Константин Смородин, «Второе дыхание»; Анна Павловская, «Станция Марс»; Андрей Фамицкий, «Жизнь и ее варианты»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 5, 2020
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).
Константин Смородин, «Второе дыхание»
Саранск, 2016
Новинкой книгу не назвать — она издана в 2016 году, но для меня она — новинка, поскольку совсем недавно приехала ко мне из Саранска. Язык ее традиционен, встречается много знакомых рифм, оборотов, образов; но это меня не испугало, поскольку в авторе я увидел художника, пишущего кистью смелой, размашистой — и не копирующей действительность, но словно бы смещая акценты, задавая всему видимому решительную и мужественную динамичность. Что-то от лучших образцов советских живописцев: скажем, от эмоциональной реалистичности Аркадия Пластов и от «сурового стиля» Петра Оссовского. Как доказательство приведу стихотворение «В рыбачьем поселке»:
Здесь часто в закате
дома, как баркасы,
купались в багровой волне.
И стены собора,
сады и заборы
срывались и плыли в огне.
И женщины ждали
мужей у причала,
мечтая о лучшей судьбе.
А рядом — с обрыва
селенье сползало —
звало его море к себе.
Пейзаж занимает большое место в стихах Константина Смородина; все, что он пишет, я не только вижу («Фонари заблудились в переулках глухих, неприметных,/ на окраине города, где ночь заперта на засовы»), но и — слышу, чувствую («Снег, сметаемый ветром с крыши,/ растворяясь за окном,/ подступающий мрак колышет/ и покачивает дом»). Природа — вечный источник вдохновения, лекарство для души, устойчивая гармония — уходит из стихов Смородина с потерей близкого человека; остается — голос, пение; «не хочется выражать словами/ свои мысли и чувства», признается он, сожалея, что не пишет музыку, и все же задаваясь вопросом: «как передать звучание души?»
Я столько горечи не пил от века,
пропитан ею до самого донца, —
так гибнут рыбы в отравленных реках,
так чахнут растения без солнца. <…>
И все же, и все же… Поэзия во все времена подавала руку помощи тем, кто познал житейские драмы и трагедии. «Зачем же плакать, если можно петь?» — в этой строке Олега Чухонцева прекрасно передана необходимость поэзии. Евгений Винокуров утверждал: «У поэзии, в конце концов, та же цель, что и медицины: укреплять здоровье человека, помогать выживать». Много еще можно привести других мыслей по этому поводу. И вот «Второе дыхание» — очередное свидетельство их правоты. С одной стороны, для Смородина стихи — «горьких дум и страданий переработанная руда», с другой — «второе дыхание», без которого — упадешь, обессиленный бегом времени. Стихи — и снова природа: вечный источник вдохновения, лекарство для души, устойчивая гармония…
Если бы не красота осенних холмов,
золото и синева, сотканные Богом, —
не стоило бы вязать вереницу строф,
эту веревочную лестницу, исчезающую в небе глубоком…
Анна Павловская, «Станция Марс»
М.: Арт Хаус медиа, 2018
Анну Павловскую влечет невероятное, она стремится к невозможному — и невероятное, невозможное становятся вероятным и возможным, — если обладать обостренным поэтическим зрением. «Везде зашифрованы птицы» — это первая строка первого же стихотворения книги; понятно, что речь уже сразу идет о полете в разомкнутое пространство, о чем-то неземном, о безудержном воображении, которое становится реальностью: и вот уже является «сад вдохновенный», весь умещенный на ладони поэта: таким образом автор создает свою «одинокую вселенную» и становится в ней полноправным хозяином — над которым не властно все мелочное и прозаичное. Оно остается за бортом; энергию полета определяет жажда чуда, выталкивающая автора прямо из уютной кухни:
<…>
я улетела в неоткрытый космос
в стеклянной банке из-под огурцов
за мной текли неоновые рыбы
немых урбанистических дождей
за мной неслись бумажные колибри
последних непрочтенных новостей <…>
Со всем буднично-земным происходит разрыв: «Я уже не вернусь с инфернального фронта», — уверяет поэт. Но почему фронт «инфернальный»? Как сочетается чудесное и демоническое? В книге есть строчка: «Всю жизнь я в воздухе летала», — то есть, значит, если не сам полет, то тяга к полету жила всегда. А вот другая строчка: «с неба падали березы/ и стекали по щеке», — а это значит, что иное измерение воспринималось как пусть уже известный в земном измерении, но фантасмагорично преображенный мир (березы земные — березы небесные). Или, проще сказать — райский?
Ответ появляется спустя несколько страниц. Забегая вперед, процитирую: «Все, что ты любишь, приносит страдание». На своей собственной межпланетной «станции Марс» автор желает ушедшему близкому другу: «Пускай твоя земля, как мягкая перина,/ и в небеса два солнечных крыла». Воскрешает родных («чтоб побыть немного с теми, кто не должен был уйти»), для чего припоминает и острые моменты взаимоотношений с ними: «забытую ссору пытаюсь начать,/ чтоб только задеть за живое» (тонкий психологический момент ощущения живого присутствия умерших); возвращается в детство, физически-ощутимо проживая его: «от реки плыла прохлада,/ растворяясь на ветру,/ солнце горьким шоколадом/ обливало детвору»; вспоминает юность, когда стояла «сосной корабельной,/чтобы парус держать запредельный» — в неокрепшей еще решимости освободиться от всякого рода внутренних зависимостей, от так называемой «повседневности» с ее постылыми заботами.
Непонятное название одной из частей книги — «Аввакум» — становится понятным, когда встречаешься со строками: «падает с треском в бессмысленный космос/ в вакууме аввакум». Выходит, «бессмысленный космос» — вовсе не обретение свободы, но та же бессмысленная комната с бессмысленной бабочкой:
В квартире бабочка летала,
в углах металась.
Я просыпалась, засыпала
и просыпалась.
Ее воздушные касанья,
что легче дыма,
ужасным были наказаньем,
невыносимым.
Когда она ко мне на щеку
слетала тенью,
меня как будто било током
от отвращенья. <…>
Впрочем, «космическая музыка», которая была столь желанна поэту, нашлась: «трагическая, как я и хотела». Трагическая — как сама поэзия, в которой главные темы — любовь, жизнь, смерть.
Но при этом — и красота, и счастье. «Сотри случайные черты…» — призывал Блок художника. У Павловской жизнь — все-таки «таинственное свечение», где «все лишнее заботливо прикрыто». И что же высветилось? — «здесь жизнь была — черна, необратима,/ а вышла песня, амфора, картина». Иначе говоря, вышли стихи, в которых мир преображается, восходит к чему-то таинственному, невыразимому, — к тому, что именно поэзией мы и можем называть.
Андрей Фамицкий, «Жизнь и ее варианты»
М.: «Воймега», 2019
До этого я читал только одну книгу стихов Андрея Фамицкого — «Хворост», вышедшую в 2015 году, — и читал с легким чувством. Почему? Просто по его стихам я видел, что автор — такой же земной человек, как многие, и волнует его то же, что и многих: любовные переживания, отношение к жизни, попытки понять свое место в ней; но при этом — он, пожалуй, поэт пушкинского мироощущения: широко открыт миру и всегда готов ловить его свет, — ловить и отражать в стихах. Никакой торжественности (Фамицкий даже демонстративно избегает заглавных букв), никаких длиннот: законченная поэтическая мысль обычно уложена в восемь — двенадцать строк (что вызывает в памяти миниатюры Александра Величанского и особенно Феликса Чечика).
И еще я увидел, что автор молод, напитан впечатлениями от поэтов самого разного времени («парижская нота», Серебряный век, «шестидесятники», где-то — возможно, голоса Пастернака, Ряшенцева, Чухонцева, Кублановского — или тех, кто находится под их влиянием). Короче говоря, я увидел Фамицкого, берущего разбег; поэта, который цепко всматривается в жизнь.
В «Жизни и ее вариантах» его голос повзрослел; взгляд на поэзию определился самым наилучшим образом:
облако входит в облако,
облаком становясь.
что до стихов — два столбика,
чтобы наладить связь
с облаком, с небом, с космосом,
с теми, кто с нами врозь.
с тем, кто чудесным образом
всех нас прошел насквозь.
То есть настоящему поэту необходимо наладить связь с облаками, с небом, с природой, — и вот автор мечтает поехать с любимой в какую-нибудь глушь, «где крапивы полно, клубнички/ и колодезная вода», где «продолжаются» «пчелы, мед, человек, стихи» — и где поэтому можно «пить бессмертие из ведра». Здесь «природа» выступает той идеальной сферой, в которой и сами стихи являются явлением природы, а не «литературы», поскольку истинная поэзия, как природа, — не социальна. Хотя без «социальных» ноток обойтись трудно, поскольку прогресс порой агрессивно воздействует на всю нашу жизнь: «на лукоморье дух зловонный,/ не русский, никакой другой,/ там дуб отговорил зеленый,/ там кот под вольтовой дугой»; «ты понесла от сточных вод, земля,/ дай поглядеть, что из тебя родится…»
Но приведенные цитаты, отражающие проблемные вопросы нашего «сегодня», из «поэтического неба» Фамицкого не вырываются: автор склонен всегда говорить о самом главном, поднимать темы «с земли» и протягивать их к небу. Например, о таинстве рождения ребенка он говорит с возвышенностью, в которой я не прочитываю ни малейшего пафоса, настолько она естественна: «рождение ребенка позволяет/ двум смертным ощущать себя богами,/ создавшими из праха человека»; далее следует спокойно-философское: «в конце концов и он вернется в прах». Но спустя десяток страниц я читаю стихотворение об этом самом «возвращении к праху» — и замечаю, как трагедия краткости человеческой жизни прикрыта тоном показной самоиронии: мол, сам-то не будь подобен этой нервной спичке!
Как ярко вспыхивает спичка
перед кончиною своей,
всем истеричками истеричка!
уймись, прикуривай скорей!
так пепел падает на брюки,
так дым летит под потолок.
так жадные до света руки
опустошили коробок.
Да, Фамицкий никогда не пишет о пустяках, он всегда говорит о сущностных вещах, — притом придерживается «культурного» письма, не позволяющего проявлять пугающие предчувствия, обнаруживать страх перед мрачными безднами. Ему ближе философическая непринужденность Ходасевича, Георгия Иванова, позднего Дениса Новикова; а в одном из самых примечательных стихотворений книги мне даже почудилась устало-скептическая интонация Олега Дозморова:
а те, с кем ты чаевничал над бездной,
допили чай.
ты самому себе твердил, что бездарь,
так получай.
пустынный стол, расколотые блюдца,
бычки, зола…
ты жаждал стихотворного уютца?
твоя взяла.
Я сказал о том, что стихи Андрея Фамицкого «повзрослели». А с другой стороны, думаю — не много ли в них влияний? Ведь главное, по моему мнению — чтобы его стихи раньше времени, благодаря этим влияниям, не «постарели», не слишком ушли в «мысль». Упомянутый уже мной Олег Чухонцев произнес однажды тревожную для меня фразу: «По мне «философская поэзия» — это усталость умственных усилий преодолеть духовный схематизм». И — он же: поэзию «питают не только предыдущие стихи. Установка всегда — на параллельные веяния». Вот я прочитал уже вторую книгу Андрея Фамицкого, услышал его голос — но голос, еще преодолевающий другие, вполне достойные голоса. В общем, скажу так: я жду очередной книги. Очень интересно, что будет дальше.