Лена Элтанг, «Камчатка полночь; Изяслав Винтерман, «Лжевремя», «тамвсердцевине»; Гавриил Каменев, «Избранное»; Евгений Морозов, «Кормить птиц»; Михаил Окунь, «33 трилистника»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 7, 2017
Лена Элтанг,
«Камчатка полночь»
М.: «РИПОЛ классик», 2015
Сначала кажется, что автор старается быть современным: придумает какую-нибудь картинку — и любуется собой; да, так пишут для самовыражения: на первом месте — заготовленный в голове формальный прием, и в эту форму можно облечь рассказ ни о чем, некое сообщение, — без участия авторского «я», нечто «само себя рассказывающее»; ну и — прочь пунктуацию. Но отсутствие пунктуации у Элтанг почти незаметно: каждая строка звонка, выразительна и словно бы произносится не на стопроцентном серьезе; расставь знаки препинания — и стихотворения станут «нормальными», «серьезными», «понятными». Элтанг же вся — необычность, непредсказуемость, сдержанная шутливость. «Весь я в чем-то испанском», — писал Игорь Северянин; а Лена Элтанг — в чем-то итальянском, немецком, португальском и древнегреческом, и только однажды в стихах проскальзывает ее родная «литовская тишь»… Выхватываю характерное стихотворение:
далеко ефрат от нила сохнет горло сохнет рот
сохнут черные чернила а глаза наоборот
целый день на мокром месте все смеются надо мной
от тебя приходят вести только c лодкой островной
входят смуглые матросы входят рыжие гурьбой
письма скудные приносят на бумаге гербовой <…>
и никто их них не спросит отчего же госпожа
он уже шестую осень сам боится приезжать
Можно сказать: вот вроде и «современность»; «так сейчас многие пишут»;
традиционнейшие стихотворения (здесь — почти детская считалка!), на слух
воспринимаемые как состоящие из перекрестно рифмующихся четверостиший, с
каким-то странным упорством располагаются в виде двухстрочий,
рифмующихся парно. Однако замысел поэта вполне прозрачен:
отказавшись от стремительной беспунктуационной «телеграфности» языка, стихотворение потеряло бы в легкой
ироничности, за которой прячется автор, трудно переживающий странную до
абсурда, непреодолимую разлуку.
Лена Элтанг — пример авторской независимости; владея
разными голосовыми регистрами, она пишет как ей необходимо самой, а не как
предписывает мода; использует и парные, и перекрестные, и кольцевые рифмы
(стараясь это делать аккуратно, точно), не забывает о чистоте звучания («полным
полна полынной лени / поляна плещется у ног»; «зыбь гусиная в заливе — зябнет
зимняя вода») — вплоть до аллюзий на старые музыкальные шлягеры («…тронутые
ласковым загаром / раскинутые руки рио рит»; первая строка — напоминание об ошанинско-утёсовской
«Если любишь, найди»: «Тронутые ласковым загаром руки
обнаженные твои»; вторая — о хите 30-х: пасодобле «Рио-рита»); любит словесно-смысловые парадоксы («в доме ни
крошки — пища для пересудов»). А что касается всеобщей эпидемии пишущих
в рифму — отсутствия пунктуации, — то и здесь Элтанг
вполне самостоятельна: где нужно, нажимает на педали, берет аккорды, устраивает
паузы, оставляет промежутки для внесловесного,
позволяет нам почувствовать слово на ощупь, на вес («еще вишневей полоса / на
простынях у бедной лизы, / погасишь лампу и — ни зги. / и снег, что валится с карниза,
/ ты принимаешь за шаги / босые по полу гостиной / простоволосых трех старух. / звяк! веретенце упустили. /
нет, показалось. шкодит слух»…), и такие стихи при этом подчеркивают
ускоренность речевого движения; хотя, конечно, мгновенным, как росчерк,
метафорам вроде такой: «и вот уже падает ветер / как ястреб в сухую траву»,
запятые не требуются.
И еще скажу совсем простую вещь: чтение книги Элтанг
— чтение приятное, интересное; этот сборник для меня пример того, насколько
можно поэтизировать жизнь, в которой много поводов для всякого рода душевных
тревог, — ну, например, в отношениях женщины и мужчины, — насколько прекрасна и
спасительна способность овладевать ситуацией, находя для нее невероятные
образы. Причем у Лены Элтанг эта способность доходит
до театральности. Без нарочитости, легко и естественно играется короткая
сценка, за ней вторая, третья… Автор не ждет сопереживания и сочувствия; каждое
стихотворение — приключение ее души и словно бы вздох облегчения:
«выговорилось!», «высказалось!» А потому чтение книги «Камчатка полночь» еще и
«легкое» — ведь в ней легко говорится даже о том, что срок нашей земной жизни
когда-то придет к концу:
грибы сошли и мы
вот-вот сойдем за ними вслед
сухой рябиной станет рот
а через сотню лет
вернутся пальцы обратясь в ольху и бересклет
мышиной шкуркой станет бровь мелькнет в сыром стогу
и может быть свернется кровь брусникой на снегу <…>
Изяслав Винтерман,
«Лжевремя»; «тамвсердцевине»
М.: «Русский Гулливер», 2016; Екатеринбург: «Евдокия», 2016
«Перед тем, как умереть, / Надо же глаза закрыть, / Перед тем, как умереть,
/ Надо же поговорить», — писал Георгий Иванов. Поговорить —
главное желание Винтермана, и он говорит: его
стихотворения — это реплики, замечания, предельно короткие монологи, — точнее,
сплошной монолог, поделенный на фрагменты; автор нам что-то сообщает, заботясь:
услышали? восприняли? могу ли говорить дальше? И попробуй
откажись: разговор спокойный, доверительный, нас не грузят своими проблемами;
мы даже не замечаем: человеку нужно выговориться? или ему просто приятно побыть
в обществе того, кто его слушает? — потому что тон Винтермана
непринужденный, приятельский.
Но причем тут смерть? Да дело в том, что автор о ней вспоминает не раз: «Так
пишу, будто я уже ухожу, / будто одной ногою уже не здесь…» Я смотрю на его
стихотворения-пустячки: в них природа, окружающие предметы словно стремятся
небрежно что-то проговорить за самого автора, — и вижу, что все они — способ
обозначить себя в том, что Винтерман называет «лжевременем»; то есть, если я правильно понял, время для Винтермана — бессмысленность, если не закреплено в слове, в
мысли — и тогда «временем» может быть только пишущий, написавший; причем не важно,
глубокие ли мысли выражены или просто во «время» внесен какой-то индивидуальный
звук. Впрочем, стоящие внимания стихи в книге — нечто вроде мольбы, как пел
Вертинский, «продлить свои грешные дни»: «Господи, не дай мне умереть, / коли
подарил земную шкуру», с замечательным мальчишеским заверением: «Обещаю:
мучиться не буду!» И не только мольба здесь, но и собственное узнавание жизни —
и желание быть узнанным миром, в который довелось явиться.
Только дают нам жизнь — и тут же назад.
«Жалость к себе?» — Так мне тебя назвать,
так описать, чтоб вымолить полчаса?..
Блекнет жизнь, черная полоса…
Сердце разорвано, кровь по земле течет.
Небо изранено, небо уже не в счет.
…Ну кто ж здоровается так, не глядя — с кем.
Эй, кто ж прощается так, недоволен всем.
А пока жив — Изяслав Винтерман пишет все, что «пишется», например: «Свинья желудка — “жрать!” — верещит. / Петух головы не дает спать». Говорение неустанно продолжается.
Гавриил Каменев, «Избранное»
Казань, «Плутон», 2016
«Каким поэтом мы пренебрегли», — сокрушался Кушнер о Вяземском. О, если бы
только о Вяземском такое возможно было бы сказать! Вот
вышел небольшой сборник Гавриила Каменева, умершего от чахотки в 1803 году
тридцатилетним (составители и авторы предисловия Эдуард Учаров
и Галина Булатова утверждают: «последствие кутежей и забав»). Согласно
воспоминаниям племянницы поэта Александры Фукс, Пушкин, посетив Казань, где жил
поэт, похвалил его: «он первый в России осмелился отступить от романтизма».
Да, Гавриил Каменев стоял у истоков «готического» направления в русской
литературе; например, взять хотя бы первую русскую романтическую балладу «Громвал». Богатырь с этим именем, застигнутый бурей,
направляет коня на огонек — и попадает в замок. Что же со временем происходит?
Настежь все двери стучат, отворясь.
В саванах белых, с свечами в руках,
Входят медленно тени; за ними несут
Гроб железный скелеты в руках костяных.
Кроме того, Каменев смело экспериментировал с поэтической формой — его
ритмические сбои удивительно современны, — что уж говорить о влиянии на
современников, представлявших «допушкинский период» и еще не видевших, каковы
могут быть возможности русского стиха. Вот когда снова и снова убеждаешься в
бессмертной мысли Ньютона: «Если мне дано видеть далее других, то это потому,
что я стоял на плечах гигантов». И язык — изысканный, возвышенный; все
безукоризненно грамотно, все продуманно; я читал этот сборник, утомясь от бесчисленных опусов современных стихотворцев, —
и получал отдохновение: все слова на своих местах, точный образ нанизывается на
другой. ну а старомодность
языка — чего уж там, она ведь с детства как родная… Из небольшой повести
«Софья», включенной в книжку: «При подошве утесистых гор извивается
величественная Волга. Жемчужные струи ее сверкают между златопесчаными
берегами. Мирные жилища в беспорядке рассыпаны по хребтам, а многочисленные
стада их пестреют по утесам. Взойдешь на гору — увидишь в мрачной отдаленности
белеющиеся паруса, опустишь взоры — суда мелькают по зыблющейся Волге»…
«До сих пор в Казани нет никаких памятных знаков, связанных с именем Каменева»,
— сожалеют составители книжки. Но — судя, опять же, по предисловию — создана
инициативная группа по увековечиванию памяти поэта, которого кандидат
филологических наук Рахим Гайсин назвал первопроходцем
в русской поэзии.
Евгений Морозов, «Кормить птиц»
М.: «Вест-Консалтинг», 2016
«Если не стыдно уже давно / переплавляться в речь», — пишет Евгений Морозов в одном из стихотворений, — то «на белоснежно-чужой лист / выдохнешь сам себя», — причем речь идет не об окончательной редакции сочиненного, а о черновике, в котором «весь ты — от ссадины на ноге / до херувимских риз». Однако стихи этого автора вызывают ощущение отделанности, отредактированности: все строки — не пробормочены, чувство не берет верх над рассудком, напротив, мысли выражены человеком, ответственным за каждое слово, — а не тем, кому что-то «продиктовано» и кто даже сам не может сказать, как это у него вышло, объяснить себе, что же в конце концов получилось. Морозов безусловно ориентирован на сложность высказывания, он избегает ясности стиля — что, однако, не является для него самоцелью: до смысла, до самого главного ему необходимо докопаться, пробиться, достучаться, — а потому внятность, прозрачность языка исключена. Морозов представляется мне не самозабвенным сочинителем, а тружеником; он нам показывает не результат мысли, но — процесс мышления. Разве такая строфа — тому не доказательство? —
На речной заре по выпуклую лодыжку
забредя в траву, замечаешь верней всего:
человек живет, чтобы выловить рыбу-вспышку
из безумной Леты, текущей внутри него.
Почему книга называется «Кормить птиц»? Такие слова есть в верлибре «Порыв из рубища»: «Человек плодоносит, изнашивается, стареет. <…> / Дряхлый, обвисший <…> / он начинает любить детей, / заботиться о природе, / кормить птиц <…>» Он многое объясняет в содержательности книги. Собственно, с него бы и хорошо ее начать — а может, им ее закончить? И возникает вопрос: а зачем все остальные стихи? Они — художественная биография автора? Хроника его духовного пути? Фиксация переживаний, поиски ключей к познанию себя? Беспощадная честность перед собой? Вот с последним не могу не согласиться: Евгений Морозов честен, он не боится выворачивать душу наизнанку.
<…>
Произносишь «прости», но гордыней слепою
ощущаешь в тот миг невзначай,
что с подносом стоишь пред сидящей толпою,
ожидая подачек на чай.
Отвечаешь «скорблю», если видеть придется
караван похоронных зануд,
выключая согласно обычаю солнце
настроенья на пару минут. <…>
Соискатель прощенья, любви и печали,
ты лишь возраст младенческий свой
почитаешь за правду, чьи плачи звучали,
выдавая тебя с головой.
Стихи Морозова — я думаю, жажда его души прийти к просветлению, вернуть «детскую» чистоту впечатлений и ощущений, стремление хоть немного сбросить с себя бремя житейского опыта, тяжкой умудренности, сохраниться внутренне человеком «изначальным», то есть лучшим, живущим не столько в согласии с социумом, сколько — с природой:
<…>
У тебя есть ветер, сквозь даль бегущий,
и созвездья гроздями наверху,
о каких насущно для правды пущей
говорить стихами как на духу. <…>
А что ты в уме и вдыхаешь пробы
Продувных просторов и непогод —
Наилучший способ и довод, чтобы
Посчитать счастливым минувший год.
Судя по этим строкам, автор, поэт трагического настроя, ищет утешения и поддержки не извне, он предпочитает подпитываться внутренними источниками и решать свои душевные проблемы наедине с собой — иногда то ли веселя, то ли покусывая себя иронией:
Ночью, посещая холодильник,
если сном разжиться не дано,
тихо, как крадущийся насильник,
помолись о чем-нибудь в окно. <…>
Будешь ты прощен за все былое,
если и не богом, то собой
без куренья свеч у аналоя,
прямо в кухне тесно-голубой,
ибо самой черной полосою
прогулялась мысль твоя, когда
колбасой с соленою слезою
подавился тихо от стыда. <…>
В общем, Евгений Морозов — довольно земной поэт, «слишком человеческий», — изредка поднимающийся над «человеческим» — в те минуты, когда вслушивается в земной и небесный гул, в земную и небесную тишину, в свою память; и тогда его стихи — как правило, рассудочные и суховатые, — звучат как мелодии.
Михаил Окунь, «33 трилистника»
Гельзенкирхен, 2016
«33 трилистника» — то есть тридцать три цикла из трех коротких (обычно в
одну-две строфы) стихотворений. Интереснейший опыт для поэта! Если здесь что и
придумано, то лишь — идея остановиться на цифре 33; каждый же цикл — вовсе не
результат «работы над темой»: в «трилистниках» собраны стихи, написанные с
1980-го по 2005 годы, — получилась такая вот своеобразная поэтическая «инвентаризация»,
художественно-смысловая их раскладка. Если учесть основную особенность стихов
Михаила Окуня — их ретроспективность, перечисление картин и деталей из прошлой
жизни, — то понятно, что и новый, столь оригинально выстроенный сборник тоже
ретроспекция: не просто взгляд в прошлое, но и — осознанность прошлого,
переживание его снова и снова. В стихах важно — не что происходило, а — почему
это вспоминается, к а к вспоминается.
Стихи Михаила Окуня — маленькие лирические новеллы, штрихи памяти, психологические
наблюдения, беглые заметки; для них характерны приглушенное
звучание, легкая размытость красок, плавность течения речи, в которой через
дымку печали иногда просвечивает улыбка — что «приближает» к нам автора и
делает его вроде бы «обычным человеком»: гуляющим по парку и городским улицам,
заходящим в открытое кафе хлебнуть пивка или пропустить стаканчик чего
покрепче, — кажется, именно в это время и происходит его общение с читателем, —
общение простое, без мудрствований («И может статься, ум угасший / Превыше изощренных, злых умов», — иронически заключает он
в стихотворении о слабоумном, из «Трилистника слабоумия»).
Окунь уже много лет живет в Германии, — видимо, так и не
ставшей ему родной («Ленивая луна над черепичной крышей, / Хронический уют немецких
городков» из «Трилистника германской глубинки» — здесь я не слышу ни любви, ни
душевной теплоты); навечно родным ему остается все-таки Ленинград, с
которым он связан рождением, детством и молодостью, — о чем говорит даже такое
спокойное, без взволнованного придыхания стихотворение (из «Трилистника с
рыбаками»):
Рыбак подледный, как помешанный,
Сверлит коловоротом пруд,
И через голый парк заснеженный
Собаки радостно бегут.
И посреди безмолвья белого
Функционирует ларек,
И парень вида обнаглелого
В нем восседает, как царек.
И хоть скукожен я от холода,
Но день хорош — ни дать, ни взять!
И все вокруг светло и молодо,
И слова некому сказать…
Михаил Окунь — из тех немногих современных поэтов-эмигрантов, для которых отечеством не является весь земной шар; читая его стихи, не вижу большой разницы в том, написаны они до или после отъезда: он не скрывает, что по-настоящему живет только у себя на родине (пусть и мысленно) — и это отражается не только в содержании книги, но и в самом строе стиха — строго-традиционном, гармоничном, сдержанном по звуку. Петербургской ноте, ноте одиночества Окунь остается верен всегда, — говорит ли о самом себе («…Так безнадежно одиноко / Мне не бывало и в лесу», — речь о людском потоке, плывущем по эскалатору метро; это из «Трилистника общественного транспорта») или, скажем, вот из «Трилистника со стариками»:
Заглядывают сумерки в квартал
Окраинный… Как беглые наброски —
Прямоугольники домов, пруда овал
И бережок, заплеванный и плоский.
Торчит, как нарисованный, в окне
Старик, и занавески вяло виснут.
Обычный нищий в собственной стране.
Но не бездомен — в личный ящик втиснут. <…>
Справедливости ради добавлю: да, Михаил Окунь — поэт городской (определено ведь название жанра — городская лирика), однако иногда он выходит за «городские» рамки, и тогда природа становится особо острым и даже мистическим выразителем его душевного состояния; пример — из «Трилистника леса и озера»:
Я видел озеро во сне.
Оно поблескивало мглисто
И тайно угрожало мне
Стрелой коварной стрелолиста.
И в ожидании беды
Я вдруг почуял отчего-то
И взгляды рыб из-под воды,
И взгляды птиц с высот полета.
А чем завершается сборник? — конечно, «Трилистником Ленинграда». «Мучительную музыку» северной столицы поэт слышит постоянно. А я слышу эту музыку в его стихах.