Владимир Салимон, «Право на молчание»; Олеся Николаева, «Средиземноморские песни, среднерусские плачи»; Владимир Кочнев, «В порту Шанхая»; Игорь Сахновский, «Стихотворения»; Екатерина Монастырская, «Третья четверть»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 12, 2018
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов на-Дону).
Владимир Салимон, «Право на молчание»
М.: «Воймега», 2017
Однажды Владимир Салимон нашел себя в жанре стихотворной миниатюры — и на долгие годы удобно в нем устроился: без конца и без краю выдавал свои пустячки, рожденные по поводу и без повода: просто из постоянного желания говорить. Причем — ни к кому не обращаясь. Даже такая вот картинка в моем воображении сложилась: сидит себе автор с гостем в садовой беседке, попивая чай либо что покрепче, смотрит по сторонам, останавливает на чем-нибудь свой добрый улыбчивый взгляд, переводит его в никуда — и все наговаривает что-то, наговаривает что-то с недолгими паузами, зная, что никто его не перебьет. Есть интересное место в записках Диогена Лаэртского. Один говорун, докучавший Аристотелю, спросил его: я тебя не утомил? На что философ ответил: «Нет, я не слушал». А вот Салимон и не задается такими вопросами: монолог поэта может продолжаться и в одиночку, при отсутствии гостя, уверенного, что, отлучившись на время, он ничего не потеряет.
Владимир Салимон — это, пользуясь выражением Юрия Казарина, «поэтика лишних слов»; поэтика не важного, не обязательного, поэтика отсутствия глубоких мыслей, поэтика ровного настроения. В ней есть что-то непоправимо-дачное и невозмутимо-благодушное, словно автор в процессе стихосложения поглаживает домашнего кота, расположившегося у него на коленях. В сущности, Салимон — поэт без темы, поэт картинок, случайных фотокадров, неуправляемо возникающих ассоциаций — из русской природы, из личной жизни, из книг и даже, как ни удивительно, из сферы политики. И ничто ни с чем у него не конфликтует; одна мысль переходит в другую, третью; то есть — первая-вторая строка каждого стихотворения лишь задает ему интонацию (впрочем, интонация у Салимона всегда монотонно-одинаковая, нередко с обыгрыванием литературных штампов), но не определяет четко очерченного содержания. Вот, к примеру, такая картина: пробегает поезд, мелькают лица в вагонных окнах; далее нам сообщается, что вовсе не важно, кто именно едет в этом поезде:
Какое все это значенье
имеет, если рощи голы,
как в милом мне стихотворенье,
почерпнутом из курса школы.
В новом сборнике «Право на молчание», цитату из которого я привел, есть все, кроме молчания. Более того: автор вдруг перешел в нем на длинные стихотворения! По характеру они ничуть не изменились; увеличение объема ничего в них не привнесло; строки можно убавлять, можно наращивать — ничего качественно не изменится. Так зачем снова и снова читать Салимона?
Да потому что к нему попросту привыкаешь! Есть в его скромных поделках свое обаяние. Оно — в этой самой его тихости тона, тихости жизни, в несуетности ее, в безгневии, беззлобности. Стихи ни с кем и ни с чем не воюют, — они просто есть. Как есть воробей, «что скачет по дорожке», есть «земля в клубах тумана», есть и «лиловый, как песок в пустыне, снег,/ что в сумерках лучится и сверкает»; есть угол сада, освещенный солнцем»… И есть вечное торжество русской литературы:
Словно я в похоронной процессии
все иду, и иду, и иду,
хоть не верю в смерть русской поэзии,
в глупость всякую и ерунду.
Я не верю, что жизнь наша кончена.
Смерти я не боюсь, как огня.
Нет, не тем голова заморочена
в эти хмурые дни у меня.
Я не думаю, что положение
безнадежно настолько у нас.
Вот о чем мое стихотворение,
мой не слишком веселый рассказ.
Олеся Николаева, «Средиземноморские песни, среднерусские плачи»
М.: ОГИ, 2017
В книге нет стихотворений неглавных: все, о чем в них говорится, рассматривается в свете ценностей православия и стоит перед лицом Вечного — будь то пример из современной жизни или сюжет из российской истории. Стихи эти условно можно назвать скрытыми проповедями, притчами, сказаниями, а, может быть, и правда — песнями и плачами, — в любом случае в их основе — не «картинка из книжки», не какая-то отвлеченная жизнь, а — жизнь конкретная, живая, простая; та жизнь, которая происходит сегодня, сейчас с обычным человеком. Стихи Николаевой — всегда поверх суеты; автор держит строгую дистанцию между своими чувствами и своими рассказами-размышлениями, оставаясь при этом как бы «ни при чем» и оставляя нас наедине с поэтической речью. Именно речь дистанцию и создает. Поэтическая форма Николаевой — то звуковой строй пушкинских сказок, то рифмованно-гармоничный, без модернистских прикрас, голос Золотого века русской поэзии, то раскованные по длине строки с произвольными промежутками между ударными слогами, что характерно для поэтики Бродского и Рейна; и всегда — доверительная, дружеская, непринужденная интонация. Уравновешенность, спокойное мужество перед лицом любых невзгод — и, конечно, основной мотив христианской жизни: радуйся! крепись! не унывай!
О горе нам, горе!
Унылые люди пришли к нам на праздник,
унылые люди!
Бубнили, гундосили что-то такое:
ваш праздник — не праздник!
Вот, они — «плачи»! Которые, впрочем, в конце стихотворения оказываются решительно побеждены:
Не то им в фиале, не это на блюде,
и роза не та им, и птица.
И с бранью уходят унылые люди…
А праздник все длится и длится!
Можно сказать так: основное звучание многих, особенно поздних, стихов Олеси Николаевой — диалог души с миром; ответ души миру, который дает много поводов для ее страданий и даже для ее погибели: принять этот мир и выстоять в нем; ведь сказано же: «Будет у тебя много свобод, много утрат, много наград,/ будет царапать кошачий коготь, пробирать холод собачий…» Интересно, что на четвертной стороне обложки приведены слова критика Ирины Роднянской, предостерегающей нас: мол, не думайте, что поэзия Николаевой по преимуществу аллегорична. «По преимуществу» — может быть; но вот какая показательная аллегория есть в книге — побег от тщеты жизни и мелких страстей в пространство душевной гармонии, просветления, преображения жизни:
Сколько надобно терпения в каждом пальце и в горсти,
Чтобы лестницу веревочную завязать и заплести!
Все, что знала злого, доброго, чем богата на веку,
Все отдам за стебли гибкие, за канаты и пеньку.
Чтобы лестницу веревочную прямо к туче прицепить.
Чтоб на воздух ускользающий осторожно наступить.
И раскачиваться по ветру меж сосною и луной
С этой легкой-легкой лестницей невидимкой потайной.
А под утро, глядь: качаются между твердью и травой
На таких же дивных лестницах, наполняясь синевой,
Други, недруги и сродники, незнакомцы — там и тут
Все по лестницам раскачанным лезут, тянутся, ползут.
Владимир Кочнев, «В порту Шанхая»
М.: «Воймега», 2017
Вот все стихотворение «На семинаре поэзии», от начала до конца: «стихи совсем/ не нуждаются/ в том/ чтобы о них/ говорили». Это мне напоминает заявление композитора авангардиста Галины Уствольской (нисколько не претендующее на форму верлибра): «Кому на самом деле дороги мои произведения — прошу отказаться от их искусствоведческого анализа». Думаю, что, во всяком случае, Кочнев — прав: его стихотворения, среди которых встречаются и довольно длинные (на две, на три страницы), — это, за малым исключением, «рассказывающие» верлибры (и еще есть три небольшие поэмы, написанные белым стихом); такой тип верлибров, к сожалению, предполагает многословие, опрощение речи, ее прозаизацию, а легкую поэтическую косметику создают паузы и оригинальные повороты мысли. Вот например:
ужасно старение манекенов в витринах
на восковом идеальном лице
появляются трещинки
высыхают голубые глаза
осыпается кожа
а красивые губы просят
не поцелуя а краски
Текст занимает чуть меньше страницы — именно такие, недлинные стихи, а также миниатюры мне в книге больше всего по душе, и строки только из них я стану приводить в пример. Стихотворение о манекенах — очень «кочневское»: вся книга выдержана в ровном тоне человека, примирившегося со своим душевным состоянием и осознавшего, что «все наши чувства/ по сути лишь следствие боли»: отголоски давних ушибов, страхов, голода, нервных переживаний, половых инстинктов. Это, конечно, мысль не философа или психолога, а поэта — и одна из ключевых у Кочнева: многие его стихи — может быть, попытка встретиться с собой-настоящим, вернуться к себе изначальному, — еще не отягощенному бременем печального опыта. А может быть — признание того, что он — давно уже «в чужом доме», в чужих ботинках гуляющий по этажам и слушающий «эхо подошв»: «это так странно/ как будто говорить/ с кем-нибудь».
«Шанхай» в названии книги — не ради эффекта и не ради интриги; в этом слове вольно или невольно зашифровалось созвучное «шлюха» — образ юности автора; наивная, «она всматривается в лица прохожих/ в приходящие корабли и далекие горизонты/ надеясь что однажды/ подобно почтовому голубю/ сможет вернуться домой». И здесь опять же — никакой романтически-«красивой грусти»: в следующем же стихотворении — приговор: «собрать осколки разбитого зеркала/ увидеть в них/ осколки себя».
Однако в поэзии боль и тоска не даются в чистом виде. Стихи не позволяют поэту замкнуться в камере своих переживаний, а заставляют его петь — спасаясь от прозы жизни, от боли, от тоски; если вздрагиваешь от слов: «кукла брошенная под лавкой/ похожа на маленького человека/ даже больше чем сам человек» — узнавая в них как личное одиночество, так и изначальное одиночество человека в мире, — то дальше настраиваешься на успокоение благодаря «отвлекающую» от боли, преображающую любую боль гармонию строк:
в одиночества вазу я ставил
цветы друзей
и вечер был тих словно ребенок
оставшийся без родителей
игравший в комнате с закрытыми шторами
И более того: автор предлагает нам образец одиночества торжественного, или — образ торжествующего отчаяния, в котором, однако, не иссякает сила жизни. Ведь кораблик — идет, держится:
отчаяние внутри моего сердца
белый кораблик
плывущий по бескрайнему синему морю
где красные флаги
колышутся на мачтах
словно дико хохочущие шуты
пытавшиеся но так и не сумевшие
развеселить смертельно
грустных детей.
Игорь Сахновский, «Стихотворения»
Екатеринбург — Москва: «Кабинетный ученый», 2018
Переиздать эти искренние и проникновенные стихи, в которых — любовь, разлуки, верность своим чувствам, детство, юность, родные лица, обретения и утраты, — идея Евгения Касимова, который в предисловии сообщает о своем друге: «Он много путешествует. Стихов не пишет». Да, Игорь Сахновский стал известным прозаиком, его романы и рассказы по справедливости высоко оценены, и наверняка впереди нас ждут новые открытия. А стоило ли возрождать стихи, осевшие в давних книжках, изданных в родном Свердловске и потом — в Москве?
Касимов — поэт, а поэт лучше знает, надо или не надо: «готовя книгу к печати, я убедился, что это стихи поэта». Да, это, безусловно так. В стихах Сахновского, строго традиционных, есть много общего с достойными образцами лирики советского времени; в них прорывается собственный голос, временами — почти безошибочно узнаваемый, но — только почти; чего-то не хватило, какого-то главного усилия. Поэзия не стала судьбой Сахновского, основным делом его жизни; стихописание переломила, победила проза. Такое случалось не с ним одним, и не он один стал в результате прекрасным прозаиком, — так что и жалеть не о чем. Для меня эта книга, безыскусно названная «Стихотворения», имеет историческую, биографическую ценность. Отдельные страницы мною особо отмечены — закладками. Например, одно из отмеченных стихотворений я прочитал (так уж совпало) в день рождения моего старинного и далекого друга — Игоря; тут же позвонил ему, поздравил, и повторно — но теперь уже вслух, для него — прочитал такие строки:
Мне имя собственное странно,
так и не понятое мной:
как будто князь на поле бранном
лег
к мирозданию спиной.
Лишь месяц молодой умылся,
забылся князь, умчался конь.
Звук разлучается со смыслом,
как меч, покинувший ладонь.
И все звала княгиня:
— Игорь,
найди ко мне обратный путь!..
И ночь, как вражеское иго,
наваливалась
ей на грудь.
И еще несколько слов. Евгений Касимов пишет, что проза у Сахновского легкокрыла. Но и стихи есть легкокрылые, — даже те, которые — о душевно трудных днях:
Пока лицо твое —
всю память напролет,
моя корысть, обида и забота:
каким дождем забывчивым прольет
любимая сентябрьская суббота,
как старится и не мудреет страсть
как по утрам зимой тебе встается…
Мне хитрости грустней не остается,
чем фотокарточки сиреневые красть –
те, на которых ты живешь
и до меня,
как до того, чего и быть не может.
Бессонница грозилась, что поможет
прожить тебя
и возраст поменять,
по легким пригоршням
разлить остатки детства.
Но что ни загадаю наперед,
лицо твое — как память напролет.
И ты живешь. И никуда не деться.
Случай, когда «советская» стилистика или какая иная — не имеет значения. Только — голос поэзии.
Екатерина Монастырская, «Третья четверть»
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2018
Стихи написаны с 1990-х по 2017 год, очень заметна разница в манере письма, в настроении, в характере мышления, в стилевых предпочтениях. Иногда кажется — писали разные люди. Результат неустанного чтения, поиски собственного поэтического голоса? Составлен сборник удачно: символистские мотивы вошли в первый раздел, далее — дыхание исторических событий начала прошлого века; «деревенские» стихи: тематическое и стилистическое сближение с народным творчеством; и — тема Родины, поколения восьмидесятых — девяностых, — пожалуй, самые крепкие страницы. Монастырская не отрекается от советского детства, принимая с благодарностью все, что было радостного и обещало радость — пусть ожидания и оказались обманутыми. «Словно в светлое завтра объявлен транзит,/ Ты шагай — левой-правой — живей», — так она пишет о весне своей жизни, не боясь соединять ликование с горькой иронией.
И еще пара дней, и грачи, и скворцы
Прилетят, и закружат стрижи,
И пустырь ошалеет от желтой пыльцы,
И жильцы отворят гаражи.
Прислюни подорожник к разбитой губе.
Сплюнь и слезы обиды утри.
Приживаясь к себе, и гоньбе, и судьбе
Всем, что гибнет и ропщет внутри.
Но ни слезы, ни все то, что ропщет и гибнет, не способно погасить глубокое чувство к Родине, обесценить само это слово, истрепанное постмодернистскими клоунадами; коренной столичный житель, Монастырская умеет любить отчизну и в самом ее неприглядном, унылом облике, — без любования красотами пейзажа, а разве у поэтов ХIХ века с этим что-то было не так?
За конечной станцией метро я
вижу тот же выцветший газон,
Сизые остовы долгостроя,
тучи над руинами промзон,
В красноватой поросли пасленной
тонут рельсы подъездных путей,
Словно мир еще — незаселенный
и земля в безвидности пустей
Понятно, что сейчас уже век ХХI-й, и в почерке Екатерины Монастырской есть особенности, немыслимое в поэзии стародавних лет: смелые составные рифмы («на Неве дома»—«неведома», «окаянны дни»—«яблони», «пустоши»—«не густо же») и рифмующиеся, с легкой и неосторожной руки Бродского, союзы и предлоги. Все это, если в большом количестве, воспринимается как излишества, — так же, как и чересчур длинные стихотворения в книге. Но какой талант застрахован от излишеств?