрадой
Для моих неприкаянных дней,
Как сирень за церковной оградой
И фонарь потускневший над ней!
Сквозь безумие и отреченье
Пред тобой на колени паду
Под его золотое свеченье
В полуночном церковном саду.
Ибо кто в этом мире не ищет
Гиблой славы страстей и обид?
Кто потом над своим пепелищем
В покаянной тоске не стоит?
Кто не молит золу золотую:
Озари, воскреси, оживи
Беспощадную, честную, злую,
Беззащитную правду любви…
Так останься же памятью майской
За оградою прожитых лет,
Где сияет прощальною лаской
Фонаря остывающий свет…
* * *
Как странно я жила! Как медленно дышала
Небесною водой немыслимых глубин!
И тайный страх точил серебряное жало —
Но мир меня хранил, и ты меня любил.
Империя в дыму как белый храм на круче.
И тридцать лет прошло — а все еще в дыму.
И ты в чужом краю. Но так, наверно, лучше —
Мой странный дар теперь не нужен никому.
Мучительным глотком таинственной свободы
Насытилась душа, и обожглась, и к ней
Слетаются слова неведомой породы,
Светясь как снегири на тонких ветках дней.
Империя в дыму. Взгляд опуская долу,
Не высмотреть зари, не выдохнуть — беда!
Горе глаза, горе — где звезды и глаголы,
Где ускоряет ток небесная вода.
* * *
…И уже не забудутся никогда
В перекрестье дел и больших, и малых
Налипание снега на провода,
Штормовые заносы на перевалах…
И уже растворилась огнем в крови
Молодая метель над ночной страною,
И уже бессмысленно о любви —
Ибо только она, и ничто иное.
А мороз на Урале привычно груб,
И теперь от него заслониться нечем,
Но уже не отнять воспаленных губ
От шершавого горлышка русской речи.
То ли просто зима, то ли впрямь беда
Высекает слезы из глаз усталых…
…Налипание снега на провода,
Штормовые заносы на перевалах.