Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 11, 2017
Виталий Кальпиди — поэт. Родился в 1957 году в Челябинске, автор книг стихотворений: «Пласты» (1990), «Аутсайдеры-2» (1990), «Стихотворения» (1993), «Мерцание» (1995), «Ресницы» (1997), «Запахи стыда» (1999), «Хакер» (2001), «Контрафакт» (2010), «В раю отдыхают от Бога» (2014), «Izbrannoe=Избранное» (2015. Премия им. Бажова 2016 г.). Лауреат премий имени Аполлона Григорьева, имени Бориса Пастернака, премии «Москва-Транзит» и др. Главный редактор многотомного издания «Антология современной уральской поэзии» (www.marginaly.ru). Представлены стихи из новой книги «Русские сосны». Живет и работает в Челябинске.
Монтаж декораций Рая в одном из садов Краснодарского края,
если смотреть из набитого сеном сарая
Бог в ненакрашенных
губах
гуляет голым по бахче.
Арбузы делают — бабах! —
а бабы ржут на каланче.
И обмяуканные в хлам
от узких скул до бороды,
пропагандируя ислам,
молитвой моются коты.
Температура зла всегда —
примерно тридцать шесть и шесть.
Не жизнь течет — стоит вода
не вертикальная, как шест.
Бобы набокова висят,
морковка друниной в цвету,
и парщиков не поросят
молочных ловит на лету.
Допустим, что взамен грозы
наитеплейший снег идет.
Из горла мертвой стрекозы
сухой кузнечик жажду пьет.
За то, что ночь в часу шестом
ведут, как лошадь, под уздцы,
кот гадит в ямку под кустом
задумчивее Лао Цзы.
И гроздья женской седины
висят вкусней, чем виноград.
И, расплескав вино вины,
рай рвется через этот ад.
До стружки обкорнав стрижа,
пока не получился чиж, —
«Не наша эта анаша!» —
ты участковому кричишь.
А тот в ответ на куст крестом
поссал и лишнее стряхнул,
и, кровельным гремя листом,
крыло седое развернул,
потом второе, и над ним
(под ним — шуршали мураши) —
возник вращающийся нимб,
как знак утраченной души.
Челябинский летний вечер в разрезе
С чего бы я над повестью Бианки
подумал вдруг, не прочитав и треть:
«Как после секса знают лесбиянки,
кому курить, кому идти реветь?»
Пугал ли я людей, бродя по саду
вчера во тьме? И где тот самый сад?
И как я там выказывал досаду,
что ангелы курили самосад?
Скликали внуков старые еврейки,
открыв свои почти седые рты.
И прятал Мандельштам под телогрейкой
обоссанные гением порты.
И думал я, хотя почти не думал,
зато смотрел во все свои зрачки,
как шепелявил шумасшедший Шуман,
чей теплый рот запачкали сверчки,
как зяблики, да дятлы-свиристели,
да воробей поющего чижа,
кося под птиц, в итоге окосели,
пока точил я волосы ежа.
Как муза мне по гаджету от «Prada»
шипела с наслаждением (точь-в-точь —
моя жена): «Кончать с тобою надо…»
И кончила таки раз пять за ночь.
И снилось нам: не то что бы не страшен,
но как бы весь — из радиопомех
стоял господь, лицо — как мокрый кашель,
а вместо кашля — бабочки и смех.
Возвращение в «домой»
И что характерно, мне стал ни на кой
роман Маргариты Наваррской,
как только я въехал в прозрачный такой
и в нежный такой Нижневартовск.
Он тем и похож был на Нижний Тагил,
что из ритуального крепа
здесь шили чехлы, выбиваясь из сил,
для самого синего неба.
Здесь родина мертвая, как шаурма,
а в цирк завезли лилипутов,
и Обь все течет (а не сходит) с ума,
рамсы с берегами попутав.
Спасибо тебе, недощипанный снег,
за теплое это холуйство,
с каким на опухших коленях в четверг
стоишь ты в таком захолустье.
Сестра моя в демисезонном пальто
с ведром из полиэтилена
сидит у подъезда. (— Как кто? — Как Кокто,
но, правда, не Жан, а Елена.)
— «Ты знаешь, она перестала вставать,
и корчит ужасные рожи…», —
надеялся зря я на то, что про мать
сестра мне расскажет попозже —
— «За эти два года полжизни прошло.
Я в школе — в спикинглиши дую.
За то, что мне в будни не так хорошо,
по праздникам тайно блядую…»
Пока поднимались в квартиру, не зря
я думал про шумное шоу,
где мама, капризно взглянув на меня,
сходила в кровать по-большому.
Пока, во-вторых, был раствор соляной,
я видел все время, во-первых:
инсультницу с мимикой онкобольной
—
картинка не для слабонервных.
Я маму потом как ребенка купал.
И, выронив лейку от душа,
я смерть ее мысленно так проиграл,
как будто проигрывал душу.
И пусть это сказано сильно, хотя
не так уж и сильно… Но честно —
был март за окном своего февраля
(а где был апрель — неизвестно),
и воздух морозный, который горчит,
и тополь, который осина,
и смерть, что когтями по полу стучит,
как полуослепшая псина,
и мальчик соседский, слюнявый дебил,
что дрочит вон там, у сарая… —
возьмет ли за все это, скажем, ИГИЛ
ответственность? Даже не знаю.
Не знаю, в какую небритую тьму
за стенкою Ленка е.ется,
поэтому громко читаю «Муму»,
а мама ехидно смеется, —
должно быть, щекотно ее хоронить
нам было у розовых сосен,
где я с мужиками не смог закурить,
поскольку полгода как бросил.
Мы встали по росту у белой стены,
но были не сильно заметны
на фоне запасов сухой седины
и россыпей пятен пигментных.
Отсутствия бога не хватит на всех
(хотя его в общем-то много —
отсутствия этого), что, как на грех,
и есть доказательство бога.
* * *
Ну, наконец-то счастье началось,
и нафталин с ванилью перепутан.
И даже в ванну входит мокрый лось,
в верблюжий плед, чтоб не простыть, укутан.
Такая чушь вокруг, что «здрасьте вам»,
ведь лось стоит, просеянный сквозь сито,
причем стоять он пробует «по швам»,
покуда швы не от аппендицита.
Рогатый муж сорвал с двери крючок,
пока жена снимала в ванной клипсы.
Как умственно-отсталый дурачок,
он грыз живых кузнечиков, как чипсы.
Вот он стоит в растянутых трико,
вспотев ей предназначенною лаской,
и то, что будет сын не от него,
тут роли не играет станиславской.
Ну, наконец-то все произошло,
и ангелу-хранителю на вахте
я прикажу: «Закрой свое хайло!
Тут только счастье. Горем и не пахнет!»
Становится понятнее в разы,
кто, прикрывая сверху полотенцем,
гуськом бежит выплескивать тазы,
где, улыбаясь, плавают младенцы.
Титры
Не бог, просеянный сквозь сито,
что мог бы взять февраль за фук, —
снижались хлопья алфавита
и обзывали все вокруг.
Поверх кириллицы — в латыни
лежал Курчатовский район,
как иероглиф, но отныне
значеньем не утяжелен.
И вы, забыв надеть перчатки,
шагали вдоль его стены:
две безупречных опечатки,
прощанием убелены.
Да не крутите головою,
я обращаюсь только к вам —
к покрытым белою золою
идущим медленно словам.
Как из бобины кинопленка,
метель то рвется, то шуршит,
и в бабу черновик ребенка
скорее вписан, чем зашит.
Мужик, подверженный печали,
стоит проспекта посередь,
где буквы белые вначале
уже успели посереть.
У онкоцентра малолетки
в последний раз белым-белы,
важней, чем стволовые клетки,
им сосен теплые стволы.
Их души, вот какая штука,
отшелушатся, как парша.
И слезы упадут со стуком,
а не стекут, щекой шурша.
И снегопад, скажи на милость,
похож на титры под конец.
Зима, видать, опохмелилась,
коль снег хрустит, как огурец.
И будучи на треть — cусанин,
он нас до ручки доведет,
пощекотав ее усами,
надетых задом наперед.
Германн, в лицо целуя Лизу,
заметит синее в глазу,
и языком достанет линзу,
подумав, что слизнул слезу*.
____________________________
*Жизнь фантастически напрасна.
Плывя в крови ее кромешной,
бессмертным доверять опасно.
Одна надежда — на воскресших.