Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 6, 2016
Евгений Морозов — поэт. Родился в 1976 году в городе Нижнекамск. Закончил Елабужский государственный педагогический институт. Публикации — журналы «Белый ворон», «Новая реальность», «Дарьял», «Идель», газеты «Поэтоград», «Литературные известия», портал «Сетевая словесность» и другие. Автор книг стихов «Классический желтый песок» (2014), «Кормить птиц» (2016).
ТОМЫ
В утлой комнатке без обоев
и без мебели — тишь да тьма,
и, наверное, здесь с тобою
мы должны бы сойти с ума.
Средь отваленной штукатурки
и священного бардака,
наблюдая, как ветры-урки
бьются в поисках сквозняка,
выражениями простыми,
разминая тоску свою,
подбираешь иное имя
одиночеству на краю.
Как об этом страдал Овидий,
как он высказал, сколько мог,
вместо целого Рима видя
ойкумены песчаный клок.
Ни про грудь, что ласкал он в полдень,
ни про то, как бедро крепко,
а он просто молчит и ходит
и поныне и далеко.
И мы целимся, где он скрылся,
исподлобья в тугой простор,
а над нами вовсю забылся
в дикой зелени птичий хор.
Дальнобойному гулу вторя,
видим дремлющего певца
и широкое поле моря,
где изгнанию нет конца.
И что психу — уколы в вены,
а утопленнику — вода,
раздвигаются злые стены,
расступаются в никуда.
У ХОЛОДНОГО КРАЯ
В скуластый день, когда над головою
знакомый шар с короной огневою,
в траву-приправу, в море-мураву
упершись взглядом, тихо поплыву
пугливою росой, чья синь невинна,
по шороху зеленого трамплина
и в бездну, где земля идет ко сну,
со свистом канув, заново начну.
В чащобу-ночь, где глушь и крики «кто там»,
в густую шапку, тянущую потом,
сквозь мрак, кикимор, изморозь и гнусь
лицом, горящим совестью, уткнусь —
повеют избы гарью и овчиной;
молочный вкус, родной и беспричинный,
песнь матери, межзвездное родство
на свет из сердца выйдут твоего.
Еще дитем, в пещерном плейстоцене,
ты руки клал на тонкие колени
и впредь смотрел, сбывая сны свои,
учась расти у времени-змеи,
и в те года, как мир оно меняло,
к немедленной груди твоей немало
припало в час родства и близких слов
усталых взрослых вздохов и голов.
Побег лесной весны, тростник-ребенок,
ты был беззвучно глуп и нервно тонок,
но тем и обреченней и верней
людьми овладевал по мере дней,
поскольку, сам того не разбирая,
стоял у заколдованного края,
где все прощало, сколько ни живи,
холодное бессмертие любви.
* * *
В сонном лесе отчизны
собирай как грибы
оптимизмы и клизмы
санитарки-судьбы,
перелистывай повесть
романтических дней,
веря в худшее, то есть
становясь все умней.
Не смотри, что в пустыне
закадычных друзей
был ты в теме, а ныне
словно пыльный музей.
Дыроколы-обломы,
перекрестки-кранты,
все, что зло и знакомо —
это так, это ты.
Это наше богатство,
это часть общей тьмы
и мычащего братства
под метафорой «мы»
и, конечно, орешек,
чей гранит не разгрызть,
торможений и спешек
под названием «жисть».
ПРОХОДНАЯ
В Нижнежлобинске возле
мэрии,
проходя по своим делам,
я заметил тюльпаны серые
с ровной травкою пополам.
Сбившись кучею, как просители,
увядали они, пока
было дико и удивительно,
что не рвет их ничья рука,
хоть народец, томим похмельями,
здесь в зеленой бродил тоске,
говоря с голубыми елями
на серебряном языке,
опасаясь по-настоящему,
что повыскочит вдруг спецназ
и заломит мозги журчащему
меж тюльпанами в лунный час.
* * *
Псих номер двести
тысяч,
чтобы избыть вину,
можно ли солнцем высечь
пасмурную страну?
Можно ли грецкий студень
мозга, где я живу,
выпустить сразу в люди,
треснувшись о траву?
Ты-то уж четко слышишь,
зная наверняка,
что значит шорох крыши,
стены и облака,
синий ментол, где птицы
в бездне над головой,
что о тебе дымится
раною ножевой.
Мыслями лишь не трогай
буйных палат ума
в мире, где все — дорога
из дому и в дома,
в местности, по которой
нет прямиков, мой друг,
а лишь грибные горы
и кобелиный крюк.
И если разум помер
от вариаций их,
вспомни случайный номер
и повторяй как стих.
ГРУСТЬ У БОЛЬШОЙ ВОДЫ
Видим старый причал, на котором уже не резонно
ожидать теплохода из синего слова «вдали»,
лишь промозглая тина, песок и обломки Язона,
сторожащего бездну морскую под звуки земли.
Облетевшее имя на зданье пустого вокзала
населенного пункта из множества труб и домов,
где цвело несмышленое детство и юность дерзала,
и серийная зрелость чужих набиралась умов.
Обезлюдевший берег, одетый асфальто-бетоном,
ветер, веющий пылью на все купола и лады,
словно летний сезон задохнулся в аду монотонном
желто-красного леса и осени серой воды.
Лишь поодаль на пляже, где в небе ни грусти, ни хмури,
загорают, купаются, любятся чьи-то тела,
и на лодках своих рыбаки восседают и курят,
зарядивши удилища и навостривши крыла.
ФЛАГИ ВЕРНОГО ДЕТСТВА
Вспомни пыльные фильмы, где
пленки зерно
прорастало в мозги пациенту,
что совсем не за кассу ходил на «кино»,
заключенное в тесную ленту,
где герои кристальны и полнят свой стаж
громких подвигов честно и сухо,
и всегда по-отечески добрый дубляж
политически верного слуха,
где злодеи, которых судьба повела
по наклонной, ползучи, как слизни,
и гуманно лишают от имени зла
юной чести, наследства и жизни.
Я люблю вас, картины эпичных вершин,
как единственно верное средство
оказаться хотя бы на час с небольшим
в бестиарии вечного детства,
где горнист надрывался, гремел барабан,
и спина выпрямлялась до хруста,
и носителей галстуков плыл караван
к усыпальнице лысого бюста.
Пусть толкуют о том, что в прошедшей борьбе
смысла нет и иным было плохо,
и давно накрывалась сама по себе
медным тазом стальная эпоха,
но в неволе рожденный запомнит не цепь,
что прикована насмерть к орудью,
а залитую солнцем хозяйскую степь
и рабыню, вскормившую грудью.
УВОЛЬНЕНИЕ НА ЮГ
Мы бродили с тобой дворцами,
что рассыпались серым камнем
и, оставленные жильцами,
намекают теперь о давнем.
Открывался оттуда вид нам
на размокший приморский берег,
чей хронический шелест выдан
за тактичную просьбу денег.
На базаре торговец старый,
помесь ангела и араба,
норовил нам всучить товары,
мелочась, как дрянная баба.
Ароматы духов и масел
обоняли мы так влюбленно,
что померкли в едином часе
патриоты-одеколоны.
И в верблюжьих тугих когортах
стыл песок и труха помета,
и туристы в широких шортах
бронзовели на общем фото,
и мерцала, бледна-капризна,
что в песках, что в садах Шираза,
за спиною жена-отчизна
с ностальгическим садо-мазо.
* * *
А народ-то все пришлый, кряжистый,
сухожилистый, продувной,
прикрывающий лица скважистой
загорелою желтизной.
По вокзалам и рынкам трущийся
от рассвета и допьяна,
прогибаемый, но негнущийся
да натруженный, как спина.
Ну, посвистывать и позыркивать —
руки в боки, а хвост трубой;
говори-ка, как здесь не в цирке вам,
а по-грустному и с тобой.
Говори, кто в волненье пристальном
твой цветистый словарь порвет
из шипящих с беззубым присвистом
и клыкастых ручных острот.
Я люблю все родней и спутанней,
как ты дышишь и тащишь впрок,
и рысистой порою утренней
натираешь асфальт дорог,
бдишь на стреме, живешь с оглядкою,
терпишь смерть, а случись беда,
то с протянутой входишь шапкою
в подающие города.
Вылепляя из почвы тело нам,
ты не цыкнешь на мир грозя;
пусть, что можно, с тобою сделано,
все, что можно и что нельзя,
как бы ни были переполоты
голоса, а душа смурна,
только живы и только молоды
говорящие семена.
ВЕЧЕРНЯЯ СФЕРА
Слышишь, звезды звучат в проводах о том,
как под вечер внутри голов
после дел, отшумевших часу в шестом,
не хватает зубов и слов.
Видишь почву, политую тьмой сырой,
из которой растет уют
многоглазого здания, где порой
то хоронят, то свадьбы пьют.
Дышишь воздухом, сдобренным тихим злом,
где прохожий — скалой скала;
называемый им за глаза козлом,
волочишь по грязи крыла.
Помнишь правду, что точит нас ливнем лет:
звезды, почва и воздух весь —
это все, что имеется, больше — нет,
как ни шарь и куда ни лезь.
Не взыщи, если то, что понять пришлось, —
разводилово для лошар,
а смешаем все в колбе и глянем сквозь —
телевизор, хрустальный шар.
В ОТРАЖЕННОМ ЛИЦЕ
Бреясь, видишь в зеркале такое —
лунное, заплывшее, свое,
что роднит со старческой тоскою,
но не отменяет бритие.
И когда портрет не равносилен
самому себе, то сделай вид,
что мудрей на несколько извилин
и переживаний и обид,
но по сути тот, что был когда-то,
и любовь все та же, как тогда,
ты — движенье ветра, сумрак сада,
верная горящая звезда,
чтоб, уставши гнаться без оглядки,
время снизошло к твоей судьбе,
прокатив по небу на лошадке
и исполнив песенку тебе.
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
Все закончится островами,
где по зрелости мы остынем,
где уютно цветет над вами
мачта пальмы под сводом синим,
где шезлонгами берег роя,
а глаза опустивши долу,
отдыхающие герои
попивают святую колу,
где по первости не поверя
в то, как сон твой загробный прожит,
ты порой с опасеньем зверя
тихо скажешь, что быть не может
и ощупаешь рай со страхом,
ожидая, что здесь засада,
и идиллия эта махом
обернется картиной ада,
но насквозь окоем прозрачен,
и беспочвенны страхи эти,
хоть и остров не предназначен
для того, чтобы жить на свете.
ЭКЛОГА
Помнишь, мы пасли с тобой коров
в небе, где стреляли птицы звонко:
я был одурманен и здоров
силою бездонного подонка.
С помощью твоей моя рука,
продираясь вглубь, где хоть и узко,
но среди одежд наверняка
находила голого моллюска.
Поэтичный Эрос, полон сил,
стрел и опасений вдаться в прозу,
пролетая мимо, колесил
крыльями по цвету и навозу.
И неподалеку, чуть первей
кайфанув и бросивши работу,
пара пастухов в тени ветвей
рукавом занюхивала что-то,
но они, как их ни обзови,
только тем и плохи, что уж сыты,
и под щетиною их любви
литосферы треснувшие плиты.
* * *
Говоря серой прозой
и молча не о том,
под бетонной березой
да с семейным гуртом,
видишь звездочки ближней
созревающий крест —
так возьми же и выжми
из нее, сколько есть.
Пусть она нам расскажет
и споет до утра,
кто сегодня на страже
кислорода-добра.
Пусть нам будет не страшно
и потомственно — лечь
в это небо, чьи башни
отрывает от плеч,
в эту землю, чье имя
заряжают навзрыд
поездами ночными
по орбитам обид,
где справляясь с тоскою,
но не тронувши тишь
крепким словом, рукою
лишь махнешь и простишь.
* * *
Понимает ли стрекоза, что она стрекоза,
опасается ли смерти и высоты,
боится ли быстрых лягушечьих языков,
способна ли полюбить облака и озера?
Знает ли рыба, что значит «холодно»,
чувствует ли таракан, как он тошнотворен,
плачет ли собака над смертью хозяина,
не мешает ли попугаю ощущение клюва?
Ты, о Господи, солнечный крест,
мое оловянное «спаси и сохрани»,
я не в теме, что можно кусать и царапать,
обходиться шерстью, когтями и клешнями.
Быть животным,
быть насекомым —
это, наверное, обратиться в нечто,
поселиться в чужом сыроватом гнездышке
и не знать, зачем нужно знать о чем-то.
Ты помнишь, как летом ловил червей,
разрывал пополам и насаживал на крючок;
червь исходил переваренной почвой,
мучительной слизью и содрогался.
Бессмысленно говорить, что значит боль,
зачем мы любим и загораемся,
куда угодим в погожий денек,
где родимся ненастным утречком.
Заткнись и пой,
стой и плыви,
спеши и наблюдай,
плачь и рассеивайся
в налитом грозою весеннем облачке,
в ледяных вершинах непокоренного мозга,
в хрупкой росе застывшего мира,
в созревающей сфере простившего солнца.
Ты, догадавшийся о своем рождении,
знающий строки чужого счастья,
ласковый вепрь неодолимых желаний,
дождливый скиталец круглой природы,
это не ты
и не о тебе.
Это — просто
и не по адресу.
Просто, кажется: если напрячься,
если только приложить усилия,
можно увидеть, что брезжит за горизонтом,
за безвозвратной пунктирной линией,
где отдыхают рабочие сновидения,
а лица и судьбы набираются хаоса
и твоему младенческому безумию
совсем не больно не быть на свете…