Ганна Шевченко, «Форточка, ветер»; Сергей Надеев, «Из пяти книг»; Игорь Касько, «Переводчик тишины»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 7, 2019
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).
Ганна Шевченко, «Форточка, ветер»
М.: «У Никитских ворот», 2017
У Ганны Шевченко много воздуха, много запахов, природа входит едва ли не в каждое ее стихотворение — зримо, осязаемо, как полноправная участница жизни поэта. «Медленно плывут святые груши», «льется день, колыхаясь сквозь шторы», «зеленое небо лежит на церквях», «подоконники пахнут дождем», «в окне проплывают небес лоскуты», «ползет сентябрь дымком из-за угла», — эти мной наугад выхваченные строки дают достаточное представление о стихотворном дыхании Ганны Шевченко, легком и взволнованном, о событиях, происходящих в ее жизни и отраженных в душе. Еще бы, уже первое стихотворение наполнено благоговением перед жизнью — а речь-то идет всего-навсего о выходе из дома поздно вечером:
В других мирах, в галактике, в глуши,
выходишь из подъезда — ни души,
туманный воздух черен и стеклянен,
весь этот космос странный городской,
из любопытства трогая рукой,
идешь во тьму, как инопланетянин.
Поневоле вспоминается пастернаковское: «Тенистая полночь стоит на пути, / На шлях навалилась звездами» (кстати, имя поэта в сборнике упоминается). Но Пастернак ведь о другом — о степи?
Так ведь и Ганна Шевченко человек степной. Уроженка шахтерского городка Енакиево Донецкой области, она сохраняет в себе «степное» художественное мышление, хоть и давно живет в подмосковном Подольске. Вновь и вновь Шевченко мысленно возвращается на землю своего детства и юности как в загадочный мир — туда, «где на склонах цветет резеда,/ где под травой луговая руда/ скрыта в корнях зверобоя», где «темен неба магический круг,/ ковылей непрогляден атлас».
У меня внутри поют сверчки
и блуждает леший с бородою,
мазаная хата у реки,
вербы над прохладною водою.
Через реку переброшен мост,
за рекою — ивовая чаща,
где волшебный одинокий дрозд
исполняет гимн животворящий.
Что еще об этом рассказать?
Кукуруза зреет в огороде,
голосит соседская коза,
да перины сохнут на природе.
Это не воспоминание. Это то, что из чего состоит Ганна Шевченко, то, что живет в ней ежедневно, не являясь «вчерашним днем» и «ушедшим миром детства». Это ее вечный эмоциональный настрой. Кажется, что она и родилась с этим удивительным чувством красоты, которое просвечивает даже в неприметных и неживописных деталях. Я думаю, что стихам Шевченко порадовался бы Афанасий Фет, сказавший однажды, что «у всякого предмета есть тысячи сторон», но «художнику дорога только одна сторона предметов — их красота», а так как мир «во всех своих частях равно прекрасен, то внешний элемент поэтического творчества безразличен». Порадовалась бы и Татьяна Бек, наделявшая красотой всяческие зримые «несовершенства»: «То, что наверняка прекрасно,/ И без меня проживет на свете!» Прекрасная поэтическая традиция!
Пыли дорожной нечистые танцы,
слева подсолнухи, справа картофель —
я позабыла название станций —
помнится шахты египетский профиль.
Помню, что воздух полынный был горек,
простыни в крошеве угольной пыли,
крышу сарая и маленький дворик,
где мы белье по субботам сушили.
А когда в стихи Ганны Шевченко вступает город — строки звучат чеканней, энергичней:
Мне в детстве было многое дано:
тетрадь, фломастер, твердая подушка,
большая спальня, низкое окно,
донецкий воздух, угольная стружка.
Когда на подоконнике сидишь,
то терриконы сказочней и ближе.
Мне нравилась базальтовая тишь
и мертвый флюгер на соседней крыше.
А за полночь, сквозь шорох ковыля,
сквозь марево компрессорного воя,
подслушивать, как вертится Земля,
вращая шестеренками забоя.
Но романтики как здорового, незамусоренного городской суетой восприятия жизни, — не убавляется; вообще, надо сказать, автор относится к поэтам, гармонизирующим мир; каждый день автор преобразует в небольшое театральное представление, в котором радость и грусть светло уживаются друг с другом. Этому очень способствует и рассыпанная по многим страницам книги легкая насмешливость интонации. Например, в стихотворении «Некогда думать о платье…», — в цепочке фантазий, где юмор словоупотребления прочно держит внимание читателя — откровенно заговариваемого поэтом, который громоздит деталь за деталью:
Пусть повисит, отвисится,
пусть шерстяные манжеты
молью съедаемы будут
в темном трехстворчатом склепе,
пусть упокоится с миром,
рядом с жакетом под полкой,
хламом заваленной пыльным.
Есть в сборнике стихотворения, в которых встречаются полушутливые строчки; например, поэт мечтает: «Забыться бы напрочь, предаться бы лени,/ все листики перелистать,/ зарыться бы носом в охапку сирени/ и розовым воздухом стать». Или выражает надежду, что «когда-то/ земле и небу пригожусь». Но из этих слов, однако, можно сделать вполне серьезный вывод: Ганна Шевченко живет в ладу с природой и всеми своими стихами объединяет землю и небо.
Сергей Надеев, «Из пяти книг»
М.: «Арт Хаус Медиа», 2017
В книге без малого четыреста страниц; сто из них занимают автокомментарии, объясняющие некоторые детали в стихотворных текстах, иногда — условия, при которых стихи создавались или которые сопутствовали публикациям: работа серьезная, говорящая о том, что каждое стихотворение — не случайно, каждое — не единожды осмыслено. Впрочем, в этом убеждаешься и без автокомментариев. Ведь нередко авторы, составляя книгу стихов, включают в нее все, что ими написано (ведь «жалко отбрасывать»; только причем тут читатель?). У Надеева нет стихотворной ерунды; игра — есть, а ерунды нет. Неопровержимым доказательством служит последняя часть книги — сборник стихов якобы неизвестного автора, вышедший в Берлине в 1923 году и репринтно воспроизведенный, — мистификация Надеева, мастерски стилизовавшего поэтические голоса Серебряного века — точнее, его отголоски.
В стихах Надеева есть странный секрет: если читать их подряд — они проходят мимо сознания: какие-то оттенки чувств, неявно и неокончательно выраженных, какое-то дрожание красок, игра светотени, смутные переливы настроения… Но улавливается главное: спокойное восприятие окружающего мира с налетом светлой сентиментальности. Причину такого восприятия можно искать в гармоничной натуре автора, но в чем я ни секунды не сомневаюсь — во-первых, сам строй классического русского стиха не допускает нервических толчков, и во-вторых — Сергей Надеев, однажды заразившись Серебряным веком, так и остался ему предан в своем сочинительском деле; а в поэзии той эпохи, как известно, много литературного щегольства, много лукавства, много поисков и экспериментов.
Не скажу, что последних у него много. У Надеева я прочитываю, скорее, интонации бунинские и особенно — набоковские. Набоков в своих стихах был удивительно открыт, а местами — даже и простодушен. «Мой друг, я искренне жалею/ того, кто, в тайной слепоте,/ пройдя всю длинную аллею,/ не мог приметить на листе/ сеть изумительную жилок,/ и точки желтых бугорков,/ и след зазубренный от пилок/ голуборогих червяков». Это Набоков. Настрой Надеева сходен: его стихи воздушны, просты по рифмам и насыщены в деталях:
Чуть свет, чуть птичьих интонаций
Достанет, чтобы скрасить лес,
Густой от запахов акаций,
В прожилках пасмурных небес —
Ты ускользаешь за калитку,
Чтоб у воды, невдалеке,
Согреть продрогшую улитку
В полуразжатом кулаке.
Таких стихотворений очень много в первой четверти книги; в них — растворение в природе, упоение ею, неторопливость чувства, ровное дыхание, вдохновенность, юношеская увлеченность одушевлением деталей природы, ее явлений, — увлеченность, все время склонная к преувеличениям, к стилистическим излишествам, к чередованию образов, тесно соседствующих друг с другом (не Владимир ли Соколов, «тихий лирик» — предшественник Надеева?). Отсюда — и быстрота стихового темпа: «Мы вышли к озеру./ И резко/ Повеяло, как сквозняком,/ И дрогнул лес, как занавеска,/ Повисшая над косяком»; именно такой темп предпочитает Надеев — временами, конечно, испытывая потребность и в широте дыхания: «Не тебе объяснять, что уходит дорогой, по полю,/ Поднимая клубы, растревожив прогретую пыль,/ Узкоплечий июль, накупавшийся в озере вволю./ И склоняется вслед обесцвеченный солнцем ковыль».
Эти стихи никогда, ни одной строчкой не отличаются статичностью; они, скорее, динамичны, беспечно-легки, созерцательны по своей природе, им не свойственна медитативность; взгляд поэта, не задерживаясь, скользит от одной точки пространства к другой, — взгляд неизменно любопытный и ненасытный. Сергей Надеев — поэт преимущественно «летний»; многие его ранние стихи носят откровенно «дачный» оттенок. Садовый участок для автора — словно модель идеального мира; здесь свободно дышится, глаз отдыхает в световоздушной среде, варится варенье и заготавливаются соленья. А когда любимое время года истекает — жизнь продолжает дарить радость, только иную: приглушенную, может быть, до печали («Вместо горечи поздних плодов —/ Осторожная ломкая грусть»):
И теперь все точнее в деревьях
Угадать недостроенный дом.
Мы навесим запоры на двери,
В гулких комнатах лето запрем!
Вот и вещи уже увязали.
Опустел устоявшийся кров.
И стоим — как стоят на вокзале —
Возле выцветших в лето стволов.
Читаю все дальше и дальше — и вижу: стихи становятся интонационно строже, уходит ощущение невесомости строк, кое-где проступают тревожные ноты: «В январе — мучительно темнеет:/ В полдень ясно — день уже сгорел;/ Чиркнешь спичкой — вспыхнуть не успеет./ В воздухе — как будто сыплют мел»; «Голубиная почта нам выпала на неделе:/ Забиралась на подоконник, в форточку опускала… —/ И птица летела косо, ворочалась еле-еле/ И грузно ложилась наземь, как будто она устала»…
И тем не менее ничто не намекает на близость к трагическому мироощущению. Надеев не скрывает, что не намерен заглядывать в бездну, его цель — поиграть у бездны на краю. Но это не игра ради игры. Это — нежелание засматриваться в бездну, это стремление не драматизировать жизнь, — чем, пожалуй, Надеев родствен Пушкину и Кушнеру, принципиально стоящему на позиции стойкого жизнелюбия.
Так может, зря читаю между строк,
что жизнь сквозит, что это ветерок
по волосам из форточки нездешне?
Еще не срок, и плакать — что за прок?
Но все же жжет…
И отступлю поспешно.
В книге много дружеских писем-посланий, акростихов, литературных перекличек, шуточных пассажей «книжного» свойства. Да, это все игра. Но я думаю, можно сказать точней: это целительный стихотворный настой, противодействующий вызванному городским ритмом жизни напряжению, депрессии, унынию и способствующий восстановлению душевного здоровья. Напоминание, что самое ценное в жизни — это любовь, — о чем немало говорится в собрании стихов Сергея Надеева.
Игорь Касько, «Переводчик тишины»
Ставрополь: «Ставролит», 2018
Тишина, которая «стучится в наши души» и которую нужно перевести «с небесного на русский» — вот с чем имеет дело Игорь Касько. Тишина для него — образ вечности, в которой он как поэт не оставляет места ничему кроме любви, — поскольку остальное попросту не заслуживает внимания; нет времени на иное. Ценность жизни, как показывают эти стихи, осознана автором сполна. Как ни странно, об этом говорят даже такие строки:
Человек не верит ни в смерть, ни в старость.
Он живет, как дышит: легко и споро.
Он живет и верит — ему осталась
ровно жизнь до главного разговора.
Значит, это еще не скоро.
Кто этот человек? Собирательный образ всех нас, закрывающих глаза на трагизм жизни, которая с каждым днем спешит к своему исходу? Или — сам автор, только — вчерашний, еще не испытавший тяжелых утрат, еще остро не желавший «запрыгнуть в последний момент на подножку/ трамвая, что мчится из зрелости в детство»? Скорее всего да, потому что Касько пишет только о себе; он ничего не выдумывает, не конструирует, он инстинктивно сторонится фальши, не прибегает к эксперименту, не останавливается с поклоном перед модными тенденциями, которыми заражены вот уже сколько лет многие стихотворцы; он ищет — и часто находит — собственный голос, пребывая в традиции русского стихотворного письма и сознавая свою ответственность за каждое слово, за каждый пунктуационный знак. Но через себя он выражает и мир, и всеобщую боль потери близких — и крепкую память о них: «Где-то рядом, всего лишь на жизнь отставая,/ то ли в райском саду, то ли в древнем лесу,/ молчалива, седа, но всегда молодая/ мама машет рукой, утирая слезу».
Предыдущая книга Игоря Касько — «Сорок четыре одиночества» — выражала сомнения в том, что попытки «переиграть» судьбу могут оказаться успешными, и поэтому «нужно всего лишь жить,/ любить и растить детей». «Жить», «любить» — вспышки, на которых и поныне держатся стихи Касько. Только этот сборник получился грустным; в нем немало оглядок на беспощадную стремительность человеческой жизни, на всех, кто ее покинул и неизбежно покинет; отсюда — стойкий мотив сострадания; в каждом человеке автор видит, в сущности, родственную себе натуру
Клетчатым самолетом,
вырвавшимся из рук,
в небо уходит кто-то
близкий. Как лучший друг.
Может быть, даже ближе.
Может быть, это ты
сам? Ветер крылья лижет
И поддает высоты.
Погода, время года в стихах Касько живут не сами по себе. Они — в одних случаях образ внутренней потерянности, в других — эмоциональной поддержки. Осень — печаль, даже опустошенность, зима — надежда, весна — попытка постепенного, осторожного пробуждения: «Крестовым походом зимы ошарашен апрель./ Озябшие пальцы деревьев дрожат от испуга./ Охрипшие птицы поют, но не слышат друг друга./ В любом закоулке — лишь ветра победная трель». И при пробуждении — еще настойчивей говорит память: «В мерцании апрельского заката/ мне чудится: по солнечным лучам/ ко мне идут, ушедшие когда-то,/ все те, по ком до смерти заскучал». В общем, из этого кругового движения в стихах Игоря Касько выйти трудно, невозможно забыться, глядя в разомкнутое пространство, на красоту, которую нам дарит мир. Видимо, здесь тот самый случай, когда поэт уверен, что «на свете счастья нет, но есть покой и воля». «Летит с небес божественная вата,/ целуя мир, кружась и не спеша./ Вот также и моя душа когда-то/ растает на ладошке малыша», — пожалуй, вот он, тот самый покой для автора «Переводчика тишины».
И все-таки в этой книге — счастье есть! Счастье, которое, казалось бы, способно примирить автора со всем на свете. Стихотворение, посвященное жене Оксане:
Спасибо всем, меня не полюбившим!
А, значит, и не предавшим потом,
и не попавшим в строй из женщин бывших,
что навсегда покинули мой дом.
Спасибо всем, ушедшим до свиданий!
Не ставшим ждать. Сбежавшим от меня,
как зверь бежит от смертного огня.
Спасибо вам за кайф не-расставаний!
Спасибо всем, меня не погубившим!
Сказавшим нет! Не шедшим к алтарю!
Со мной прощаний смерть не пригубившим.
Я вас день ото дня благодарю!
Ведь я ее одну всю жизнь люблю…
Да о таком счастье кому-то можно и мечтать! Я думаю, что Игорь Касько («лирический герой» — это определение здесь вряд ли уместно) — человек счастливый. Просто счастье способно принимать разные формы, отличаться разной температурой. Бывает счастье, как «ветра победная трель», бывает — горькое. Уж кому как не поэтам такое известно!