Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 4, 2018
Валерий Дударев,
«Ветла и другие стихотворения»
М.: «Художественная литература», 2016.
Мало кто из современных поэтов даже внешним видом своим напоминает неутолимый костер: угольно черный по краям, алый в центре. Таков Валерий Дударев, чья поэтическая пластика — из разряда пылающих тем ярче, чем сильнее стесняется саму себя. Зависимость самая обратная: чем щедрее природа наделяет стихотворца богатырскими свойствами, тем исступленнее стремится он уравновесить ее буйство целомудренной тишиной стиля.
Приходит снег, и можно одуреть,
Как журавли прощаются с полями!
Проходит век, и нужно умереть,
Когда душа встречается с огнями,
Когда поймешь пленительную суть
Пустых полей — великих и печальных,
Когда вдохнешь чарующую жуть
Ночных огней — далеких, поминальных.
Страшно помыслить, как многие сегодня легкомысленно отстраняются от самой
сути русской поэзии — ее веками вскормленной возвышенной простоты, не умея
ценить молчание ума там, где говорит вовсе не ум, но нечто сокрытое и от него,
и от более цепких инстанций…
Всматриваясь в «Ветлу…» (репринт издания 2000 года с добавлением новых и
юношеских стихотворений), можно почти сразу обнаружить сквозной символ «огней»
как небытия. «Встреча с огнями» у Дударева —
несколько раз — исчезновение из жизни, но как проникнуто оно — надеждой! Смерть
— не просто «избавление» («отмучился, сердешный»), но выход из бесконечной ночи
к свету, и к тем, кто уже давно тебя ждет… Ах, если б
так!
А это «нужно» (умереть) — найдется ли в наших широтах модальность уместнее?..
Генеалогия Дударева — «тихая лирика», которую, в его
случае, придется назвать «поздней». И тут же пояснить, расширяя понятие:
«тихая» — значит всего-навсего «русская», и иначе никогда не было. «Самая
смертная связь» поэта с землей и языком, на котором она говорит, никогда не
кричала о себе со стадионных арен. Так же невозможно торжествовать и
ораторствовать, перебирая старые фотоальбомы и перечитывая старые письма от
людей, которых давно уж нет.
Потому, может быть, в русской поэзии не приживается, как в
истощившей себя насильственным скрещением с философией
западной, настоящее время. Основной модуль нашей —
святое воздыхание о невозвратном, мерещащемся (где же еще) впереди. Если
спросить, что сокровеннее самого христианства в каждом из нас, многие бы
ответили — вера в возвращение-воздаяние того, что мы сочли лучшим и в себе, и в
окружающем пространстве.
Чуждость трибунному, крикливому — в стихотворении «Мы
дома. Нам некуда ехать», таком летнем и таком
московском, о невозможности снять на жалкие интеллигентские гроши достаточно
дешевую дачу. Здесь такой безотрадно ясной становится будущность:
И мы упадем прямо в осень,
Под дождь, без загара, без сил,
Ведь не было моря и сосен,
Лишь радужный замысел был.
— и сказано это, конечно же, обо всей жизни разом. Сословно-нищее — важно для этой лирики: оно никогда не перерастет в низкую социальщину:
Ни яхты, ни дома с камином
Не будет в судьбе у меня,
А будет рябина. Рябина
И отблеск спокойного дня.
— невозможно не заметить двойной («песенной») рябины с еле заметным, но
вполне различимым вздохом между первой и второй («Ой, рябина кудрявая, белые
цветы» (с)) — чудится и просьба высадить ее на своем последнем, уже не дачном,
участке…
Все здесь дышит невыдуманным смирением перед постоянно откладываемым, но
когда-нибудь неизбежным…
Вот будто бы Державин (первая строфа — явный перифраз «Река времен в своем
теченье…») переходят, например, в Николая Тряпкина («…хлопцы-косари
с таким усердьем размахнулись…»):
Сгорают звезды, люди, царства…
Испепеляющий конец!
И нет на свете государства,
В котором умер мой отец.
И словно он в сороковые
И не выигрывал войну,
Так быстро справили живые
Себе отдельную страну.
Упрек ли здесь сына старого легионера вороватым патрициям? Да, но — упрек мягкий, не изничтожающий. Действительно, странно оказалось с теми самыми живыми: если не они, то их дети махнули рукой на все, кроме самих себя. «Однова живем» — и покатились с пьедесталов памятники советским бойцам, и замаршировали у нас под самым носом марши «ветеранов СС», и резво, на коленях, дрожа от восторга, поползли ублажать атлантического властелина вчерашние друзья… Все минуло, осталась — Россия.
Насколько вечен этот час?
До нас, при нас и после нас.
— перекликается с топоровским переводом
«Восхождения» Кристины Росетти и размером, и
структурой диалога (вопрос-ответ) — «Дороги нет ли
поровней? — Лишь эта, на холмы…»
Если и слышна жалоба пришедшего на могилу матери («На Покров пойду я к маме…»),
то мальчишечья («Все ей расскажу» — как будто о проделках хулиганов во дворе) и
птичья («Вся рябина облетела. Даже ягод нет»).
Мать слышит, но не отзывается.
Дыхание полной грудью, невозможность солгать ни себе, ни естеству в наши годы —
страшный грех перед той выморочной версией словесности, что едва ли не
поставлена сегодня на поток!
Постмодернистский карнавал, высмеяв самых искренних певцов Родины и свободы,
еще мечется, еще пускает шутихи, еще объедается и обпивается на бегу, но уже
чувствует, что в метании своем остается один-одинешенек. Если когда-нибудь мы
вернемся к себе, на вес золота будем ценить тех, кто десятой дорогой обходил
пестрые балаганы наперсточников от словесности и тем
сберег достоинство и душу. Подобное можно заметить в толстовском Каратаеве:
зная невеликую цену и себе, и каждому, можно нестись с потоками, не будучи ни
их частью, ни тем более сутью. И никого не сшибать по пути. Любить безответно,
и тем искреннее, чем безответнее.
Вольнолюбивый эскапизм («Я не участвую в истории» — узнаваемый центон на мотив Ю. Левитанского)
подвигает к выдумыванию неологизма: лирику Дударева
можно обозначить как «сокровение» — от «откровения» и
«сокрытого». Та, к которой он неустанно обращается, — триедина — «Крапива,
родина, обочина», и не ей меняться. Тому же, кто почувствовал ее такой, также
не до измены ей.