Линор Горалик, «Так это был гудочек»; Наталья Гранцева, «Неизвестный рыцарь России»; «Чудо о князе Владимире»; Лера Манович, «Первый и другие рассказы»; Анна Цветкова, «Con Amore»; Эдуард Учаров, «Миру-мир»; Галина Булатова, «Визитка»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 6, 2017
Линор Горалик, «Так это был гудочек»
Ozolnieki: «Literature Without
Borders», 2015
Прочел книгу в 60 страниц — и сначала ничего в ней не понял: что это —
имитация причитаний, какие-то лоскутки из былин и баллад, сказок, мистических
монологов?.. «Как в норе лежали они с волчком, —/ зайчик на боку, а волчок
ничком…» И все в каком-то странном игровом, ироническом, а то и саркастическом
духе… «Книга стихов» — так обозначен сборник, но некоторые нерифмованные
стихи выглядят скорее прозой. Талантливо, ничего не скажешь; но стоило ли таким
образом расходовать свой талант?
Поскольку вопросы повисли в воздухе, я прочитал книжку и второй раз. И тут-то
мне стало страшно. Она ведь трагическая, адски трагическая. Все эти
былинно-балладные, сказочно-припевочные кусочки как
наиболее удобная, ложно-шутливая для Горалик форма
высказывания — ее способ говорить о том, что словно бы нависает, следит за
всеми нами, подкарауливает, выжидает; эти стихи — теневые узоры, рисунки,
песенки, танцы перед лицом смерти. А смерти в книге очень много, она называется
своим именем — но не как прямое выражение трагизма нашего существования, а как
выразительно исполненный сюжет; своего рода «Песни и пляски смерти»! (напомню,
это название цикла Мусоргского на стихи Голенищева-Кутузова). «От самыя, Дарьюшка, смерти —/ и до
Патриарших палат/ обходит дозором владенья/ холодный московский солдат…»; «Нет
разницы, нет разницы, Алёнка./ Твои мертвы, мои убиты горем…»
Да, нет разницы — умирать, не чувствуя старости («умирает старый молодым»), или
преждевременно постаревшим («умирает старым молодой»): первый — «гордо, молча»,
второй — со стоном и плачем. «Горе жирное, горячее/ смачно булькает в
печи» — так пишешь, когда смело смотришь в глаза своему страху… Но, пожалуй, самое страшное стихотворение начинается
словами: «Пока нам всем читают эту сказку,/ вокруг все ровно так и
происходит…»: о том, что не вечны, мы начинаем понимать уже с детства. Все в
живом мире обращаются в тлен: сначала «твердый маленький грызун» в огороде,
потом — жучка, с которой вместе росли, ну а после — бабка и дед, — «и
чувствуешь, как полегоньку тянут./ Уже тихонько начали тянуть».
Получилось, что я невольно перешел на цитирование. Значит, нужно срочно ставить
точку. Но нет, еще на одно стихотворение не могу не обратить внимания.
Друг мой Петр, как вьюга разыгралась!
Как обводит нас смертным хороводом,
поднимается царскими столбами, —
за четыре шага тебя не вижу.
Уже в начале — предчувствие чего-то неотвратимого, непоправимого. Петр исчез с поля зрения, лишь голос его «всхлипывает сквозь вьюгу»:
<…>
Лишь тогда я лью ледяные слезы,
когда вспомню, что Катькин цыпленок умер.
Он такой был прелестный и веселый,
он протягивал ручки мне навстречу,
он меня слюнявил, смешил и тешил, —
наш с Катюшей пичуга ясноглазый,
наш цыпленок, воробушек, поросятко.
А потом он ступил на ту дорогу,
По которой, увы, нельзя вернуться.
Тут-то Катя пошла умом немножко.
Тут-то Катя пошла налево-право.
Тут-то все и пошло через колено.
Такая вот аллегория: с уходом каждого близкого что-то умирает и в нас.
Наталья Гранцева;
«Неизвестный рыцарь России»; «Чудо о князе Владимире»
СПб.: Издательство «Журнал “Нева”», 2015, 2016
Наталья Гранцева совершила подвиг: передо мной две
книги, посвященные выдающемуся поэту, писателю и драматургу Михаилу Матвеевичу
Хераскову (1733 — 1807), имя которого стоит в основании русской литературы
вместе с Ломоносовым и Державиным. Литературоведы, конечно, знают, что своей
огромной поэмой «Россиада» (ее тема — взятие Иваном
Грозным Казани) он заслужил славу «русского Гомера»; но знает ли об этом
кто-нибудь еще? И насколько глубоки знания тех же литературоведов о богатом
литературном наследии Хераскова?
На эти вопросы автор дает неутешительные ответы. Исследованием творчества
Хераскова никто всерьез не занимался, собранием сочинений его не почтили и,
само собой, нет его имени в школьной программе. Гранцева
восстает против такой вопиющей несправедливости и приводит доказательство за
доказательством в пользу того, что Михаил Херасков достоин всенародной любви, и
что говорить об истории отечественной литературы, не принимая во внимание его
истинный масштаб, — не только обкрадывание себя, но и вандализм.
Пожалуй, самый сильный аргумент Натальи Гранцевой —
утверждение, что эстетически совершенные создания Хераскова превзошли
возможности стихотворцев XVIII столетия, — недаром его достижения взял на
вооружение Пушкин, однажды заявивший, заниженная репутация Михаила Хераскова —
следствие неразвитости литературной критики.
В первой книге автор подробно разбирает позднюю стихотворную повесть «Бахариада» (по мотивам русских сказок), завершенную в 1802
году; во второй — эпическую поэму «Владимир», датируемую 1775 годом (о принятии
христианства Киевской Русью); приводятся и большие фрагменты из этих поэм — два
века не переиздававшихся!
И действительно, Гранцева права:
на каких плечах стоит Пушкин! Для XVIII века слог Михаила Хераскова удивительно
легок и выразителен. Вот строки из «Бахарианы»:
Когда в писаньях древних лет
Рассказы чудные читаю,
Людей чудесных обретаю,
Но где они? Чудес уж нет!
Царевен похищали змеи;
Волшебники, колдовки, феи
В одну минуту без труда
Сооружали города.
Искатели бессмертной славы,
Волшебным действуя мечом,
Одним приобретали днем
Принцесс, короны и державы.
Известно, наконец, что скрыт
Во множестве людских деяний
Какой-то смысл иносказаний;
Но воображению он льстит <…>
А вот — из «Владимира»:
Между песчаных гор, где бурный Днепр свои
Влечет сквозь тростники шумящие струи,
Со брега над водой угрюмый лес навис,
И выдался в реку крутой бесплодный мыс <…>
Там вечный одр себе устроил томный сон
И скука мрачная соорудила трон <…>
Невероятно: какого мощного поэта мы просмотрели.
Лера Манович,
«Первый и другие рассказы»
М.: «Русский Гулливер», 2015
Все в книге освещено одинаковым, ровным светом. Краски не сгущаются, автор,
за некоторыми исключениями, — бесстрастный свидетель, наблюдатель, регистратор.
В аннотации сказано: в рассказах то хемингуэевские
отголоски (лаконичность фраз, обилие диалогов), то чеховский взгляд — когда
спокойно-усталый, а когда и немного взволнованный: некоторые страницы не лишены
задушевности и слова в них звучат тихой музыкой, — которая, однако, рано или
поздно настойчиво заглушается разговорной речью. Действующие лица у Манович — люди, кажется, ничем не выдающиеся, и непонятно,
озаряет ли их в настоящем какая-нибудь радость — она, как я понимаю, если и
есть, то остается за кадром, в центре же внимания — несбывшаяся любовь,
отношения, которым не суждено долго быть безоблачными. Читая очередной рассказ,
я даже задумался: что мне эти люди? Зачем мне нужно знать о каждом их движении,
которое, собственно, не имеет никакого значения? Однако остановиться уже не
мог: нерв книги — чутье автора к человеческой боли, предельное внимание к
психологическим деталям, настолько остро выражающим душевное состояние
действующих лиц, что порой хочется их действие в себе как-то притушить — или
вовсе не замечать. «Она весело подняла бровь», «Он грустно усмехнулся», «Поймав
его взгляд, она смущенно сказала…» — еще мелочи; думаю, что автора больше
увлекает возможность договорить за своих героев, намеренно усилить читательское
впечатление — что сближает ее рассказы с кинематографией (не случайно выше я
произнес слово «кадр»): «Он долго чиркал зажигалкой, прикуривая новую
сигарету»; «Аккуратно, чтобы не захлопнуть, закрыла за собой дверь»; «Она
подняла бесцветные от унижения глаза»; «Дождь лил как из ведра. Войдя в вагон
метро, Женя заметила, что так и не закрыла зонтик»…
И еще по поводу кинематографичности. Помимо
склонности к коротким фразам, Лера Манович в
отдельных случаях выпускает местоимения (вспоминается Фаулз); и, что важно, в
пределах одного рассказа меняет точки наблюдения; другими словами, почти каждый
ее рассказ — цепь кадров, и каждое звено в цепи — законченная миниатюра.
А что смущает меня в книге? Немного — «литературные» излишества вроде «ночь двадцатого
августа дрожала от любого звука, словно серый холодец»; больше же — упражнения
в нарочито сниженном стиле. «Хер
его знает, зачем Виталик сказал это» — так начинается рассказ «Электричество»,
и эта строка задает ему тон (дальше цитировать воздержусь). Все как в жизни?
Да, хорошо знакомая речь. Но, я думаю, что художественная литература отличается
от речевой «жизненности» так же, как музыкальное произведение от уличного шума.
Хочется, чтобы язык был немного «выше», чем в жизни, хочется большего словесного
отбора. Тем более что умением отбирать, отсеивать Лера Манович
владеет хорошо.
Анна Цветкова, «Con Amore»
М.: «Водолей». 2016
Время от времени приходит в голову вопрос: что является поэзией, а что ею не
является? Как писать можно — и как нельзя? И снова ловлю себя на том, что хочу
уложить стихи в какие-то рамки — забывая о строчке из Давида Самойлова: «Поэзия
должна быть странной…». Стихи Анны Цветковой — странные, они написаны «не по
правилам»: размер строк в одном стихотворении способен меняться произвольно,
рифма может быть приблизительной, а может ее и вообще не быть; в них редка
пунктуация. Но ни на мгновение не возникает ощущения натужности,
искусственности, придуманности; стихи Цветковой —
вдох и выдох, и вся книга — непрерывное дыхание. О Цветковой как-то язык не
поворачивается сказать — «автор». Стихи написаны
словно для нее самой, они — своего рода «поденные записи», возникшие от
невозможности не писать и лишь по какой-то случайности ставшие книгой, — книгой
не для «широкого круга читателей», а для одного, двух, трех близких людей.
Воздействие сборника таково, что я не смог бы читать его где-нибудь в
транспорте или на шумном бульваре: нужен тихий, желательно безлюдный скверик
или комнатное уединение. Поэт не жалуется, не плачется — просто
делится сокровенным; в голосе нет отчаяния, но, кажется, нет и надежды, —
однако есть приятие жизни, — да, именно такой: с одиночеством, печалью, болью;
есть, скажу больше, утверждение необходимости такой жизни, — то есть
утверждение «тихой радости дышать и жить»: росток, прибивающийся сквозь асфальт
— образ, который не единожды встречается у Цветковой. Вообще, речь ее —
это речь то взрослого, то ребенка, — и в этом обаяние Анны Цветковой; так, иной
наш собеседник, пропуская логические связи, не вдаваясь в подробности, не
стараясь поправлять себя, говорит нам: «ты меня и так поймешь». «Правильный»
поэт разве напишет: «сентябрь близко птицами петляет/ по небу между облаков»?
«когда листья сыростью и дождь с утра/ только молча смотреть как все без тебя
возможно», — вот она, возможность жить несмотря на
потери, на разлуки, на то, что быть вдвоем с любимым человеком — не суждено. И
даже — более того:
<…>
и кажется — что время не прошло
еще успеть про главное возможно
как хорошо что дождь как хорошо
и чай помешиваешь ложкой
знобит от осени сгорела вся листва
сказать бы повторить бы снова
что небо не имеет дна
что корни дерева всему основа
Эти набормотанные строчки говорят о том, что есть стихотворения как искусные изделия (которыми, безусловно, можно любоваться), а есть — стихотворения-растения: они начинаются с корней и уходят ветвями в небо. Стихи Цветковой, поэта «осеннего» по настроению, — как раз эти самые растения, в них поет воздух — и он, воздух, все в них держит, за все отвечает: воздух-друг, воздух-память, воздух-жизнь.
такая осень долгая теперь
и облака натянуты над домом
вернуться в дом закрыть входную дверь
одежду в коридоре бросить комом
все это тоже правда сентября
немного грусть прохлада пальцев
но кажется что воздух за тебя
так и остался
земля уже так дышит тяжело
и в том что лист сорвался нет потери
тихонько дышишь на стекло
и пальцем чертишь прежние деревья
Эдуард Учаров,
«Миру-мир»,
Галина Булатова, «Визитка»
Казань, 2016
Эдуард Учаров и Галина Булатова — муж и жена,
живут в Казани; книга похожа на самиздатскую, но —
хоть и такой, а выход к читателю!
В стихах Учарова слышны отголоски Пастернака, и это
очень хорошо; слух, поставленный на этом поэте, не позволяет писать «из
головы», — погружение в стихию образов может рождать строки изобретательные,
находчивые, где-то действительно с «придумками», но — вполне вдохновенные и
искренние. Мир и пространство Учарова
никогда не обыденные, из всего он стремится сотворить маленький праздник,
маленькое событие; поэтому каждая строка у него — жизнеутверждение,
счастливое освоение действительности поэтическими средствами, в которой
серьезность и юмор не могут существовать друг без друга (скажем, строки о
засыпании: «Как на лампаду, на небо дохнешь —/
погасишь звезды, отвернешься к стенке» — можно воспринять и всерьез, и в
шутку). Своим жизнеутверждающим нотам Учаров,
я думаю, обязан и своему колоритному городу, и волжским просторам, и ближним и
дальним окрестностям (у него несколько раз встречаются местные географические
имена). Волга чрезмерно широка, широки и древние земные пространства
Татарстана, чрезмерными бывают и поэтические образы:
Словно в бычий пузырь из автобусных окон
глядишь,
от стекла оттирая давно поредевшую рощу,
где березами всласть напитавшись, молочная тишь
под корнями осин прячет кладбища грозные мощи. <…>
Но это — своего рода «текущие впечатления»; Учаров способен видеть и чувствовать шире, мыслить не только мгновеньями, но и веками:
Свернешь в декабрь — кидает на ухабах,
оглянешь даль — и позвонок свернешь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош. <…>
И тянется тяжелое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звездами и елью
на голову надето впопыхах.
«…Для чего проживаю свой век, / что кладу я в копилку земную», — спрашивает себя автор. Сам же в другом стихотворении отвечает: зарифмованную землю. И обращается к читателям — одновременно серьезно и самоиронично:
<…>
Тончайший лирик, в ком трепещет ток
Промозглых утр и мусорных прибоев —
Вы в два глотка осушите все то,
Что мне за жизнь отпущено судьбою.
А стихи Галины Булатовой иные: в них звучат и золотой век, и «новокрестьянские поэты», и романтики 30-х годов, и русские народные песни. Если Учаров — человек гуляющий, человек едущий, человек наблюдающий и размышляющий, то Булатова — человек домашний… Образности она не чужда (пример: «Где ветка касается робко/ горячей щеки фонаря…»), но, не избегая сравнений и уподоблений, не менее впечатляюще, чем Учаров, выражает одновременно и ощущение пространства, и свое душевное состояние:
В Жигулевских горах атаманят ветра,
А лесную тропу сторожит мошкара.
Но ведут на вершину чабрец и полынь —
И в глаза не вмещается волжская синь. <…>
Глубокое чувство исторической памяти, родства со своими кровными предками и
с родной землей у Булатовой проявлено отчетливо, об
этом она не устает говорить: «Память ценнее клада, если добро в судьбе…/
Дедушка мой Булатов, вспомнилось о тебе…»; «Волга, Вятка, Ока и Кама — вот четыре
родных сестры./ Между этими берегами пращур мой разжигал костры…»; «В Елабуге
сердце ищет/ Сокровища древних лет…/ Над Чертовым
городищем/ Звезда прочертила след»…
И, конечно, о любви — трогательно, нежно, беззащитно:
Я выплакивала тебя речному песку,
солнцу, которое через кепку мокло,
музыке, знающей не понаслышке тоску,
автобусу в равнодушные стекла.
Выбрасывала тебя майскими жуками,
залетающими в ночное окно,
прокручивала обручевыми кругами,
кадрами кино.
Вычеркивала тебя на простынях и листах,
и когда тебя во мне не осталось
(или только думалось так), —
оказалось,
что не стало меня…