Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2018
Александр Петрушкин — поэт, организатор литературного процесса. Родился в Челябинске, жил в Озерске, Лесном, Екатеринбурге. Учредитель и издатель нескольких антологий, книжных серий, альманахов и журналов. Куратор литературных премий, фестивалей и семинаров. Лауреат нескольких литературных конкурсов. Организатор и куратор литературного портала «Мегалит». Живет в г. Кыштым.
БЕГСТВО
Бегство твое было похоже на яблоко, что
скатилось
по ступеням росы, что рассыпали ромалы в сене —
оставалось идти там, где дыхание билось белой мошкой
над дугой человека парящею как молоко над крынкой —
запотело молчанье твое — все достижимо,
все приходит, встает как колокол медный над головою,
качает шарик окна, как младенца птица,
кушает отсутствие наше напополам с половою.
там, где ты рай нащупываешь — как русло
наметив себе, голавль сбывается льдом с рекою,
отражение подсекает тебя, как рыбак отраженье
свое, и лицо его ловит воды последний глоток.
Дальше — жажда, глухое жженье, ожог кислорода,
что ест его изнутри, как яблоко воды воду,
человек каждое свое движение, рыбак рыбу,
пойманную собою.
ПОЛОВИНА
Половина человека
остается на земле
в его датах, в речи, в веках,
перечисленных золе
неотложным переводом
и одышкою парной
оленят, идущих рядом
с тем, что он здесь звал душой.
Только после обернется
половина посмотреть,
где вторая половина —
так похожая на смерть,
но увидит снизу кольца
из прозрачных оленят,
и заплачет в это небо,
что назад не возвратят.
АВИАТОР
Андрею Таврову
Воздухоплаватель заходит в кабинет.
Становится все выше. Свет нарушен,
как карта, на которую лег путь,
который Бог и рукава от шубы,
где дирижабли света ночь сожгут
в кострах отсутствия,
в бездонном кислороде
покажется, что карты неба ждут
из черепашьей белой круглой кожи,
как будто срезы дерева, шуршат
и вырезают земли из под кожи,
и шьют созвездия и птиц, как будто вожжи
полета их совсем еще не ад.
Табачный дым, облапивший — как карту —
отсутствие простора и опор,
держащих вес отсутствия, однажды
становится дорогою в простор,
окном что закрывает своей жаброй
прогноз погоды, невозможность всю
его — теперь невидимую — кожу
в полета полушубок распахнуть.
ДВОЕНИЕ
То отражение, что держишь ты,
пытаясь его — словно бег — упустить
в кадры, застывшего вдоль, кино —
остается тобой все равно.
Скажем: ты говоришь, что оно
проговорило тебя — верно
и первое и второе, или
вся соль здесь в шиле,
в нитке, за шилом лежащей и
связующей края вашей пустоты —
твоей и того, второго —
совсем другого.
Так каждый раз повторяешь речь,
которую он так хотел сберечь
в молчанье своем — за которым грай
что изрекай
ты, как будто не одинок,
а ломоть из стаи тех сорок —
срок бы закончился прежде, чем помер
ты — и в том был номер,
что оставался бы лишь один
когда ты таял весной средь льдин,
в которых земля притворилась хлебом
и — где он не был
пока что ты отпускал синиц
лакать его все сто сорок лиц,
а он тебя охранял от смерти
как пес от цепи.
НА СМЕРТЬ ПУШКИНА
Вот — родина вторая, что с начала,
как будто вторник, на меня стучала —
на телеграфе дивное письмо
лежит и дышит в мясо сургучом:
вот родины предел. Начни сначала —
земля твоя, что изнутри все знала:
я был агент, конечно же, двойной
лежал межъязыковою войной —
и русский весь язык казался узким
заштопанным, как влажный перегной.
Вот родина — прекрасна в умиранье —
лежит внутри и нефтяной волной
подожжена, как спичкой, дирижаблем —
и небом, что горит передо мной
едва-едва — как Пушкин, в поле жабры
свои оставив февралю, бежит
на Родину, что первая, корягой
из речи черной, словно зверь, дрожит —
где мяса письмена из мягких легких,
где свет прошитый светом, в снег лежит
лицом своим — теперь невиноватым —
где всяк Харон по-русски говорит.
ПРОЩАНИЕ С АНТИЧНОСТЬЮ
От льва останется дыра
волнистая, как вся античность:
родиться розу поливать
и умирать под ней привычно
хвостом кометы, пред собой
несущей выдох, обжигаясь,
смотреть как впереди Аид
горит, до рая расширяясь.
ФОНЕТИЧЕСКАЯ ПАУЗА. 1
Как в паузу оформленная осень —
старик садится, неба в руку крошит
и ускоряясь в слове и размере,
он говорит:
— На, Боже, мне негоже
тебя о чем-то, кроме здесь, просить.
Вот улица, вот пауза, в веранде
сидящий мой пиджак,
где неопрятный
на голубя похожий темный тип,
с лицом грачиным,
что ко мне прилип
и смотрит на тебя в глазок прозрачный,
и это небо для тебя крошит.
ФОНЕТИЧЕСКАЯ ПАУЗА. 2
Фонетическая па,
что встает из-за стола
слова, м оставив узам,
срок которых протекла,
истекла по человечьи
в свои паузы и звук,
где побочные увечья
все подвешены на крюк
из чужой и блудной речи,
что летит, как желтый снег,
попытавшийся быть светом,
тем, которого здесь нет,
тем который попытался
паузой своею быть,
но корабликом остался
в тьме, подвешенной на нить.
СПИННИНГ
Спиннинг — это прежде всего длина
Бога, который налимом дна
остается — прижмешь лишь его к реке
а он уже вдалеке
Вдалеке означает, что все вблизи —
вынимай фонарь из такой грязи,
что рука распухнет, как будто пчела
под водою ее нору провела.
Так вот вещь любая грызнет в ответ,
понимаешь не все освещает смерть —
половину неба, да пол-лица —
остальное спиннинг, эхо, тишина.
*
Велимир опоздает.
Такая судьба. Быстро тает
тень от каждой норы,
что открыта, как берег для птиц.
Это воздух, в который вернется она —
птица знает:
снег замерзший, став небом,
в сапогах Велимира хрустит.
ЛУНКА
В лунке речи качнется
объектива глоток —
от щегла и полета
остается щелчок,
трепыхание бабочки
в сухом теле воды,
где она, как душа,
оставляет следы
и мзду речи в пустотах,
которые здесь
смотрят в дальних пустот
нераспознанный лес.
Лес стоит среди света
и ждет, что они
принесут, как щегла,
ему гнезда воды,
гнезда речи чужой,
неосмысленной, всей,
что парит, словно хворь,
на свету и в росе.
ПЕРЕД ПУСТЫНЕЙ
Будь мне одеждой,
воздух и вода,
дыхание, прощение,
вина:
когда мир голый —
остается свет
хрум-хрум из снега,
голый человек.
Грачиный мрак,
воронка из пустот
мной говорят о мне —
чей лепесток
ложится смерти на лицо —
она
наполовину им
сохранена
будь мне надеждой —
радостью живой,
весенней птицей
впустишь на постой —
поскольку гол
пришел и ухожу,
вплетаясь в вечность
хворостинкою углу.
ЦЕЛЛОФАН [Лазарь]
Как дерево врастает в целлофан
который — словно голос — шелестит
в его ветвях — земля своим кротам
продляет [в тьму и норы] света винт —
как входит крот в печаль свою и скорбь,
и воздух за собой, как огнь, несет,
и режет, как подземный паровоз,
ее древесный медленный полет.
Так дерево, похожее на взрыв,
из земляной и смерзшейся петли
восходит с целлофаном на восход —
и кто его теперь там восхитит?
чей кокон будет мраком, полотном?
кто в дерево посмотрит, как в разрыв,
где птица так похожа на окно —
полетом никого не восхитив?
Целует птица целлофан и тем
из темени вытягивает вид
и говорит огню: отстань, отстань —
и, следуя по возгласу, горит:
внизу ее земля, внутри зола —
земля хрустит, ну, а зола кругла,
как всякий прах, что шариком летит,
исполненный дыханием дотла.
И слышен голос из земли глубин:
восстань в моей пустыне, виждь и внемль,
и нарисуй, как воды, мне круги
спасения, похожего на челн
суда последнего, где целлофан лежит,
как поцелуй, на воздухе, плывет —
а в птице вероятны дождь и смерть,
чье дерево единственный потоп.
ЧЕЛОВЕК
О, нарастающий ландшафт,
никто,
который все — посилишься понять
поднятый камень — бросишь далеко,
и [словно космос] побежишь искать —
вдоль берега, который край твоей
незримой кожи, что не одолеть —
пока тебе проткнуть ее иглой
помочь не встанет [из ландшафта] смерть.
РЫБАК
Слух — эхо от дождя, его сетей
шуршание, гончарный круг, уловка
[о слишком многом речь молчания]. Горит
рыбак, собою управляясь ловко.
Со слепотой своей он говорит
наощупь. Бог ответит мимолетным:
о, Лазарь, Лазарь, выйди и иди,
как речь моя, как эхо там, где тонко
коснется дождь идущего по дну,
которое не дно, а речи кромка.
МЕТЕЛЬ
Голос — стержень, вокруг
которого наматываются нити пейзажа,
голоса чаек, с кузнечных мехов сажа,
пряжа воспоминаний, глина, звезда, ночное
дно ковша, пение и апноэ.
Птицы приносят жесты для рук, осы — гнездовье им же
там, где стоит, как замерший дождь, звук — он же иже
тот, который нас отделил от легких, причины тела,
как слух, чтобы слышать, как швея
мороза строку пропела.
Так отшатнувшись от бездны ты, голым идешь однажды
по звуку и выдоху, чтобы найти, в прятки с ними играя,
жажду —
крутится белый станок и ты, с себя внутрь снимая нити,
голос оставишь, как будто светло
там, где крестик — и вход, и нити.
ЧУЧЕЛО
Шар соломенной зимы
весь почти раскручен
в колоски своих синиц
земляных, уключин.
Мокнет небо, как весло,
ловит их, как зерна
голоса, что спят вблизи,
у границы дерна
золотистого, клубка
воздуси и птицы.
И тропа, как речь, легка —
непонятна птичья
речь твоих земных птенцов.
Вспоминаешь неба
будущего темный слог —
смутно и недолго.
ПСИХОАНАЛИЗ
И каждый психом был, и
каждый пал
в мерцающий, как смерть его, овал
и куст дыханья пел, в себя синиц
впустив из множества,
тьму закрывавших, лиц.
И каждое из лиц поет свое,
пускает стрекозу, как в сон, в полет,
где бабочки прозрачный лабиринт
похож на нераскрученной тьмы бинт,
а под повязкой свет один стоит,
как перелом, где больше не болит.
Так размотай меня, освободи —
как психа псих —
меня сквозь смерть веди…
Теперь смотри — спускаемся в метро,
где от кустов дыхания светло.
МОЛИТВА
Бумага горяча,
как трубка разговора,
тоннель, кромешный сад,
в обличье коридора
мерцающий меж двух,
расколотых, как голос,
что нам мешал вдохнуть,
поскольку был на Бога
похож. Так снег — упав —
застит все полым светом.
Бумага высока — лежит
меж тем и этим,
и с двух ее сторон
шуршат слова и слоги:
с одной — про человека,
а со второй — о Боге.
ЧУДЕСНИЦА
Душа, щелкунчик, разгрызет орех,
загадку смерти, что ведет наверх
по лестнице, спускающейся вниз —
солдатик, не пугающийся крыс.
И крысы нет, остался только цвирк,
тень, место, полость, время, то есть цирк
отсутствия осмысленности и —
Стикс, помнящий зачем сюда мы шли.
Ни больше и ни меньше — не дыша
[теперь — совсем] плывет внутри душа:
по кругу, ускоряясь, как тоннель
в воронку света, что и есть орех,
где утекает мертвая вода,
у лиственницы взятая, как мзда —
щелкунчик тела поедает смерть,
чтоб сквозь тебя, чудесница, смотреть.
ЯКОРЬ
В лодке голой песка тяжел
всяк рыбак или якорный стук.
Человек в себе носит шов
то есть легкие, то есть звук:
Парна речь из него и парна,
как вода, что внутри кипит,
как каверна из уст — вода
в них безводна — считай: молчит.
Так и жажда в своем несет
животе тринадцать стрекоз,
молоко, а уронит все —
раздвигает стада из коз,
в голой лодке песка лежит —
как моленье в себе самом,
где, как якорь, во тьме скрипит
человек, становясь узлом.
ИНГМАР БЕРГМАН
…сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса.
До поры мы умрем, а затем
нас коснется божья рука —
скажет: встань и молчи о всем,
что твоя сотворила река,
оттого говори сейчас,
чтоб потом не пришлось молчать.
Пей же небо босым сапогом,
как его — не свою — печаль.
До поры, до выхода в свет,
под рекой седьмая печать
ищет облако белым ртом
густеры, чтобы было кого прощать.
ПОВТОРЕНИЕ АНГЕЛА
Торжество ангела, что повторен человек,
пузырится, как шум, обнимающий сад или — нет
там человека — сужается, целым он став,
движется в шар мошкары его полный состав.
То ли гудок издаст ангел, а то ли звонок
сопровождает его в перемены — извлек
кто его в эти тенеты нелепых щеглов?
кто понесет его плод, прочитав, как улов?
Ангел уловлен, как проблеск меж этим и тем
садом, строителем и архитектором стен —
гулом двоимый, видит он с разных сторон
этот пернатый, как выдох оформленный, ком
крови и нежности, славы, хуленья, беды,
лба толоконного, лавы и хруста любимой страны,
челом пробиваемой так, что ошметки летят
от человека, как стайка голодных утят.
Фоновый шум — этот ангел и белый эфир:
вся передача закончена, снова шрифты
крутят шарманку, что спит в человеке, как дно,
пытая музыку, как будто музыка — окно
в сад повторенный, прозрачный, где спит человек
сужаясь в их сон и моргание не-
существующих век.
СИТО. ВЕРСИЯ 2.0
Запах земли — выдох снега
весной,
сквозь сито света последовавший за мной:
кажется: человек идет. Всмотришься —
нет, идиот
внутренний, круглый, как время и шар
катится, свист свой в подмышке зажав —
свист же, как птичка, вшивает его
в будущего тепло:
носик расплющив о масляное стекло
чайник с той стороны кипит,
блазнятся чудо и торжество. Вглядываешься —
Аид,
как размокший кораблик в любом ручье,
где речь в непонятый шрифт галдя,
пахнет землей — нефтяной птенец,
ребра свои крутя,
словно Вивальди, летит в огонь,
видит, как человек идет
в сито из света и в круг колец
оставшийся без него.
БЕЛЫЙ ШУМ
И вот, когда
он вырвал мой язык
и далее последовал,
как рыба,
уловленная в тьмы
прозрачный вихрь,
в огни над паром,
что висят, как дыба,
перебирают ночь
густой рукой
и — языки
ягнятами припавшей,
когда-то — кем же? —
названной водой.
Хотя она была
не настоящей —
я пил ту воду —
как песок, хрустел
ее костями белыми,
и панцирь
ее ломал меж пальцев,
словно щель
росла в мальках
и в их припадке
страшном,
он говорил: молчи,
врастай, как путь —
в паром,
и воды — в рыбу,
разрывая легких
голодный свет,
что скручен,
слушай хруст —
как кинопленка
с немотою — тонкой
сливается
на белом
и шуршит
неразличимой,
взвешенной, как нить
суда над снегопада
черной лодкой.
ПРОВОЛОКА И КАРП
— 1 —
Парусник карпа,
в котором любовь щенка
смотрит, как прах на небо —
немножечко свысока,
ныряет под каждого слова
весло, деревянный каблук,
плывет разматывая тело
в голодный звук.
— 2 —
На медной проволоке, где
упавший луч нащупал жабры,
звучанье, карпа темных мест,
в котором будем мы однажды
учиться говорить — пока
минует логопед и дальше,
как назиданье в нас вода
течет из этой длинной пашни,
где голова его видна,
и — лопаясь, как отраженье —
ожог, вдыхающий меня,
уже не ощущает жженья.
ΣΤΗΝ ΑΙΩΝΙOΤΗΤΑ
Качнется будущего лист
на ветке будущей зерна
и птицы будущей полет
начнется, вынут из гнезда,
где встреча связана в печаль
из радости и голосов,
и всякая иная даль
есть пристань и ее засов
скрипит, как время или течь
из утлой лодочке моей,
где свет меня из плоти сей
на свет пытается иссечь,
и сеятель идет во мглу,
ее пытается настичь,
и воды твердые ему,
как урожай птенцов, видны.
ДОСКА
единственное небо
дышит в рот
ослепшей рыбе
дарит ей живот
и на мороза
мартовской доске
рисует как
царапины
в песке
ей жабры мягкие
сухие как ее
во тьме
продолговатое
житье
— все станет небом
некто говорит
и как вода
уста ея кроит
сошьет рубашку ей
как лепестки
сжимая звук
в словесные тиски
и рыба в отражении
плывет
то вдох то выдох
то наоборот
ПАЛАМА
Гребцы-архангелы
всплывают через горы,
как льды и угол,
колбы из воды,
а кто на них посмотрит
через поры —
поймет: как алкоголики
честны
они и пьют из рук
у певчих и подъячих,
а их галеры
под рукой плывут
жонглеров,
чтобы свет переиначить,
слепив в воронку
слово и звезду.
Их нагота, как бронза,
растворима
до пустоты, повисшей
на висках,
невидимой, как стрекоза
чьи клинья
на ассирийских темных
языках
всплывают, пузырятся
в белом свете
и плавятся
в их кожаных мешках,
где выдох красной глины
человечьей
похож и на галеру
и звезду
и аморален, как олень
и вечность,
и волен, как та смерть,
что перейду.
DORE
гравюры шаров шелестят из лесов
строительных около дома
и кажется каждый строитель знаком
хоть дело его бестолково
и как близорук их изогнутый стук
катящийся меж молотками
и только лишь ангелы пьют из их рук
бессмертье большими глотками
что прячется в медных и круглых костях
листвы и шаров шелестящих
где свет нас на ощупь видит в просвет
меж вымыслом и настоящим
АРХИВАРИУС
— 1 —
Язык сложился в рот, и тишина
ему была готова и полна,
как небо — вод родильных, и за ней
играли липы на устах коней.
Все укрывает множество, и я
похож на дно древесного коня,
мной извлеченного дыханием на свет,
которого в гортани больше нет.
— 2 —
Качнется архивариус, как рыба
и пойманный пойдет так — будто кровь —
ход, кувырок в своей пустой траншее,
как сны припоминающая код
двойных ответов и дифтонгов стужи,
звенящей в лошадиных позвонках,
которые склоняются все туже
к прозрачным лужам в тучных небесах.
ТАНКИСТ
Давай отсюдова, давай
скользи коньками и врачами,
все имена проназывай,
нанизывая цвирк горстями
на воздух [пуст],
на ихний звук,
на хруст копающих траншею —
давай отсюдова, давай
[возможно, я тогда поверю,
что некто в стороне стоит
и чистит мокрые ресницы,
и слистывает этот свет,
перевернув его страницы].
Давай сюды, двунога тварь —
как светятся в твоей тьме кости,
я бросил все и очень жаль,
что — не добросил,
что смерзшийся в предметы гул
лежит во мне, как птица в танке,
и выпадает, как из рук,
говном из ранки.
Давай отсюдова, беги,
как будто смерть свою увидел —
твоя самара впереди
и не в обиде
на все молчание твое,
на свист в боку, немного слева,
на то, что из нее слепил
ты между делом,
на то, что слепит высота
твои зияющие бельма
на то, что ты всегда пока —
как в шуме белом.
БЕРЕГА
Есть ли стыд как кузнечик
тяжелый в руке
и Колумб переменчивый, словно Америк
отверзается адова крепкая дверь
одолеет которую берег,
а точней — протяженность без берега и
всех отрезов от нашего с ним расстояний —
выпадающий смех переходный для тех,
кто уже и не вспомнит литаний.
Всесмешливый стоит — словно дырка в скале
слова тик повторяет, как море,
что оставил Меркатор как вереск и штрих
от кузнечика в поротом поле.
Перепрыгнет кузнечик из руки в руку,
как свинцовая капля безстыдно —
ощущаешь свою пустоту, наготу —
и иголку на береге видно,
и берешь ты иголку и шьешь из себя
берегам тем горячую шкуру,
и их кровь к облакам прибивает тебя
потому что ты мясу не нужен.
ЧУРКА
Вычерпать себя из сердца чурки
в небо сложенной, трехпалою рукой
будто из березовых поленниц,
в гул парашютов повернул их рой:
там часовые стрелки лошадиных
следов укажут время — полчаса
до окончанья времени, что дивно —
и сорвана, как головня, чека
Горчит мороз и лижет звуку пятки,
и пятки просыпаются на свет
— все чудно, дорогой мой, все в порядке
исчерпано в слова, что есть и нет.
Здесь лошадь говорит с тобой пчелиным
шершавым, словно соты, языком,
и ангелы нам выжигают спины,
и парашюты топчут сапогом
беспечным, и идут в слепую яму
из света, что их выплюнул сюда,
чтоб видеть то, как смертно мы счастливы,
сколь высоте обратна слепота.
САДОВНИК
Куб воздуха, в котором я
завис,
все катится по видимому вниз —
где хворост выдохов, в камланье огневое
все ребра сосчитав свои, летит
в придуманный, как все пустоты, ад —
единым взрывом в белом перегное,
чей отблеск в нас и назван был Урал,
где соловьи и суки золотые
звучат, стучат — как дятлы — из земли
и тем похожи на меня, что руки
их — словно норы за кротом — кривы.
Зима зимой, но где-то спит Джон Донн
и скручивает листьев перезвон
в своих костей изменчивую губку,
и свист становится все гуще и черты,
размякнув от слезы его, черны,
как кубик воздуха в им выдуманной раме —
взлетают в моргах темные кусты
и падают игральными костями.
И прорастет садовник, и меня
из куба выймет словно
полынью
из легких дерева, из воспарившей стружки,
которой я не то чтобы живу —
произрастаю и стремлюсь к нулю
зерна, что вырастит меня
[возможно] лучше.