Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 7, 2017
Олеся Николаева — поэт, прозаик, публицист. Родилась в Москве, окончила Литературный институт имени А. М. Горького, где сейчас преподает. Автор более 40 книг стихов, прозы и эссеистики. Стихи переводились на многие языки мира. Лауреат национальной премии «Поэт».
ЛЮТЕР
Девяносто пять тезисов доктора Лютера — смута
заразительна.
Высокомерно вступает в права
незаконный наследник и бастард. И пялится люто,
шевеля волосами, отрубленная голова.
Вся Европа в бреду. Рвутся швы. Реки бьются в падучей.
В Ватикане изжога, и тянет, ему вопреки,
Ветхий Деньми Свои узловатые
пальцы из тучи,
но Адам отвечает капризным изгибом руки.
И повсюду уже расползлась эта весть, эта повесть, —
говоришь «человек», а находишь надрыв и разлом:
это плоти диктат, это разума спесь, это помесь
павиана с павлином, а то и косули с козлом…
Доктор Лютер, когда б хоть во сне вы предвидеть могли бы,
ядовитые гвозди вбивая в церковный каркас,
как ползут и ползут мрачнолицые парни Магриба:
шесть веков они ждали,
и время их вышло на вас!
Встретит весь Виттенберг их с улыбкою, пивом и миром,
и в немом изумленье воззрятся на этот комплот
европейские ангелы, плотно увитые жиром:
этот — с видом рантье и с лицом бакалейщика — тот.
…Удивительно ль, что мы тут ищем подкопы, подвохи,
дыры в жизненной ткани, сучок в европейском глазу,
гвоздь в двери виттенбергской, рычаг, за который
эпохи
мрут, как мухи, и тонут в тазу!
ЛЕСТНИЦЫ
О, какие страсти мелкие, как с такой тщетою
жить,
как бы лестницу веревочную для побега мне добыть?
Чтобы не к местам болотистым, а к вершинам править путь,
эту лестницу веревочную аж до облака тянуть.
Сколько надобно терпения в каждом пальце и в горсти,
чтобы лестницу веревочную завязать и заплести!
Все, что знала злого, доброго, чем богата на веку,
отдаю за стебли гибкие, за канаты и пеньку.
Чтобы лестницу веревочную прямо к туче прицепить.
Чтоб на воздух ускользающий осторожно наступить.
И раскачиваться по ветру меж сосною и луной
с этой легкой-легкой лестницей невидимкой потайной.
А под утро, глядь: качаются между твердью и травой
на таких же дивных лестницах, наполняясь синевой,
други, недруги и сродники, незнакомцы — там и тут
все по лестницам раскачанным лезут, тянутся, ползут.
Замирают в страхе, падают и опять стремятся вон
из котла, где нечисть варится, где кошмарный снится
сон.
Не сбежать оттуда посуху и не скрыться под водой —
лишь по воздуху, по облаку, лишь по туче кучевой.
А навстречу — кто там движется — сверху вниз, наоборот,
по незримым тонким лестницам кто же спустится вот-вот?
С розою ветров, с мерцанием, тайно, тихо, не спеша…
И уже Его дыханием возвышается душа.
ПАМЯТИ ГЕНЕРАЛА АЛЕКСЕЕВА
В тысяча девятьсот восемнадцатом от Рождества
Христова году
Генерал Алексеев в температурном бреду
Борется с инфлюэнцией, затыкает ей рот: молчи
же!
Давит ей на глазные белки,
Рвет на ней струны, выдирает с мясом колки:
Ладонь у него в крови, и в печени у него грыжа!
Но жар плавит мозги, скукоживаются в огне,
Свиваются черным дымом, сливаются в вышине
Золотокудрый ангел, всадник на черном коне
И Государь император — Самодержец Российский,
Польский, Финляндский, Казанский.
Впрок
Жара нагнали, кровь стучится в висок,
И генералу на грудь давит крест мальтийский
И Государь перед ним как вживую — атлант, гигант:
«Ваше превосходительство, генерал-адъютант,
Вы хоть не предадите?»
И словно жало:
«Вы ж не из христопродавцев! Не тать, не зверь!»
«Ваше величество, полно, к чему теперь?» —
Так отвечает кто-то голосом генерала.
Генерал Алексеев кончается!
Тиф, пневмония, круп.
Он смотрит и смотрит в небо, как пруд, как труп,
Не моргая, руки по швам и убиты нервы.
Только отблеск кровавый из-под открытых век —
Там горят синим пламенем девятнадцатый век,
И двадцатый век, и век двадцать первый.
Там горят Предел Богородицы, Царский род,
Юнкера, офицеры, солдаты, крестьянский сход,
Круг казачий, хохляцкий шлях, иерейское сердце,
И дворянские идеалы — и стать, и масть,
И купечества честное слово, и почвы власть,
И монашеский дух христолюбца и страстотерпца.
…Догорай, умирай и воскресни!
В знак этой вины
Осаждай снова Плевну, пройди три стены, три войны,
У черты роковой помолись Приснодеве Марии,
Доложи Государю: «Подавлены бунтовщики,
И пожары потушены, и при параде полки
Царской армии генерала от инфантерии!»
ПИСЬМА
По преданию,
мертвые воскреснут такими,
какими они были в тридцать три года
Старых писем бы не читала и телеграмм,
Не будила б забытое песнопенье:
Отправители их давно уже где-то там,
Во блаженном успенье.
Всякий там безмятежен, юн и богат
Неземными снами,
Что ж ответить может им адресат,
Глядя внутрь себя большими глазами?
…Страшными глазами глянешь, словно слепой,
Внутрь себя, а там, как живые:
Письмописцы, вестники, ангелы, — только пой
С ними песни их роковые!
Вещими глазами глянешь, словно слепец,
Внутрь себя — все въяве вернется:
Ты один лишь знаешь, какой всему конец:
Этого — убьют, а та — разобьется.
Этот — не проснется, а та — сгорит…
Реки запылают.
А у этой — рак, а думали — плеврит…
Но они-то в письмах этого не знают!
Не ходи на гору, в море, в палисад!
Сад зачах, а замок покосился,
Полинял от времени старый адресат,
До неузнаваемости обносился.
Лучше эти письма больше не читать,
Что писал там пафос, прочитал здесь — лепет.
Лучше уж к усопшим в тайных снах летать,
Обгоняя ужас, унимая трепет.
И когда затихнет ледяной норд-ост —
Он сбивает пыл, да и не докричаться —
Лучше уж при свете логосов и звезд
Повстречаться…
Там — в преображенном облике посад,
И Господний возраст — тридцатитрехлетний
Заново примерит старый адресат,
Как наряд последний.
ПРОСТРАНСТВО И ВРЕМЯ
1.
Спрашиваешь: — Когда?
— Где-то на той неделе.
(Словно бы чуть поодаль — на пне хромом.)
— Где-то в эпоху Грозного…
(Словно у дальней ели.)
— Где-то в Смутное время…
(Словно за тем холмом.)
Густо заварено днями пространство. Битком набито:
не протолкнуться, не вклиниться, чтоб не задеть — в упор;
то пролетарий с булыжником глянет темно, сердито,
то зрачком помавает цепкий тушинский вор.
Плотно заселено эпохами всхолмие. Крепко сжато
медленными веками — впритык и заподлицо
время покрыло землю…
— Где-то веке в десятом…
(То ли в сарай запихнули, то ль в сундук под крыльцо.)
Только себя окинешь оком довольным, гордо
голову вскинешь, твердо встанешь на землю, ан —
турки уже в Царьграде,
а под Москвою — орды,
моавитяне — в сердце и лупят
в свой барабан.
И коль суждено увидеться нам еще до ухода,
то наша встреча назначена какой-нибудь век назад…
— Где-нибудь через год,
где-то через
три года.
Там еще облако черное, как пиратский фрегат.
2.
Где-то лет двадцать назад, при царе Горохе, —
это за той горой, которая родила мышь
и на которую махом одним взлетаешь на вдохе, вздохе
и падаешь, как во сне, и летишь, летишь…
То есть попросту — в Тридесятом царстве, под топот конский,
такой хмельной подавали мед на пиру,
что всех повязали спящими, увели в плен Вавилонский,
и они лишь сейчас очухались на хлестком чужом ветру.
Глядят, продирая глаза: пески, песии мухи,
тарабарские песни, змеи, пронырливые хорьки
и все — одни старики…
Одни старики и старухи
с немолодыми детьми.
Старухи да старики.
3.
Спрашиваешь: — Когда?
— Где-то в районе лета,
Где-то около мая, где-то в седьмом часу…
И вот нас туда несет, на стыках дрожа, карета,
и конь коренной летит и стелется на весу.
Так странствуем мы — то в Рим эпохи упадка, пены,
то в Ерусалим страстной, спускающийся с горы.
И преображается время в пространство, возводит стены
и вновь собирает камни, раскидывает шатры.
Тут что-то царица Савская высматривает на небе,
Загадывает, зрачок вперяет — хоть плачь, хоть вынь:
— Когда же увижу вновь возлюбленного моего?
Но жребий
«Где-нибудь после смерти» — гласит ей. Аминь. Аминь.
ДО НЕБЕСНОГО ЕРУСАЛИМА
Ты теперь еретик и раскольник.
Перейдя роковую черту,
рассыпаешь мой дактиль, мой дольник,
мой анапест в опальном скиту.
Это — птицам на корм, это — трели
бегства в небо, когда дотемна
лжепророками Иезавели
дух измучен, душа стеснена.
Это — близко последняя битва:
буря, клекот, биение крыл.
Это — бдение, это — молитва,
это — то же, что ты говорил:
«Проведи меня полем до спуска,
по оврагу и дальше — средь тьмы,
довези до Козельска, до Курска,
до Калязина, до Костромы.
До чертога, плывущего мимо,
где стоят херувимы, грозя.
До небесного Ерусалима…»
Дальше — некуда. Поздно. Нельзя.
ЗАБВЕНЬЕ
В локтевом суставе тикнув,
в чашечке коленной
молодой пчелой жужжит, стрекозой стрекочет,
Иерусалим небесный облетает сокровенной
мыслью, губы в Мертвом море мочит…
С головой четвероликой жизнь! Усеяла очами!
Взоры около летают, оводы, шмели и слепни,
но для прошлого — ослепли эти очи, и ночами
слышно только, как забвенья запахи окрепли.
— Дорогая, — говоришь мне, уводя из дома в слякоть
и средь гор таская бесполезных, —
для того оно, забвенье, чтоб — не помнить,
чтоб — не плакать
о предателях прекрасных, о лжецах чудесных!
Для того оно такое — бархатное — покрывало,
с черным ворсом, с острой блесткой,
в звездах полуношных,
чтобы ты — не убивалась,
чтобы ты — не горевала
о лукавцах гениальных, гордецах роскошных!
…Я и так уже — не помню. Я и так уже — не вижу.
Я и так уже — не роюсь в этой свалке
мертвых жужелиц, улыбок, тайных писем из Парижа…
Только запахи со мной играют в салки!
ПРОСТО ЗИМА
Здесь в подземном царстве пекут алмаз, рубин,
изумруд,
из небесного города реки сюда текут,
лепят снежных коней, трут на терке звездный имбирь…
Ты теряешь «я», ты — сосна, коростель, снегирь!
Пред величьем Творца ты — материи легкий лоскут,
бисер, мизер, зеро ли, цифирь…
— Это просто Сибирь, дорогая, просто Сибирь!
А вот здесь — словно окаменел Тамерлан: тесна
духу лепка рельефа: ни визионерства, ни сна,
сновиденьями полного, если б не тайный провал
меж мирами — туда, где Создатель в глаза целовал
эту землю-младенца, чтоб видела сквозь времена,
и тебя прозревал-узнавал…
— Это просто Урал, дорогая, просто Урал.
А вот здесь толпятся фигуры, как челядь в людской,
музы травятся гарью, Психея болеет тоской,
в однополом союзе сливаются лесть и лихва,
и пластмассовый вкус на губах оставляют слова…
Заблудился ли ангел в мерцанье звезды городской?
Иль напился пастух? Или шапку украли волхва?
— Это просто Москва, дорогая, просто Москва!
И когда так просторно и холодно на земле,
рвутся связи, мятутся бесы, догорают искры в золе,
а пройдешь по городу — пустые стоят дома:
там — Андрюша умер, там — папа, там — ты сама,
но ведь шепчут они, повторяя навеселе,
аж метели подрагивает бахрома:
— Это просто зима, дорогая, просто зима!
ВЫМЫСЕЛ
Себе придумав
родословную:
«Дед — князь из рода Дадиани»,
обиду подгоняешь кровную
под бурю чувств в твоем стакане.
И, якобы, в придачу к титулам —
таков рассказ твой сокровенный —
был дед назло семейным идолам
рукоположен в сан священный.
И, якобы, в дорогу узкую
увлек с собой он, сгреб в охапку
одну танцовщицу французскую,
княжну — твою родную бабку.
Грузин, а в храме католическом
он обвенчался, но с налета
ты в трепете своем мистическом
твердишь про «кирху» отчего-то…
Твой странный блеск между ресницами
профанов мажет по сусалам
несбыточными небылицами
и сном о веке небывалом!
Конечно, в мире столько грязи и
следов мышиного злодейства,
что хочется нырнуть в фантазии,
и в княжества, и в лицедейства.
Судьбу безвольную, безликую
стереть, переиначить главы
и написать многоязыкую
историю любви и славы.
Чтоб жизни — норова сурового —
подать на бедность из кармана:
из эпоса средневекового,
из авантюрного романа.
И древнегреческой трагедии
играя нервом оголенным,
пропасть совсем в чужом наследии
с желанием неутоленным!
* * *
И. Б.
Разве ты не знал бедности,
застенчивость не прятал в обшарпанном рукаве?
Папироской обиды разве впотьмах не дымил?
А перед зеркалом — разве не проводил рукой по стриженой голове:
глаза беспокойные, подбородок безвольный, — сам себе не мил?
Разве ты не сворачивался калачиком, чувствуя, как велик
мрак за окном, как туманна даль, как всадник с конем высок?
И вот-вот ураган размечет по миру обрывки книг,
перепутает имена, опрокинет звезды, собьет идущего — с ног?
Разве тебе не слышались голоса неясыти, выпи, скимна,
—
вестников бед?
Сердце не обвивала ль горечь наподобье змеи, вьюна?
Вьюга ль не угрожала, что мать стара, и отец дряхлеет, а брата и вовсе нет,
и некому защитить младенца, отрока, подростка — мальчика на все времена?
И теперь, когда ты — матерый, как волк, и пуган, и терт, и бит;
как морская галька, обкатан, пригнан волной со дна,
в мертвой воде замочен, на солнце выжжен и сыт
сам собою по горло — какая твоя цена?
Ты дедушку пережил по возрасту, врага по росту догнал,
ты Музе купил за ассарий пять малых птиц,
горячим воском закапал землю, в лицо узнал
средь пленниц душу свою — под жирным гримом блудниц.
И вот, искушенный, ты знаешь всех поименно — и мир, и боль,
но томит и томит вина, подкапываясь, как тать, —
перед тем — из бедной семьи, застенчивым, выстриженным под ноль:
то пряника хочется ему дать, то просто к груди прижать.
ВРЕМЯ
— Неужели тебе не больно?
— Конечно, больно! А то…
Потому что время мое уходит, уже надело пальто…
Накрутило на шею шарф, голова внутри,
отвернулось, лица не видать, идет к двери.
Мне б его окликнуть, позвать — а не знаю, как.
Мне б его узнать, а рука в перчатке, и сжат кулак.
Заглянуть в глазок его любопытствующий, подмигивающий: не зря! —
слюдяной голубок, нефритовый, с каплею янтаря.
И уходит оно туда, где вещи сдают за так.
Где собака зарыта, где кот наплакал, где свистнул рак.
…Я за ним с межреберным холодком
скатываюсь по лестнице колобком.
ГРУСТНАЯ ПЕСНЯ
Школьницей, девицей, птицей нездешнею,
Как ты сияла улыбкой безгрешною! —
Так и осталась в том давнем году —
Белою лилией в черном саду.
Что же потом с тобой сделалось? — ржавая
Музыка эта, ухмылка лукавая…
Так и порхала у всех на виду
Черною бабочкой в белом саду.
Ты ли сама или время проклятое?
Тучная, траченная и помятая
Встала и загородила звезду
Ягодой волчьею в черном саду…
Так увядает и никнет несчастная
Грешная плоть, небесам не причастная,
Чая очнуться и грезя в бреду
Белою лилией в белом саду.
Так — неопознанную, безымянную
Похоронили с рогожею рваною,
Перекрестили тайком на ходу…
Что-то да вырастет снова в саду.