Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2020
Евгений Морозов — поэт. Родился в Нижнекамске. Окончил Елабужский государственный педагогический институт. Публикации: журналы «Дети Ра», «Зинзивер», «Стороны Света», «Футурум АРТ», «Артикль», «Новая реальность», «Белый ворон», «Среда», газеты «Поэтоград», «Литературные известия», порталы «Сетевая словесность», «Textura.club». Автор трех книг стихов.
* * *
Говори хоть кому-нибудь, не говори,
что продернут до сердца, до света внутри,
как не чувствовал это давно, а вот здесь
так влюблен обреченно, чудовище весь.
Безответно, бессмысленно, может, почти
ты подсвечен, ты голос из самой груди,
и со взглядом, что клятва, прищелкнут к судьбе,
не находишь ни дома, ни места себе.
Дом — не дом тебе, странник, а ум твой — не ум,
если стал ты пронизанный яблоней шум,
и за песню из глаз, и за жажду, с какой
ты касаешься губ с питьевою рекой,
узнаешь эти будни, что сны-погреба,
как вам вместе-не вместе, судьба-не судьба,
как вам нервом подточенным заведено —
в день растянутой ночи и тело одно.
За весеннюю звонкость — зима, не зима —
ты река моя в лето, ты память сама,
за тепло от тебя средь погоды любой
я заряжен в струну, подожженный тобой.
Сколько сумрака, светоча, камня, песка
отомрет ли, забудется просто пока,
но та жадная песня, пружина-струна —
так в тебе до сих пор, так в тебе и слышна…
* * *
Этот город, собранный из окурков,
из камней — при помощи демиургов,
добровольцев трудностей, ныне продан —
капиталу уютной жизни — вот он.
Обитатели зданий, срезая дорогу,
говорят с осанкой, крепчают много,
напоминая матросов без моря,
потерпевших крушенье, что ли…
В лицах, где опытный взгляд-заноза —
ожиданье праздника, передоза,
игрищ с искрами, зрелищ, хлебищ,
полуусталость от дел вообще лишь.
Женщины, прячущиеся в наряды,
девушки с трогательным «не надо»,
яблоки-парни, подростки-взрывы,
как вы ревностны, как вы живы.
Глянь-поглянь, как все это впору,
размозженным улицам. Этот город,
заполняется ими, как все впервые,
не омертвляя черты живые.
И лишь са́мой ночью, когда зимою
под столбом фонарным, подбитым тьмою,
если будешь молча, почуешь может —
ты внутри гиганта, что вымер все же.
Но когда бы здесь ни цвелось, ни прелось,
его синь и зелень, цвета и серость,
все живут в тебе и свербят знакомо
из природы сердца, из чувства дома.
Потому что телом, умом — подавно,
ты к земле ребристой прикручен явно,
потому что, как ни прощайся с нею,
ты куда роднее, слабей — сильнее…
* * *
Говорила гитара, как будто прося
у меня ли, у песни самой:
«Все обман ненароком, а истина вся —
только в струнах моих, милый мой».
«Поспокойней, потише, поменьше труда» —
словно мнилось под струны ее.
Так щипали, так голос подали тогда,
так поверил я: «Это мое».
Говорила со мной, говорила во мне,
говорила уже из меня
семижильная музыка — в древе, в струне,
сухожилье прожитого дня.
Шестизвонная тихая сила-волна,
как ты знаешь о сердце моем,
что проникла в него и настолько слышна,
что подумать — мы вместе поем.
Как легко от тебя и понятно без слов,
как ложишься на душу мою,
что сдаешься на волю, что сразу готов,
что с протянутым слухом стою…
Музыкант напевал, и едва хрипотцой
отдавал его голос, звуча,
и в той песне не билось с последней слезой
ни любви, ни страстей сгоряча.
Было что-то о счастье — наивно, смешно,
невозможно, но раньше всего
так знакомо со мною совпало оно,
что я просто поверил в него.
* * *
Ты сойди, смотрящий с неба, и разрули
все дела мои, что наваленные кули.
Человек, живущий, ставший на самый путь,
должен верить в бога, в силу, в кого-нибудь.
Должен быть ответствен кто-то, хотя б один,
кто тебя обнимет, глянет и скажет: «Сын,
гражданин из праха, обморок забытья,
вижу, весь устал ты, знаю, душа моя…»
Прописные боги, сборщики блох, цари,
атеизм из космоса и механизм внутри
из глубокой призваны смерти, из немоты,
дать такой опоры, чтоб не растекся ты.
А иначе, видишь: встать бы, да нет на чем —
океан безумия с брезжущим ввысь лучом,
ни любви-войны, ни почвы, где соль да жаль,
но тобой забытая — жидкая эта даль.
Знать ее не знаешь, хоть и сама она
из тебя сочится, из наяву, из сна,
хоть и ровно дышишь и не согбен в дугу,
но так часто носишь бездну в своем мозгу.
За дела сердешные — хаос и полный швах —
ты на четкой родине речью чужой пропах,
ты живешь, как будто ищешь, идешь домой,
на слова-сигналы: «Где же ты, милый мой…»
ПЕСНЯ ЛИСТЬЕВ
Вспыхнувший красный плохел на траве,
красный — по косным прожилкам
что-то в нем теплилось, словно на две
разорвало́сь половинки.
Был он исправен, но это же смерть,
как он нарядно раскрашен,
взорван цветами, что только смотреть,
чтобы он жил в сердце нашем.
Желтый, пристыженный ветром к стеклу,
захорошел, застудился,
так что промяк и подобно крылу
взвил и по воздуху бился.
Он возвращался в шуршащую дрожь —
ставшие редкими кроны,
там, где еще не осыпалось сплошь,
там, где подвешен зеленый.
Вроде как холодно, множество дел,
чтобы увянуть, но случай —
как не желтел, не грустнел, не хотел
этот зеленый, живучий.
Как улыбался он все день деньской
прямо на ветке корявой —
просто в порядке, зеленый такой
средь желто-красной оравы.
Листья, тревожные братья весны,
павшие вниз серафимы,
знают-не знают, но просто честны
всякую осень и зиму.
Желтый — что старится, красный — что мрет,
ну и зеленый — из света
видит нависший над деревом свод,
не понимая, что это…
* * *
Дом построишь, посеешь древо,
человечка на свет родишь,
и глядишь — ни ствола, ни сева,
ни привета. Равнина лишь.
В день сгоревших кленовых листьев,
в месяц яблонь и год дождей
ум твой взорванный, зверь когтистый,
отрывается от людей.
Средь предсмертных предзимних красок
за шуршаньем ветров и строк
возвращается он из сказок,
понимает, что одинок.
Понимает про жизнь, про лето,
как едва заступи зима —
то ни родственников, ни света,
кроме собственного ума.
Понимает, что близких нету
одиночеству одному,
кроме дуба, что встретил где-то,
что навстречу молчит ему.
Кровь, смешавшаяся вначале,
после снега разделена:
все — чужие, в своей печали,
потому что не все весна.
Полюби тебя зверь когтистый,
приручи и к огню подвинь
не за то, что такой пушистый,
а за хмурь твою и за синь.
Не за то, чтобы было ровно,
но стояли в тепло и в снег
между нами бы крепко, кровно —
дом ли, дерево, человек…
* * *
Вот и в лице твоем — вереск потери,
в сказках-глазах — ни огня,
я ли губами тогда не проверю,
как они видят меня.
Как они любят, как они дрогнут,
вспыхнут как из пустоты,
и говорят, что горят, что все могут,
если ты есть, если ты…
Вот ты и счастлив тогда, вот и зво́нок,
вот и во взрослой груди
сердце — обиженный резкий ребенок —
места не находи…
Чувствуя в эти минуты живучий
свет через самую тьму,
как ты негромко, но крепко прикручен
к сердцу другому, к нему.
И в этом свете улыбки-минуты,
свете лица одного —
не понимаю, но должен как будто
просто держаться его.
Просто как будто отдернули шторы
и отопили февраль,
и как вошла ты — во взгляде которой
самая близкая даль.
Солнце от женщины, ставшее ближе,
в самую ночь и в зарю
видишь меня ты, как я тебя вижу,
чувствую и говорю.
Женщина, что не жила, не любила,
если не ты с ней теперь,
женщина-стало, женщина-было,
женщина-просто-поверь…
* * *
Ни жести, ни грусти
в лице твоем, друг;
ни чувства на чувстве
от рек и разлук.
Раскрошены реки
на камни и льды,
застывшие в беге
минувшей воды.
Заряженный воин,
средь весен и зим
ты стал так спокоен,
так невозмутим.
За холод снаружи —
внутри из огня,
ты, может, тому же
научишь меня.
Чтоб было нетрудно
в стихии любой,
и чувство, как будто
владеешь собой.
Хоть ты не научишь,
а я не смогу,
и лучше-не лучше —
застыть на бегу…
За время, когда мне
окрепнуть придет,
раскрошатся камни
и огненный лед.
Останутся где-то
все лица вдали —
стечение света,
воды и земли.
* * *
Как облитые нефтью какою —
сущей ночью, где осень да тьма,
спят раздолья, холмы за рекою,
спят дороги, деревья, дома.
Под звездой, что всегда есть и будет,
под крестами, где сырость да гладь,
спят в земле осторожные люди,
потому что положено спать.
Надо думать, дубеть, видеть в оба,
зачинаться, ковать медяки,
чтоб, пробившись из са́мого гроба,
средний палец стрелял из руки.
Уязвлять эту жизнь перед теми,
что, припомнив, сказать бы могли:
«Он оставил имущество, семя,
размышления, горку земли…»
Нет вопроса важнее ответа,
что не может когда-то быть дан —
не затем, что оставишь все это,
а за страх непонятливый сам.
Страх, где кровь неизвестной орбиты,
где на осень смотря и листву,
словно сонною ночью облитый,
понимаешь, что все наяву.
* * *
В поцелуях солнца из хора улиц,
из сердечной спешки, где все волнуясь,
как я счастлив там-то, а числюсь здесь,
я домой вернулся — не я, не весь.
Потому что выхода нет, возврата
из любви-сестры, привыканья-брата,
даже если очаг вот и место есть,
ты домой навряд ли вернешься весь.
Зайчик света, радости отхлебнувший
из воды лица, это звон твой лучший,
это чувство рук, где тебя схвати —
продолженье тела, душа почти…
Ты живешь во мне и подобно крови
длишься в сердце, день ото дня червовей,
и среди пехоты и суеты
я не дома всюду, когда не ты…
Говоришь со мной на таком наречье
по-судачьи, птичьи и человечьи,
и дрожа от холода и чутья,
в твой растущий голос вмещаюсь я.
И за то, что нет без тебя мне места,
за звезду в окне и за то, что есть ты,
я быть должен песней и жить и цвесть,
и, быть может, так оно, так и есть…
Приворотный обморок, спуск по краю
по губам читаю твоим, вникаю,
по глазам, где как не ищи ключи,
а твое лишь имя и свет в ночи…
О ТОМ, КАК ЛЕТОМ ТРЕВОЖНО
Что ты все? Все жмет-не разожмется,
все в груди, где больно-не должно,
где нытье по сердцу, а по солнцу —
ветра шелест-лист да взрыв в окно.
Ветви говорят, трава стрекочет —
птицы, зубострелы, прыгуны,
люди-рыбодни и люди-ночи
цвета неба, воздуха весны.
Ястребиный рай лесного лета,
к горлу подобравшийся, так здесь,
что хватай и верь в него, что это —
словно бы и нет его и есть.
Словно бы в губах полуоткрытых
завертелся ты на языке
и простыл на звуке — полувыдох,
горсть реки испуганной в руке.
Полуслово лета, неба, речи,
ясное до смысла самого —
из всего, последнее навстречу —
что на свете сказанней его?
В пору недосна, спряженья, роста,
в пору, где все чуй да стрекочи,
сквозь листву деревьев, самый воздух —
слышно, как дрожат его лучи.
Что оно? Кто диким полусловом
говорит «люблю», болит внутри?
С ним, со светом синим и суровым
о земле цветущей говори.
Даже и не все произнесенным,
так оно с тобой накоротке —
растворяя в сладком и соленом
поцелуе, воздухе, глотке…
* * *
В трюме сутолок света не слыша —
лишь житье-не нытье, мужики —
разбужу тебя, зверя, увижу —
у тебя вот такие клыки.
За детей своих, чтоб они жили,
знали лучше, могли по любви,
ты вцепись мне, вотрись тише пыли,
цепче совести, мясо порви.
Чтобы дети крепчали-тончали,
чтобы воду с последней печалью
подносили, кропили с руки,
и кончаясь, о детях бы знали —
и у них вот такие клыки.
Хорошо б, кто костьми место выстелил
по взбрыкнувшему крику, что выстрелу,
хорошо, чтоб был съеден кто ест,
даже если все это — не истина,
даже если ни нас нет, ни мест.
Даже если вражда чередою.
И сам-друг с неподпевшей дудою,
и сам-зверь, чьи повадки резки, —
чей-то сын я, с последней водою,
и на мне вот такие клыки.
* * *
Оторви, что ль, от сердца и лайкни тот стих,
где в строке утонул человек,
и пускай у поэта, что выдумал их,
ничего, кроме строк или рек.
Огорченьем одним, униженьем одним
не сквозит в ту минуту саму,
пусть в такую волну ты не хаживал с ним,
но хоть чем-то поможешь ему.
Он еще раскололся на тыщу обид,
в грудь набрал и остался не спет…
В выраженьях «люблю» или «нравится» скрыт
бескорыстный отчаянный свет.
До прожитого смысла, до сна самого —
он как будто пролиться готов,
но зато как натружено в реках его,
в ощущении сделанных слов.
Вроде праздник да честь, а звени на посту,
вырви нервы да знай лишь в ответ
гул дежурного неба, звезду на лету,
где особого выбора нет.
Нет иного порой, нет живее конца,
чей позор рядовой уж таков,
чем безвестная грудь пехотинца-певца —
смерть на поле во время стихов.
Здесь сердечки под строки — как листья зимой,
стих прохладен, что дань февралю,
а на деле тебе говорят: «Милый мой,
как я помню тебя, как люблю…»
* * *
Ты знаешь…
Эти улицы наказаны равнодушием,
эти машины просвистывают насквозь.
Многоэтажные лабиринты, средь которых а́дово
хорониться, прятать тебя на груди.
Двери-замки́, казенные помещения,
маскирующиеся под тихий домашний вид —
непрерывное желание уютного острова,
где можно просто забыться вдвоем.
Ад того, что еще не вдвоем,
разделенные провода́ми, асфальтом, воздухом,
невозможностью в настоящем, незнанием будущего
средь любви-нелюбви — ты это знаешь.
Ты помнишь… Иногда я вижу сон
с незнакомым городом, где опаздываю
на скорый поезд, на самолет, на облако,
удивляюсь зданиям, не успеваю.
Все — так знакомо и незнакомо,
как будто вот-вот и уже успею,
долечу, доплыву, задохнусь от счастья,
отыщу тебя средь огня и воздуха.
Но у самой цели — я просыпаюсь
с огнем в руке, едва прикоснувшись
к тебе и еще задыхаясь от спешки,
остаюсь ни с чем — ты это знаешь.
Ты веришь…
Любовь — молодильное яблоко,
украденное из сада Кощея-господа,
чтоб понять, что голые, что друг без друга
не могут обходиться вот эти двое.
Они, застигнутые врасплох,
не понимают, откуда такое,
почему вдруг, связанные нежной цепью,
рискуют, делают сладкие глупости.
Почему — в улыбке твоей холодок,
в самых глазах — такое обещание,
ради которого нет невозможного…
Ты чувствуешь это, хотя и не знаешь.
Ты знаешь — сила в моем безумии,
я знаю — разум в твоем тепле,
мы знаем — в сердце часы о смерти,
все сохраняется так, чтоб жить…
Жить, с кем роднится твоя душа,
в равнодушном городе, в дороге, во сне,
говорить друг другу слова-лекарства,
исцелять от камня, машин и улиц.
Твои слезы, сказанные внезапно,
нежность, растопившая свет во мне,
моя песня, пойманная тобой,
все это — правильно, наше небо.
Ведь нет порядка мудрей любви,
нет неведомей и глупее,
нет возможности, чтоб сильней —
просто быть вдвоем.
Ты это знаешь.
* * *
О калаче печали
и про житье-чутье,
как до тебя звучали,
ты назвучал свое.
Тысячи строк, как порох,
собственных, сжег всего,
тысячи, от которых
много и ничего.
И ты глядишь устало
в это вот ничего,
чувствуя лишь, как мало
толку в словах его.
Чуя, что, как ни рвался,
зная, как ни мудри,
а все одно — остался
сам у себя внутри.
Страшное и немое
темное ничего,
высказаться — но что я
против и для него?
Голос мой — пепел с краю,
дрожь вдохновенных бед,
я ничего не знаю
кроме того, что свет…
Что я скатился в гости
с почвой и ночево́й,
а надо мною гроздья
и полумрак живой.
Но если небо цело,
счастье и синева,
если такое дело,
не находи слова…