Владимир Кучерявкин, «Созерцание С.»; Александр Климов-Южин, «Сад застывших времен»; Мария Ватутина, «Небо в алмазах»; Дмитрий Тонконогов, «Один к одному»; Тамара Жирмунская, «Веет осенью… Тишина…»; Святослав Михня, «Вечереющий свет»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2016
Владимир Кучерявкин,
«Созерцание С.»
М.: «Новое литературное обозрение», 2014
«А вы, слова, подите прочь, подите!/ Вы алкоголем темным рождены», — эти строки точно характеризуют письмо Владимира Кучерявкина. Да, вся книга немного «пьяная», но еще есть подсказка в другом стихотворении: «Крадется вечер вдохновенно-пьяный», — вот-вот, и книга, верней сказать, в д о х н о в е н н о-пьяная! В ней нет малоприметных деталей, все ловит упрямый, не желающий спать глаз автора, словно говорящего: ага, я все вижу, все слышу! Достаточно прочесть первое же стихотворение, чтобы понять художественный замысел Кучерявкина:
Такая ночь, голубушка глухая. Впрочем,
Вино да водка шепчутся в портфеле.
Сухая девушка по клавишам стрекочет,
Поют на улице автомобили.
Бокал мигнет — и в бездну провалились
Компьютер, дева с долгими ногами…
И шевелятся за спиною уши в мыле
Шурша по небу утюгами.
С одной стороны — перекличка с обэриутами (с
примесью сюрреализма); отсюда бы и провести линию до абсурдистской
поэзии Шваба, Сваровского, Белякова, но нет: с другой
стороны, мир Кучерявкина приземлен, материален; то и
дело автор напоминает, «откуда растут» его стихи. «Усталый дом стоит,
качается./ Хозяин тихий водку пьет»; «Водки прекрасной стакан, огурец на
веранде с грибами»; «Когда, тугой от спирта, деревянной/ Вращаю
головой под потолком…»; «То дождик в небе забормочет, то коньяк в несчастном
горле»; «Ах, этот алкоголь, о больно, больно!»… У Кучерявкина
и звезды «пляшут пьяным хороводом», и «пьяный поет на полу телевизор»; наконец,
в книге есть циклы с откровенными названиями «Пьяная планета» и «В пьяном сне».
В общем, свою поэзию автор превратил в «пьяное движение»
слов, — прекрасный способ проявить почти по-детски наивное любопытство ко
всему, что окружает, поиграть в высокопарный слог, иронически имитируя манеру
Золотого века («Не удержать тебя, мятежная душа!/ Вот ты
трепещешь высоко под небесами», — один из бесконечных примеров) и
ежеминутно «праздновать» все происходящее и наблюдаемое (не случайно в названии
книги есть слово «созерцание»), не позволяя просочиться упорной тоске, воровски
заглядывающей в некоторые стихотворения. Немного расслабленная ирония,
добрая насмешливость, с которыми поэт, как карты,
тасует предметы и образы, неуязвимы для любого негатива, который всегда готов
просочиться извне; автор попросту смотрит ему в лицо — как бы с любопытством и
пониманием — чем и обезоруживает его: мол, что ты от меня хочешь, милый
негатив? Расстроить меня? — хорошо, я расстроюсь, так и быть
(«Ты плачешь? Ну давай и я поплачу/ Очкастыми и
умными глазами»). Юмористическая детализация — вот главное в стихах Кучерявкина, оперенных нехитрыми рифмами (в том числе
такими изобретательными, как «дорога»—«брага»,
«пригорком»—«придурком»), а то и вовсе их лишенных;
его прилагательные подчас напоминают о приемах Стратановского
(кстати, оба — ленинградцы, или — петербуржцы; правда, в последние годы Кучерявкин живет в Новгородской области). Как Стратановский, Кучерявкин
«подвешивает» свои дурашливо-важные прилагательные к существительным (да еще
иногда использует лениво-разговорное: «вишь», «слышь»,
«щас»)… Так он, например, пишет о работе в котельной:
В кресле мягком, в кресле теплом
Утону и успокоюсь.
Тишину грызут насосы,
С сальника вода сочится.
И котел, воды надувшись,
Весь гудит, большой и важный.
Пышет пламенем горелка
В чреве гулком, раскаленном. <…>
Думаю, не следует придавать серьезное значение бросающимся в глаза (на обложке) рассуждениям Александра Скидана: «Рваный, скрежещущий, “трамвайный“ ритм…» Где есть такое у Кучерявкина? А Данила Давыдов в предисловии замечает, что ироничность и самоироничность Владимира Кучерявкина «играют принципиальную роль: поиски первоначала, кроющегося за неуловимой множественностью “плавающего“ субъекта, столь частая в новейшей поэзии, здесь просто не нужны, поскольку первоначало вполне уже явлено самим фактом наличия поэта в столь уютном мире неостановимых изменений». Что-нибудь понятно? Да и не нужно ломать голову, оно того не стоит, лучше читать самого Кучерявкина: насколько у него все понятнее и живее.
Шаги за дверью… Стало
быть, проснулся
Сосед лохматый, с бледными ногами… —
На кухню вышел скучно, потоптался
И сковородку на пламя голубое
Он водрузил и, подождав немного, яйца
Туда расшлепал. Заскворчали, зашипели
Те яйца аппетитные… <…>
Неостановимые изменения? Ну да: были яйца — стали яичницей.
Александр Климов-Южин, «Сад застывших
времен»
М.: ОГИ, 2014
Писать в традициях русского стихосложения и оставаться при этом современным — уметь надо! Климов-Южин умеет, поскольку иначе у него стихи и не пишутся: в каждой строке — острое чувство жизни, увлеченность ежедневным ее постижением. Впечатление такое, будто поэт никогда и не бывает в состоянии расслабленности, хандры, для него все это — бездарная потеря времени; он бодр, как после утренней физзарядки с обливанием холодной водой. Нет, я не хочу сказать, что автор только и делает что излучает заразительную энергию; — он человек вполне домашний, знающий цену квартирному теплу и приятному отдыху:
Чем жутче морозы, тем дома теплей,
Снаружи снежок отсыпает.
Я трогаю ребра худых батарей —
Покуда в них жизни хватает. <…>
Из теплой постели в февральскую лють,
Из люти до теплой постели,
А там и весна, сохранит как-нибудь,
А к лету, глядишь, уцелели.
Последняя строфа, впрочем, обманчива: зима его не пугает, напротив — придает
здоровья, физического и душевного. Читая его «зимние» строки, рассыпанные по
всей книге, я и сам готов воспринимать все эти бураны и пургу с дружеской
приязнью. «Снег шел всю ночь, и параллельно в сне/ Он тоже шел, негаданно
по-детски…»; «Сегодня, как в детстве, морозец мордаст,/ Снежок первозванен, прохожий навстречу/ С
опаской ступает на девственный наст/ сугроба, сокрывшего грязь человечью»; «А
свет от фонарей в мороз/ лучами достает до звезд»; «Холмятся заносы,/ Дороги
исчезли во мгле…»; «Отчитала кануны/ И утихла под утро
пурга,/ Как песчаные дюны,/ Протянулись к порогу снега…»
Александр Климов-Южин — по сути, пейзажист; он наблюдает свои живые картины со
стороны, себя в них не вписывая («Мир, отраженный в моих глазах,/ Обходится без
меня»), или — вписывает, но — чувствуя себя в мире песчинкой («Валяйся в
закатах, плесни на лопатки рассветом./ Что стих твой?! Так,
роспись, свидетельство в книге гостей»). И живостью своих пейзажей он
словно бы обязан Брейгелю и Венецианову (эти имена упоминаются в книге), —
конечно же, их зимним полотнам.
«Сад застывших времен» — это метафора вневременности многоцветного мира, с его
флорой и фауной; у Климова-Южина даже камень — и тот живой и видит сны; «его шлифуют ветры и вода,/ Он огрубел и почернел от горя,/ В его
морщинах жили холода,/ Он знает зной, он помнит рокот моря…»
Кое-где я слышу отзвуки других поэтов, например, Бориса Пастернака и Владимира
Соколова — с их гармонией и удивительной фантазией, очеловечивающей предметы и
природные явления (например, Климов-Южин пишет: «С
утра, не зная, где пролиться,/ По небу ходят облака»); но — лишь отзвуки: у
автора в речи слышится особое, климово-южинское
простодушие и даже шутливость тона. Да, на некоторые стихи падает и
трагическая тень — однако «краткости мгновения» противопоставлена «вечности
кротость». Впрочем, есть и «чистый трагизм»:
<…>
Темнотища-то какая за окном:
В паутине бьется муха с комаром,
Тихо, тень не ходит по стопам,
Только лики, только страхи по углам.
Только думы неотвязной чередой,
Что совсем сольюсь с огромной этой тьмой,
Что неотвратимый ужас тьмы
Неизбежнее тюрьмы или сумы.
Но кого не посещают такие мысли, такое состояние? Но поэт даже «ужас тьмы» способен обратить в песню. Песней и живет.
Мария Ватутина, «Небо в алмазах»
М.: «Перо», 2015
Увы, «небо в алмазах» — это насмешка: книга тревожная, душевный непокой выражается в стихотворениях, которые можно назвать причитаниями, заклинаниями, жалобами — и даже стоном; «народная» интонация обнажает чувства, раскрывает душу, дает возможность выговориться, не прячась за сдержанность тона. Ватутина — из тех редких на сегодня авторов, которые не стремятся быть закрытыми. Есть известное утверждение: писать следует холодной головой и горячим сердцем; первое условие Ватутина все же не выполняет — но, пожалуй, это только на пользу сборнику: стихи разнообразны по темпу, по ритму, по длине дыхания, и все — словно разом выплеснуты из души, которая не может молчать — которой нужно излиться! Оттого иногда я ловлю себя на мысли, что эта тонкая книга, тиражом всего в 300 экземпляров — для узкого круга друзей и близких знакомых. Более того — иногда думаю, что я — единственный ее читатель и что поэт лишь мне одному рассказывает о наболевшем и болящем, о том, что камнем лежит на сердце. Например, о тяжелой своей любви:
Ни в лесу ночном, выйдя на террасу,
Ни в пустыне города ледяного
Не молилась я за тебя ни разу,
Не замолвила о тебе ни слова. <…>
Я теперь все думаю, надо было
Сотрясать деревья истошным плачем.
Нет, молчала — только в глазах рябило —
Чтоб спалось спокойно окрестным дачам.
Иногда автор срывается на отчаяние: «Ах, только бы пришла зима ко мне,/ Ах, только бы душа заледенела», — но здесь слышится не голос трагедии как таковой, а голос женщины в минуту ее слабости — ведь отчаяние уступает место трезвой мысли и созидательным действиям: сохранить домашний очаг вопреки всяческим житейским неурядицам, да и навести порядок в своем внутреннем мире.
Я бережно чинила дом, я все поправила.
Я залатала щели в нем и стекла вставила.
Все разложила на места до самой малости:
Душа должна же быть чиста в преддверье старости,
Чтоб было ясно без затей с потерей зрения,
Где территория детей, а где — старения. <…>
Случай «Неба в алмазах» показывает: когда поэту необходимо «пропеть» свою боль, он обращается к традиционному, рифмованному стиху. Ватутина редко экспериментирует — она все же в основе своей русский поэт и опирается на родную классику, — Золотой и Серебряный века, опирается на стиховую гармонию, что не может не приводить поэзию к просветлению. Слегка переиначив Есенина, она восклицает: «На самом деле счастье есть» — и пусть не без горькой иронии, но проговаривает:
Когда ложусь в холодную постель,
Перечисляю, пальцы загибая:
Раз — ты звонил в апреле, два — живая,
Три — сын, четыре — скоро вновь апрель…
Пока на свете можно петь и писать стихи — будет счастье. По крайней мере, покой и воля.
Дмитрий Тонконогов, «Один к
одному»
М.: «Воймега», 2015
Первая книга Дмитрия Тонконогова называется «Темная азбука», и вторая, в общем, от нее не отличается, в ней — тот же Тонконогов. Длинные ли стихотворения, короткие ли (то же — и о строках: длинные ли, короткие), — все одно: автор никуда не торопится: удобно устроился в кресле и с полуулыбкой произносит свои монологи — «Истории о…» (название цикла из трех стихотворений, которые можно, пожалуй, назвать миниатюрами — нечастый случай для Тонконогова). А нам-то как реагировать? — слушать серьезно или улыбаться? Вот, например, так начинается стихотворение «Дом»:
Где же ты шлялась? Ты
все прозевала.
Время ушло, как вода из подвала.
На клумбу посажены львиные зевы.
На лавку посажены старые девы.
И затушив о каблук беломор,
наш участковый выходит во двор.
Можно и улыбаться, но от стихотворения к стихотворению растет какое-то грустное чувство: нет, это не юмор, не ирония, не сатира, не абсурд, — это, скорее нечто специфически-лирическое, передающее безостановочное мельтешение сюжетов, не имеющих никакого смысла, бесконечный калейдоскоп людей и событий, проносящихся мимо нас — так, что мы не успеваем вдумываться в прочитанное (автор, по-видимому, и не настаивает), — однако успеваем понять: бежит время, что-то постоянно происходит, что-то постоянно переживается; иногда начинаешь подозревать, что автор лишь по инерции, «для галочки» старается все зарифмовать — а то писал бы и писал себе верлибром… Кстати, рифмует Тонконогов в основном точно, не избегает бедных рифм, не гнушается и такими смелыми, как, например, «последний»—«передник» и «речь»—«запереть». Житейскую бытовуху он редко разбавляет пейзажными картинками, метафорически отображенными («На озере длинном/ гуляет простуда./ падают яблоки ниоткуда./ Лодки лежат,/ втянув животы./ Маршируют на месте/ яблоневые сады»…) Где грань между трагическим и комическим, между красивым и уродливым? И всегда ли можно распознать одно и другое, одно от другого отделить? Тонконогов предлагает: наблюдать и не принимать все близко к сердцу. Для него это — литература и ничего кроме литературы, повседневное чтение бесхитростной, непарадной книги жизни.
Тамара Жирмунская,
«Веет осенью… Тишина…»
М.: «Вест-Консалтинг», 2015
В последнем стихотворении сборника автор называет свою книгу «незатейливой»,
а себя — «слепком времени». Так и есть: эти стихи принадлежат ко времени давно
ушедшему; сегодня стараются писать иначе, сложней, убегая от простоты, от
прямого высказывания, от бесхитростно выражаемого смысла. Да, это страшно: а
вдруг сочтут несовременным, неинтересным, примитивным?! Жирмунская
— не боится: для такой боязни она человек достаточно свободный, независимый и
преспокойно позволяет себе писать так, как велит душа и внутреннее чувство
правды: в классическом стиле, внятно выражая свою мысль. Она — поэт Судьбы, а
потому подчиняет себя необходимости говорить напрямую. Без старания понравиться
читателю, без самолюбования, без болезненного чувства собственной значимости.
Своим писательским «рабочим кабинетом» она называет… ванную, пирожковую,
троллейбус, — одним словом, «весь белый свет». Если мы
и встречаем у Жирмунской назидательные нотки — то
обращены они либо к самой себе («Записывай обиды на воде,/ зато благодеяния —
на меди,/ не падай духом при любой беде/ и не труби кичливо о победе», —
и после таких ходовых слов — вдруг торжественный взлет: «Согретая глаголами любви,/ жизнь запылала бы светло и жарко»),
либо к дочери: «превзойди меня/ в ощущении полноты жизни,/ своей уместности и
необходимости в ней —/ этого достаточно» (редкий случай верлибра у автора!).
Цитаты я привел серьезные, основополагающие, но значит ли это, что автор всегда
и слишком серьезен? О нет, у Тамары Жирмунской с
юмором все хорошо. В одном из своих лучших стихотворений она вспоминает,
насколько беспечными были ее молодые годы, не омраченные серьезными болезнями,
и сравнивает с собой сегодняшней:
Грознее, чем бесцветная вакцина,
Природа не придумывала бед.
Какой суровой стала медицина
За эти восемнадцать — двадцать лет!
Кто, как не поэт, может выразиться так образно!
С 1999 года Тамара Жирмунская живет в Мюнхене. Есть в
сборнике, разумеется, и «заграничные» мотивы. И здесь ее стихи — тоже честны и
образны:
Я не рыба на берегу,
где торчат камыши сухие.
Вглубь нырнуть я еще смогу,
приучаясь к речной стихии.
Я в соленой жила воде
жизнью трудной, но интересной.
А теперь я в иной среде,
усыпительной, только пресной.
Как летучая рыба, влет
одолею свою нирвану.
Вихрь поднимет и понесет
к всемогущему океану.
Откровенно говоря, приступая к чтению сборника Жирмунской, я не думал, что меня ждут какие-то открытия и откровения. Теперь — понимаю: без нее, перефразируя Андрея Платонова, современная русская поэзия — неполная.
Святослав Михня,
«Вечереющий свет»
М.: Библиотека журнала «Дети Ра», 2016
Пишущих стихи — не счесть; у одного вышла книга, у
другого, у десятого, у тридцатого. Вот и у Святослава Михни
тоже: выпускник истфака Тверского университета, автор краеведческих книг, что
он имеет мне сообщить?
О, нечасто я получаю такое удовольствие! Язык простой, рифмы на местах, размер
выдержан, язык лаконичен… В общем, традиционная
поэзия; но сколько в ней глубокого чувства, эмоционального напряжения и —
душевного успокоения… Ничего «книжного», ничего из головы, все — из сердца.
Чего только не придумывают: «поиски выразительных средств», «актуальная поэзия»
и прочее и прочее. Но бывает, что устаешь следить за этими «поисками» и
тянешься к простому, родному, тихому и печальному, как
протяжная русская песня. Да, «тихая лирика» у нас уже была, но Михня — тоже «тихий лирик», только сегодняшний, и лиричен
он по-своему. Новизна для него — не в формальной изобретательности, а в
индивидуальной способности воспринимать мир, — так воспринимать, как не
воспринимают его не только жители мегаполиса, но и провинции. «Этот темный,
бревенчатый край —/ средоточие белого света», — пишет он о неведомой мне
тверской деревушке, где в осеннюю пору «деревья поют натужно,/ скрипят, как
весла в руках у ветра» и «жизнь на ощупь горяча,/ тем паче перед холодами». О тверской деревушке, что «на краю земли, посреди небес»
(случайная, видимо, перекличка с Юрием Казариным: «Живу
в деревне, прямо в небе»)…
Михня — безусловно «осенний» поэт, миниатюра Хуана Рамона Хименеса — «Бескрайняя, жгучая, злая/ тоска по тому,
что есть» — по настроению совпадает с автором «Вечереющего
света», обронившего: «Чем богата жизнь? Вся и состоит она/ из того, что
нам предстоит терять». Здесь — проявлено не просто трагическое мироощущение: в
книге есть цикл из пяти стихотворений, посвященный памяти безвременно ушедшего
брата Михаила. На трех страницах — боль предельно обострена, она выплакана — но
не находит разрешения:
Помаши мне рукой, нашепчи мне, на кой
этот мир невозвратный, прекрасный такой.
Над замерзшей рекой вечереющий свет
Вот и весь твой ответ, вот и весь твой ответ.
Сила Святослава Михни — в бережно чередуемых
словах, в гармонично-негромком звуке и — вот, наконец — в р
а з р е ш
е н и и
печали и боли. Размышляя о зыбкой человеческой жизни, которой рано или поздно
суждено рухнуть в пропасть, он пишет: «Перед будущей тьмой вековой/ остается
держаться друг друга». Но это не все; в другом стихотворении он выходит за
границы своих тяжелых настроений: «боль легка. Не пробую гадать,/ что там у судьбы за самым краем./ Просто ощущаю благодать,/
леденящим небом обнимаем». И даже так: «мне в мире беспросветном/ бывает так
светло».
Святослав Михня — из тех поэтов, о которых не хочется
рассуждать; у него обо всем «рассуждают» сами стихи. Стихи о главном: о жизни,
о смерти, о бессмертии.
Последний всплеск зимы. И снег
так с неба повалил поспешно,
как будто заметает след
какой-то жизни безутешной.
Как будто призывает нас,
забыв про все на этом свете,
растаять — каждого в свой час…
Вступить в бессмертье.