Мысли, спровоцированные книгой А. Таврова «Нулевая строфа», М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2016
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2017
I.
Я знала и любила многие книги Андрея Таврова. Прежде всего книгу об
Александре Мене, эссе «Свет святыни» и некоторые сказки. Любила книги и доверяла
душе автора. И вот передо мной новая книга «Нулевая строфа». И здесь я
испытала, мягко говоря, недоумение. Об этом мне необходимо сказать.
Но начну я с главы, которая кажется мне
такой же прекрасной, как и книга об отце Александре Мене; глава, написанная
рукою удивительно чуткой и душою очень глубокой. Глава называется «Бережность».
Все в этой главе — трепетное внимание к жизни, благоговейное отношение к ее
источнику, невидимому нам и не замечаемому нами из-за того именно, что в нас
этой бережности нет. «Я бы назвал бережность следствием тотальной вовлеченности
в жизнь, следствием тотальной тождественности с самим собой, с Бытием», —
говорит Андрей Тавров. Удивительно бережный жест
увидел автор на неизвестной съемке, где отец Александр крестил взрослого человека.
«Почти материнский, бережный жест священника, которым он помогал накинуть
простыню на плечи могучему бородатому мужчине, казавшемуся в этот момент напрочь лишенным сил рядом с этим филигранным жестом любви,
в котором заключена энергия большая, чем солнечная».
С трепетом выписала эти слова и очень
хотела бы быть хоть в какой-то степени столь же бережной, когда буду говорить
об этой книге. Хотела бы, чтобы мне это удалось. Но вот передо мной следующая
глава: «Смерть от автора». В первых строках — ее разговор о Троице Рублёва.
Автор считает, что главного в иконе никто не заметил, ни Флоренский, ни Померанц. А оно, главное, по мнению Таврова,
лежит на поверхности. Это то, что делает трех ангелов единым Богом. Это та
пустота, которая находится между фигурами ангелов. «Постепенно умный взгляд
осознает ту живую пустоту, из которой они возникли, чтобы вращаясь вокруг нее,
на нее указывать — вести ум в то место, где они единый Бог». Да, автор хочет
указать нам на то невидимое, которое является истоком всего видимого. И он
уверяет, что созерцание иконы Рублёва и сада камней приводит к понятию, что
«форма есть пустота, а пустота есть форма». Согласиться с этим очень трудно.
Пустота может быть формообразующим началом. Она может быть больше формы, и,
конечно, она и есть нечто большее, чем форма, но она не есть форма. Когда
Христос говорил: «Отец мой более меня», Он имел в виду, что все оформленное,
образованное (имеющее образ), меньше того, что (кто) его образует. Ну да,
именно для прикосновения к этому Большему нужен тот бесконечно бережный жест.
Если он есть, то возникает ощущение выхода из своего отдельного «я» в некую Всецелость, перед которой
чувствуешь священный трепет. Поэт и мастера понимали, говорит Тавров, «что в стихотворении должна быть точка, в которой
стихотворение и автор отсутствуют». То есть за пределами слова должно быть
нечто большее, чем все слова. Слова должны вести к этому большему, оно должно
просвечивать сквозь них. С этим я вполне могу согласиться. Но вот что говорится
дальше: выстраивается борющаяся пара: «текст — автор, кто кого. Кто-то из них
двоих должен прорваться в то место, где его (текста, автора) нет. То есть
интуиция говорила, что за существование текста ты должен заплатить собственным
исчезновением».
Андрей Тавров
говорит о том, что автор текста должен бы исчезнуть, понимая это как
исчезновение эго (с чем опять можно вполне согласиться), но дальше, на мой
взгляд, начинается очень большая путаница. Смерть эго просто становится
физической смертью автора или текста. И такое умерщвление себя или своего
текста Тавров считает сакральным актом — актом
создания иконы. Вот здесь начинается мое великое недоумение. Точка, в которой
уничтожается свое малое, отделенное от мира «я», свое эго, действительно
священна. Но как можно назвать сакральным актом строчку Маяковского «Сердце
рвется к выстрелу» или есенинскую «До свиданья, друг мой, до свиданья». Эти
строки, по мнению Таврова, являются иконой. Тогда
поговорим о том, что является иконой.
Когда ощущение связи растет до полной
неразрывности с Тем, Безмерным, малое «я» тонет в Нем. Больше нет двоих: меня и
Безмерности. «Я и Отец — одно».
Единение это ни в коем случае не
является равенством. Рука не равна телу, она одно с ним, как капля с океаном.
Творение, ощутившее это единство, находит внутри себя точку покоя, точку
Вечности. В незримом центре Души появляется ощущение незыблемости, жизни
вечной. В этой Душе загорается Любовь, которую не может разрушить н и ч т о. Любую форму, любое тело можно разрушить. Но есть
Любовь, которую разрушить нельзя.
Если произведение художника доносит до
нас это чувство вечной Любви и вечной Жизни, то оно является иконой. Мы
повторяем слова: «Бог есть Любовь», но для того, кто вечной Любви не чувствует,
эти слова могут показаться пустым звоном, той самой пустотой, которая не
чревата никакой формой, а просто мертва. В самом деле, что значит вечная
Любовь? Для многих (если не для большинства) это просто поэтический штамп. Мир
знает другое: «Сердце красавицы склонно к измене и к
перемене, как ветер мая». «Только утро любви хорошо, только первые робкие речи»
(Надсон). Мир живет по этим законам. А может быть, есть другие законы и икона
говорит именно о них?
Я уверена, что единый Бог есть для тех,
кто нашел в груди эту точку вечности и изменить ей не сможет никогда и не
захочет никогда, что бы с ним не случилось.
В трех ангелах Рублёва есть эта точка
вечности. И она не между ними, а внутри каждого из них. Внутри каждого есть то
Незримое — та пустота от всего зримого, которая больше всего, что могут увидеть
глаза. Однако видим мы ЭТО, благодаря какому-то сквозному зрению, зрению
сердца. Иконописец обращается к этому зрению и ведет нас к невидимому центру. В
этом центре нет НИЧЕГО и одновременно есть ВСЕ. Он
пуст этот центр и в то же время наполнен, переполнен нерасчленимой, неограниченной,
но вечно живой Сущностью.
Это и есть Небесная Твердь.
Небо пусто от плоти. Оно наполнено
только Духом, и эта наполненная пустота является Твердью более надежной, чем
каменные скалы.
Да, можно разрушить все сотворенное,
однако Дух нерушим. Тавров приводит пример из жизни
восточных мудрецов, которые строят сложнейшие прекрасные здания из песка и по
окончании строительства разрушают их. Но ведь это говорит только об одном: сам
процесс творчества важнее любого результата. Процесс творчества — движение Духа
священно, даже если материя разрушена. Материя может быть мертва, а Дух жив.
Это видно, если Дух этот остается ясным и спокойным. Именно эту ясность и покой
хотели показать восточные мудрецы. Оставаться спокойным, когда уничтожается то,
во что вложено столько труда, за что, может быть, даже отдана жизнь, это значит
опрозрачнить свою плоть так, чтобы сквозь нее
светился неумирающий Дух. Если создается произведение, плоть которого так прозрачна
для Духа, создавшего ее, тогда создается икона.
Уничтожить икону — великий грех,
преступление. Надо ли уничтожать Троицу Рублёва, которая на протяжении веков
поит нас живым Духом? Кощунство даже подумать об этом. Иконоборцы не понимали,
что такое метафора, что такое поэзия, — что такое прозрачная плоть, ставящая
себя всегда на второе место после Духа. Каждая икона дает нам почувствовать
Твердь, на которую может опереться Дух.
Где чувство этой Тверди в строчках
Маяковского и Есенина?
«Начиная с Гоголя, уничтожение текста на
физическом уровне становится формой творчества, — говорит Тавров,
— Почему? Да потому что, как уже было сказано, это попытка превратить
произведение искусства в сакральный живой предмет — в икону, в сад камней. Это
интуитивное нащупывание отсутствия “множеств” и
приведение его к тому месту живой пустоты, где множеств больше нет».
С трудом выписала эту цитату, кажущуюся
мне совершенно абсурдной. В подтверждение вышесказанного Андрей Тавров приводит завещание Кафки об уничтожении своего литературного
наследства, и то, как Тютчев бросал свои шедевры в камин, и блоковское
«молчите, проклятые книги, я вас никогда не писал». Да, все приводится к «месту
живой пустоты, где множеств больше нет». Но живой ли пустоты? Нет множеств, но
и жизни нет как нет. Примеры, приведенные выше,
говорят о недовольстве авторов своими текстами, о разладе с самими собой, —
чувстве, что жизнь их не удалась и соединение с высшим смыслом отнюдь не
произошло. И в этом виноваты они сами, а не тексты.
Когда Пушкин был доволен своим
«Годуновым», он, как дитя, бегал вокруг стола и кричал: «Ай да, Пушкин! Ай да,
сукин сын!» Может быть, самым любимым стихотворением Пушкина является «Поэт, не
дорожи любовию народной». И в нем строки: «Ты сам
свой высший суд./ Всех строже оценить сумеешь ты свой труд./ Ты им доволен ли,
в з ы с к а т е л ь н ы й художник?»
Художник живет под взглядом высшего
Творца и сверяет то, что у него получилось с высшими требованиями. Самое
настоящее всегда не от себя творится, а от Отца. Его,
художника, контакт с Невыразимым гораздо больший, чем все, что он может
выразить. Однако его творчество — это перевод с невыразимого языка на наш, понятный нам. Перевод всегда неточный, но
стремящийся к предельной точности. Требования художника к себе бесконечно высоки,
и, если он доволен, это — высший суд. Настоящее произведение искусства — всегда
перевод, всегда не от себя, но вот подлинники могут быть разными. Можно точно передать то, что шепчут нам стихийные силы,
заигрывающие с нашим эго, соблазняющем его, а можно почувствовать «веление
Божье». И если выполнить это веление, то будет вестись духовная работа,
результат которой — преображение души, открытие в ней той самой точки вечности,
точки покоя, и наполнение непреходящей Любовью. В истории искусства, литературы
нередки случаи, когда автор хотел бы исполнения Божьей воли, а исполняет волю
низших духов, и недовольный собой, уничтожает свое произведение, решив, что
виноват текст, а не его собственная душа. Это случай Гоголя, это ошибочная
постановка вопроса в статье М. Цветаевой «Искусство при свете совести», статье
очень честной и в чем-то замечательной. Это и склонность к хирургическим
решениям в области Духа у Л. Толстого. Но это отдельный разговор. Здесь я хочу
сказать, что всякое недовольство собой оборачивается недовольством своими
текстами и тогда: «Молчите, проклятые книги, я вас никогда не писал». Это можно
понять по-человечески, но ничего сакрального здесь нет.
II.
Тавров приводит в
книге высказывание Лао Цзы о том, что только пустая
комната пригодна для жилья. Чем более пусто, свободно от предметов помещение,
тем легче в нем разместиться, устроить в нем жилье. Все это должно говорить о
приоритете пустоты над всеми предметами. Я думаю, что духовный акцент надо
делать не на пустоте самой по себе, а на связи пустоты невидимого мира с тем,
что мы видим.
И вот тут мне хочется остановиться и
поговорить уже о Троице не только и не столько рублёвской
и любой ветхозаветной, где представлены три ангела, а о богословском смысле
новозаветной Троицы — о Боге едином в трех лицах (в трех видах, в трех
поворотах, ипостасях). Мы уже говорили выше о взаимоотношениях Творца и
творения. Но к этой теме необходимо вернуться.
Творец, или Отец (родоначальник жизни) —
начало трансцендентное, совершенно не представимое умом, лежащее за гранью
всего познаваемого — Тайна. Тайна, из которой все является. Эта Тайна д ы ш и
т. Из потустороннего начала начал исходит дух, проникающий в каждую клеточку
всего живого; Дух, растекающийся на поистине бесконечное число потоков. Он
омывает в с е. Это вторая ипостась — Дух святой. Однако есть некое устье, где
все растекшееся собирается воедино, как все реки в море. И вот этот собравшийся
воедино Дух имеет лицо. Из бесчисленных черт сложилось нечто Целое. Это не
фрагмент, не часть, это в с е. Так же,
как и таинственный исток жизни — Отец. Этот собравшийся воедино Дух — С ы н.
Его Богосыновство, богоподобие
в том, что Он, как и незримый Отец, всецел, связан с
каждой каплей Бытия и чувствует свою неотделимость ни от одной капли.
И, однако, Он воплощен. Видим. Осязаем.
Обретает Лицо. Внутри Лица этого есть и Отец и Дух святой. Сын наполнен ими.
Они его суть. Но — внутри. Снаружи есть только человек. Внутри него — Бог.
Узнать в видимом, наделенном обычной плотью человеке, невидимого Бога — наша
высшая задача. Вглядеться в Лицо, которое является Лицом всей Природы, словом
бессловесных, глазами слепых. У Рильке в «Импровизации на тему Каприйской зимы» есть замечательные строки об этом:
Лицо, о лицо мое
Чье ты?
Для каких же вещей и существ
Ты — лицо?
Что зовется лицом этих темных провалов,
Этих внутренних бездн, где концы и
начала,
Черт не зная, слились в нескончаемость
линий?
Есть у леса лицо?
Есть лицо у твердыни
Этой горной?
И разве вмещается море
В лик? В него погружаются зори,
И небесный простор, в нем разглаженный,
пуст
И широк — без
чела, без надбровий, без уст…
Природа безлика, но мы, не чувствующие,
что природа неотъемлема от нас, — безжизненны. Мы обрывки, фрагменты, а не
нечто Целое. Пустота, о которой пытается говорить А. Тавров
как о священном начале, священна только в единении с Духом и Сыном.
Комната становится жилым пространством,
только когда в ней воздух и жилец, который этим воздухом дышит. А лицо есть
только у жильца. Однако то, что внутри этого лица, гораздо больше того, что
могут увидеть наши глаза. Царствие Божие находится внутри нас. Это не то, что
между ангелами, — это то, что в н у т р и н и х. Внутри каждого один и тот же Бог.
Лицо, которое видят наши глаза, есть Путь и Дверь, — вход в бесконечность,
рождающую жизнь.
С византийской и древнерусской иконы
глядит это Лицо. Это прежде всего лицо Спаса, но и в
ангелах, и в Богоматери, и в апостолах проступает то сокровенное, что находится
внутри нас, через них смотрит на нас Царство Божие. В иконе время останавливается,
внешнее движение прекращается. Перед нами открывается другое измерение — то
внутреннее движение, которое пересекает все внешнее. Здесь нет тревоги о временном, преходящем. Есть великий покой, останавливающий
наше мельтешение. Этот покой есть в удивительном согласии трех рублёвских ангелов, чувствующих свое глубинное единство.
Среди всех жизненных бурь есть некий незыблемый Центр, та самая точка Вечности,
точка покоя — Небесная Твердь.
Все ли движется? Все ли во мне сорвалось
С мест? А нет ли в глубинах чего-то
Неподвижного? Центр мой внутренний. Ось
—
Это самое чуткое… То,
что в пустоты
Сбросит вихри.
(Рильке,
«Импровизации на
тему Каприйской зимы»)
Вот эта Ось связывает всех троих — в
одно. Три лица, но внутри них — одно.
Но есть и другая форма иконы, где эта
Ось, эта незримая вертикаль передается по-другому. Эта китайский пейзаж эпохи Сун, сунская живопись. То же сакральное чувство, чувство
бесконечности, но мы видим не Лицо, не глаза, а то, на что смотрят эти глаза. И
чувство бесконечности передается через удивительно точно найденное соотношение
пространства и предметов. Пространство пустынное, часто туманное, и
выглядывающий из тумана предмет. Это может быть гора, дерево или человек, но
главное, что художник хочет передать, это их неразрывную связь. Ничто не
существует само по себе, как отдельность, атом, мы видим Целое, мы чувствуем
его всем сердцем. И мы — молимся. Это то, что Г. Померанц
назвал иконой тумана.
Ни текст (или полотно), ни автора совсем
не надо уничтожать. Уничтожить надо фрагментарность текста или автора —
отделенность их от Целого.
Да, у Бога могут быть три аспекта. И
любое множество может уместиться в Боге, если только ничего не противостоит
Богу, если часть не противостоит Целому. Падший ангел — это часть, отпавшая от
Целого, противопоставившая себя ему.
III
Но если Бог — это то таинственное Целое,
которое объединяет всех нас, и если при виде океана мы чувствуем это, что с
нами происходит тогда? Что делать поэту на берегу океана, вдруг ощутившему
беспредельность?
И тут мы обращаемся к главе «Кирпич,
брошенный в океан», имеющей подзаголовок «Заметки о духовной поэзии». Вот чем
открывается эта глава: «Представьте Неизъяснимое,
Бога, в виде тихого Океана (метафора довольно таки распространенная). Рыбы-люди
этот Океан не замечают, как воздух, которым дышат. Но вот появляется поэт,
открывший душу для потрясающей встречи с Безмерностью, с
Запредельным, и переживший ее. Он поэт. Он потрясен. Он хочет это описать. Ну,
допустим, есть что-то вроде поэтической марганцовки… — это, по мнению А. Т., —
«все, что имеет дело с земными словами, с вербальной реальностью». Тавров считает, что поэзия Ангелюса
Селезского, «вообще вся поэзия, имеющая дело с
благочестивыми словами о Боге», «чаще всего эта поэзия назидательна и вообще
перестает быть поэзией». «Но есть другой способ: бросить в тихий, бесшумный и
неразличимый Океана кирпич. Взбаламутить его, вызвать резонанс, не отказываясь
от странных и удивительных свойств собственно поэзии… И,
кажется, тому, кто и есть этот Океан, это нравится». Автор книги полагает, что
поэзия вроде Силезского стремилась «обслужить» Океан
и становилась слугой, прислужницей, переставая быть поэзией. Вот как. Замечу в
скобках, что кроме унизительного слова «прислуживание, обслуживание» есть еще и
слово с л у ж е
н и е, в том числе б о г о с л у ж е н и е. Но все это, по Таврову,
не то.
А вот Маяковский, который «грозит Богу
распороть Его до Аляски» — это духовная поэзия. Или Ницше, который
подписывается «Распятый» и говорит, что «Христос был слишком юн, чтобы быть
мудрым». Или Рембо, когда он пишет об искательнице вшей в детской коляске. Все
это духовная поэзия. Приводит А. Тавров еще мандельштамовскую строку «В сухой реке пустой челнок
плывет». Не буду сейчас говорить о том, насколько это духовная или не духовная
поэзия. Об этом разговор несколько позже, но это отнюдь не кирпич, брошенный в
Океан. Мандельштам говорит о том дословесном
состоянии, из которого рождается слово. «Среди кузнечиков беспамятствует
слово». Да, оно еще не родилось, оно забыто: «Я слово позабыл, что я хотел
сказать. Слепая ласточка в чертог теней вернется на крыльях
срезанных с прозрачными играть. В беспамятстве ночная песнь поется».
Еще или уже ничего видимого, осязаемого
нет. Пустота? Но беременная миром, трепетное состояние связи с
Невидимым. Слово не кончается на самом себе, оно не отрезок, оно — часть
Целого.
После отступления о Мандельштаме вернусь
к другим примерам Таврова. Так Маяковский, Рембо и
Ницше создавали духовную поэзию? Да, автор книги говорит именно это: «Хорошие
стихи о Боге — плохая поэзия. Бросок кирпича дает возможность поэзии оставаться
самой собой. <…> Этот метод действует в поэзии таких мастеров, как Олег Асиновский, Вадим Месяц, Андрей Тавров.
<…> в каждый настоящий бросок вложена вся жизнь бросающего (и вся его
смерть), он словно навсегда расстается с самим собой, с жизнью. Собственно
брошенный в Океан кирпич — это и есть сам поэт в форме духовного
стихотворения».
Я думаю, уверена, что здесь происходит
великий сбой и роковая подмена задач.
Истинная Встреча с Безмерным,
Непредставимым требует от тебя прежде всего раскрытия,
изменения твоей собственной Души. Если, встретив Безмерное, ты испытал
священный трепет, в сердце твое вошла безмерная Любовь, то ты и думать забыл о
том, как, каким способом изобразить это Безмерное. Задача
одна: каким ты можешь, должен теперь стать.
Когда пушкинский пророк встречает
шестикрылого Серафима, когда «его ушей коснулся он», то «их наполнил шум и
звон».
И внял я неба содроганья,
И горних ангелов полет,
И гад морских
подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
Не буду цитировать все слишком хорошо
известное стихотворение, а только конец его, являющий нам полное преображение:
Как труп, в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
Восстань, пророк, и виждь
и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
Этот прожигающий сердце глагол появится
только после того, как вместо трепетного сердца в грудь будет водвинут угль, пылающий огнем; после того, как будет вырван
язык и празднословный и лукавый — после того, как человек подставит себя, свою
плоть, всю душу ангелу и доверится его кровавой деснице. Вот что главное. И
никаких «способов» передачи своего чувства Безмерности. Дай место Безмерности в
себе, и она сама будет действовать. «Исполнись волею Моей». Дорасти до того,
чтобы сказать: «Не моя будет воля, а Твоя». Выше этих
слов ничего и нет в жизни. И воля Поэта в пределе своем есть уподобление воле
наивысшей. Быть настоящим творцом — значит стать соработником
Божьим, подмастерьем величайшего Мастера.
Тагор назвал Бога поэтом наивысшим. Само
сотворение мира есть величайший поэтический акт. И всякая истинная поэзия есть
сопричастность поэзии Божественной.
Истинная поэзия есть не разговор о Боге,
а разговор с Богом, всегда живой, всегда новый, какими бы старыми словами он не
велся. Как поцелуй. Не надо новых губ, чтобы поцелуй был обжигающим, надо
каждый раз вкладывать в него всю душу.
Птица посреди ветвей —
Ей до новых форм нет дела.
Кто сказать посмеет ей:
Ты уже про это пела?
Песнь ее всегда нова,
Как весенняя трава.
Ты попробуй, как она, —
Что не звук, то вся весна!
Здесь нет спора о формах: они могут быть
совершенно новыми или старыми — просто должна быть вложена вся Душа. В истинной
поэзии вы всегда слышите два голоса: Божий и ответный
ему. Да, настоящая поэзия — это прежде всего отказ от
голоса только своего, это предоставление голоса Богу, живущему в глубине глубин
твоей души.
Достучаться до пространства, где звучит
голос, творящий мир, и вступить в диалог с Ним.
Но это может быть только тогда, когда ты
предоставляешь Ему первое место в диалоге; когда ты говоришь не от себя, когда
ты исполняешь прежде всего Его волю. Это бывает, когда
ты хочешь слышать гораздо больше, чем говорить. Здесь бесконечно важна степень замолкания. Всякая настоящая поэзия по-своему священна, как
всякое живое творение. Но степень духовности поэзии определяется степенью ею
тишины, степенью вслушивания в то, что создал Поэт наивысший.
Тавров, говоря о
духовной поэзии, приводит имена Маяковского Рембо, Ницше и троих наших
современников. Мне только никак не удается разглядеть их преображения. Но вот
почему-то не упомянуты ни Тагор, ни Рильке.
Между тем духовные поэты — это те, кто прежде всего чувствовали потребность в полноте замолкания своего «я». Их ушей коснулся серафим, и они
обрели другой слух. Они слышат Бога и переводят Его язык на
человеческий. Они говорят не от себя. Они только переводчики. И чем глубже,
полнее замолкает их «я», тем перевод точнее. Бог слышен в великой, последней
тишине. А к ней ведут много ступеней затихания. Вот как об этом пишет Рильке:
Какая тишина здесь, возле Бога… Слышишь?
Журчит струя. Взметнулся и упал
Фонтан, стекая в мраморный овал.
А там, на лавре, где-то в небе, выше
Всего — листок чуть вздрогнул,
шелохнулся. Дышит
Долина. Тишина, как вал,
К нам приближается. И вот внезапно
прозвучал
Забытый миг, когда казалось тише
Уже не будет — здесь черта. Порог.
Но разве он не перейден? И разве не
втекает в грудь
Еще волна? Взбуханье
сердца… Чуть.
Чуть еще — и сердце остановится, упав
В беззвучность дня и бестревожность
трав.
Там — Бог.
Если ты хочешь передать чувство Бога,
если ты действительно переполнен им, затихни вот так. Тогда через тебя Его
услышат другие. Ничего не надо делать. Только затихнуть, чтобы не заглушать
собой т о, ч т о е с т ь.
«Я погрузил сосуд своего сердца в
молчание этого часа, и он наполнился песнями» (Тагор).
Мир уже создан Богом. Поэту (да и всем
нам) надо только увидеть и услышать то, ч т о е с т ь, и проявить Невидимое, не заслоняя Его собою.
А для этого надо суметь сделать свою душу прозрачной и бесшумной, сделать ее
такой, какой хотел ее видеть шестикрылый серафим из пушкинского «Пророка» или
ангелы Дуинских элегий: «Каждый ангел ужасен», —
говорит Рильке. Да, это тот, кто тебе рассекает грудь мечом, но при этом не
убивает, а воскрешает тебя — преображает.
Для того чтобы подставить грудь такому
ангелу, надо иметь величайшую любовь, величайшую духовную жажду. Вот как об
этом говорит Тагор:
Мне нужен Ты и только Ты,
Я не устану
Взывать к тебе. Желаний череда
Проходит, точно дым, и все мечты —
обманы.
И страсть меня уводит в
никуда.
Как ночь таит в себе стремление к
рассвету,
И свет растет в глубинах темноты,
Вот так же в бессознательности где-то
Растет мой крик: мне нужен Ты, и только,
только Ты!
Как буря жаждет перейти к покою,
Но гнет деревья, рвет с ветвей листы,
Так в суете своей сражаюсь я с тобою
И все-таки кричу: мне нужен Ты, и
только, только Ты!
Поэт, который хочет «распороть Бога до
Аляски», не имеет представления о том, что Бог находится в его собственной
последней глубине. А преодолеть расстояние от своего «я» до своей же глубины
глубин значительно труднее, чем проделать путь от Москвы до Аляски. Распороть
Бога, раскроить небо — эта громогласная задача подменяет единственно нужную:
раскрыть до дна, а вернее до бездонности свою Душу.
Разговор Маяковского с Богом — никакой не
разговор, не диалог. Это — монолог Маяковского. Он кричит, совершенно не слыша
Бога.
Маяковский — поэт. Большой поэт. Но
отнюдь не духовный.
Если ты есть, Боже, Боже мой,
Если звезд ковер тобою выткан,
Если этой муки, бесконечно множимой
Тобой ниспослана, Господи, пытка, —
Судейскую цепь надень. Жди моего визита.
Я, аккуратный, не замедлю ни на день.
Слушай, всевышний инквизитор!
Бог для этого поэта — внешний судья,
жестокий хозяин мира. А для духовного поэта Бог это тот, кто, даря нам жизнь,
свет, любовь, страдает с каждым из нас, в каждом из нас, испытывая великую
нужду в каждой Душе.
Чтобы понять это, человек должен
встретиться не с внешней, а с внутренней безмерностью. Бога познают
единственным способом: вмещая Его внутрь себя.
Когда Александр Солодовников, находясь в
тюрьме, говорит:
Решетка ржавая спасибо,
Спасибо, старая тюрьма, —
Такую волю дать могли бы
Мне только посох и сума.
Мной не владеют больше вещи,
Все заслоняя и глуша,
Но, солнце, солнце, солнце блещет,
И громко говорит Душа.
Вот когда я слышу слова истинно
духовного поэта, книга которого называется «Я не устану славить Бога». Он не
обслуживает Бога. Он истинно служит ему. (Этот человек 17 лет провел в неволе и
потерял обоих своих детей.)
Когда я вижу портрет Даниила Андреева, я
вижу лицо духовного поэта. Когда я читаю его преображение королевы Агнессы из
«Песни о Монсальвате», я чувствую каждой клеточкой
Души, что такое глубинное Божье царство. Вот она духовная поэзия. Все эти поэты
не бросали кирпич в Океан, — они замирали перед Океаном, предоставляя Ему
говорить через них.
IV
Почему я пишу эти заметки, почему не
могу не писать их, хотя мне это очень трудно. Потому что долгое время
чувствовала Андрея Таврова единомышленником и вообще
близкой душой. Потому что очень люблю его книгу об Александре Мене, человеке и
мне и ему бесконечно дорогом. Потому что очень люблю его эссе и некоторые
сказки. Я уже говорила об этом и, однако, написав уже три раздела этих заметок,
не могу не повторить. Да и читая некоторые эссе из этой же книги, я как будто
бы вижу того Андрея, книги которого были моей радостью. Но вот одна цитата из
эссе «Почему я не верю в политику и не хожу на
демонстрации»: «Установка “начни с себя”, мне кажется, могла бы поменять весь
мир к лучшему за какие-то несколько месяцев. Во всяком случае, это единственная
реальная возможность что-то улучшить в мире. Протрезвей сначала сам, вылечись
сам от помрачения, и тогда сумеешь помочь другим».
Все здесь мне близко, пожалуй, только
возможность поменять мир в несколько месяцев несколько изумляет… Ни себя, ни мир поменять в несколько месяцев нельзя.
Впрочем, себя в ином случае можно поменять и в один день. Но это слишком редкий
случай, а уж мир!.. Это не удалось ни Христу, ни Будде. Но сама установка
«начни с себя»… Что ж она и вправду единственно реальна. Она ведет к
преображению. Это и есть единственно религиозная установка. Я долго была
уверена, что она у нас Андреем общая.
Я уже перечисляла, что я любила из
произведений Андрея Таврова. Вот только стихов его
почувствовать не могла совершенно. Однако считала, что это не самое важное. Ну,
что-то есть мне чуждое, но в главном мы сходимся. И вот «Нулевая строфа». В
основном вся книга — гимн той самой поэзии, которой я совсем не чувствую и уж
духовной поэзией назвать никак не могу. Я здесь говорила только о некоторых
главах книги. Они спровоцировали меня на эти заметки. Книга «Нулевая строфа»
хочет сказать нам о том ничто, из которого рождается все. Насколько трактовка
этого расходится с моей, я уже говорила выше. Что
такое духовная поэзия и что такое икона, мы с автором книги понимаем совершенно
по-разному. Но вот «Большой гипноз и недостаточная идентичность». Это очень
хорошая глава, я бы под ней целиком подписалась, если бы не маленькая деталь:
Андрей Тавров стоит на остановке и ждет свою знакомую
чешку. И вот слышит по репродуктору: «Сегодня наши войска вступили на
территорию Чехословакии…» «Чем дальше я слушал сообщение, тем больше приходил к
выводу, что Эва сегодня не придет… Сам по себе этот
факт интересовал меня намного больше, чем то, что сейчас звучало из
репродуктора…» Такая реакция меня поразила. Я хорошо помню, каким страшным
ударом это было для нас с мужем и наших друзей. Но не буду на этом
останавливаться, ведь и сам Андрей говорит об этом потом по-другому.
А так, все в эссе замечательно и
созвучно мне. В том-то и дело, что в книге есть настоящее, то самое, что я и
любила в Андрее. И вдруг я увидела именно в этом огромную опасность.
Итак, «начать с себя». Но что за этим
стоит? Есть место, где А. Тавров говорит, что все
стихи, состоящие из слов, ему не интересны. Вероятно, имеется в виду — из
самодовольных слов, которые заслоняют то невидимое, из чего они возникли.
Однако создается впечатление, что он покушается на все известные слова. Он
считает, что они так же должны свестись к нулю, как жизнь автора или текста.
Книга ведь и называется «Нулевая строфа».
И все-таки в книге очень много слов,
может быть, даже слишком… Я думаю, что уничтожать все известные слова так же
невозможно, как уничтожать всякую плоть. Надо только, чтобы все встало на свое,
а не на чужое место. Хаос — это когда все срывается со своих мест и хочет
занять чужие. Для освобождения Души не нужно уничтожать плоть. Для хорошего
стихотворения не нужно уничтожать слова. Нужно только, чтобы слова не заслоняли
то, что важнее их, а были бы прозрачны по отношению к Сущности — по отношению к
Духу, их создающему. И для торжества Вечности совсем не нужно уничтожать время
— нужно сделать его священным. Время созревания плода священно, как и время
созревания Души, как и то самое таинственное время, метафорически названное в
Библии шестью днями, в которые Бог создал мир. И «времени больше не будет»
означает только одно: наше полное созревание, совершенное исполнение замысла
Божьего. Больше не будет времени ничего исправлять. Ты остался с тем, что
сделал. Тебе был дан шанс сделать лучше. Сделал ли?
Отвечай. Автор книги слишком логично уничтожает логику, как и слишком
многословно убивает слова. Слово священно, если оно божественно, если оно сам
Бог, который говорит непосредственно Душе.
Вот здесь, мне кажется, обнаруживается у
Андрея Таврова основная подмена. «Начать с себя»…
Как? Что стоит за этим?
У человека, испытавшего встречу с Безмерным, есть две возможности.
Но прежде, чем сказать о них, сделаю маленькое отступление. Когда у одного
праведника спросили, где находится Бог, он ответил: «Там, куда его впускают».
Встреча с Безмерным может вести к полному раскрытию
души, в которую Безмерное входит и начинает действовать, вытесняя собственное,
ограниченное «я».
И Бог, вступая в сердце это,
Из сердца вытесняет стих.
Когда сердце так раздвинулось, что
впустило внутрь себя Безмерное, Оно, Безмерное, действует само. Действует,
конечно, твое сердце, но ставшее Безмерным. Тебе ничего не надо, кроме Него.
«Мне нужен Ты и только Ты», как говорил Тагор. Твое «я» уже заменено этим
бесконечно любимым и необходимым «Ты». Действует в тебе это Божественное «Ты».
Ты весь с великой радостью служишь Ему. Да, служение. Да, богослужение.
Настоящая духовная поэзия — это богослужение, радостное, ликующее, славящее
Творца, преодолевающее всякое страдание, даже саму смерть. Это переживание
Воскресения.
Но есть другая возможность: встретив
Безмерное, восхититься Им, но не умалиться самому, не сойти на нет, впустив Его
внутрь, а просто оставаться рядом, потрясенным и желающим показать миру, что
такое Безмерное. В первом случае твое «я» исчезает в божественном «Ты», и уже
нет двоих — есть одно. Во втором случае твое «я» никуда не делось. Оно не
впустило внутрь Бога и само не потонуло в Боге. Оно твое «я», твое эго
живехонько и даже разрастается до чудовищных размеров.
И все очень верные рассуждения о том,
что Иисус — преступник в глазах человеческих недомерков,
а Моцарт — в глазах тех, кого пугает музыка рая, все эти рассуждения тонут,
захлебываются, когда сами понятия рая, Бога искажаются. Так же, как искажаются рильковские слова о том, что «прекрасное есть та часть
ужасного, которую мы можем вместить».
Андрей Тавров
делает вывод, что рай есть вырванная у ада часть. Мы окружены адом. Нет! Мы
окружены Богом. Но пока Он внешний нам, пока Он не вмещен внутрь, Он кажется
нам чудовищно жестоким мучителем, инквизитором. Однако рок — это не вмещенный
внутрь Бог. Наша задача — вместить Бога внутрь. Воплотить не имеющего плоти
Бога — вот задача человека. Ее выполнил Христос. Его помощники — те, кто Его всем
сердцем любят. Помочь Христу — значит в любых условиях
оставаться Светом и Любовью.
Мне кажется, что эта задача подменена в
книге заботой о мастерстве, и эта забота поставлена не на свое второе, а на
первое место.
*
Почему мне было так необходимо написать
это, преодолевая очень большую боль, почти нестерпимую?
Потому что я не могу допустить, что
понятия «духовная поэзии» и «икона» искажаются. Потому что это может запутать,
сбить с толку многих. И не очистить, не опрозрачнить
души, а забить их чем-то странным и совсем не нужным. И куда девалась та
бережность, о которой так хорошо писал автор книги, когда бросается кирпич в
Океан и хотят Бога распороть до Аляски. Тавров
говорит, что этот кирпич есть сам поэт в виде духовного стихотворения. Ни
духовного стихотворения, ни человека, отдающего себя Богу, я не увидела.
Есть в книге Таврова
высказывания, что стихи о Боге — это по существу зарифмованное откровение. Но
что такое откровение? Это что — информация об ином мире или о каких-то
метафизических явлениях? Так или иначе, это информация, которую может
воспринять ум.
Думаю, что здесь скрывается большая
ошибка. Откровение — не информация о каких бы то ни
было фактах. Откровение — это то, что открывает духовный смысл фактов, явлений;
это то, что открывает наше глубокое сердце. Только оно (это глубокое сердце) и
может воспринять сокровенное. Только настоящая поэзия и открывает в нас сердце.
Настоящая духовная поэзия обращена к глубокому сердцу, к нашему внутреннейшему человеку. Зарифмована она или не зарифмована
— это безразлично. Всякое откровение — великая поэзия. Тут хочется вспомнить
слова Пушкина о первых главах (сурах) Корана: «Плохая физика, но какая поэзия!»
И еще одно мне хочется сказать:
настоящий поэт никогда не хочет писать стихи, не он хочет — стихи сами хотят
писаться через него. Нельзя хотеть писать стихи, как нельзя хотеть любить. Ты
или любишь или нет. Любовь сама действует в тебе. Поэзия также. Вот почему я не
увидела в «кирпиче, брошенном в Океан», ни одного духовного стихотворения. Они
все — результат человеческой воли, а не божественной. Я хотела бы быть
услышанной и самим Андреем Тавровым, не только всеми другими, но это уж как
Богу угодно…
Зинаида Миркина — поэт, переводчик, эссеист. Родилась в 1926 году в
Москве. С 1943 по 1948 училась на филологическом факультете Московского
университета, где защитила дипломную работу, но не смогла сдавать госэкзамены, так как тяжелая болезнь приковала ее на пять
лет к постели. С середины 1950-х начала заниматься переводами, наиболее
известные стеди них — «Сонеты к Орфею» Райнера Марии Рильке. Совместно с супругом
философом-гуманистом Григорием Померанцем издала работу «Великие религии мира».
С 1988 года Зинаида Александровна является участником объединения духовных
поэтов «Имени Твоему» Автор многих книг стихов и эссе.