Владимир Мощенко, «Сто стихотворений»; Борис Шапиро, «На немом языке»; Андрей Новиков, «Нерасчетливый наследник»; Лилия Газизова, «Касабланка»; Лета Югай, «Забыть-река»; Николай Табaков, «Византия»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 5, 2016
Владимир Мощенко,
«Сто стихотворений»
М.: «Прогресс-Плеяда», 2014
«И ты оглянулся на звук, будто звук/ Возможно
увидеть…» — да, как его увидеть, назвать, обозначить, описать, чтобы не
получилось «бесполезного спора с красотой?» — только отозваться звуком
поэтическим: «Что есть у тебя? Только этот задаток —/ Твой звук. Не серебряный,
не золотой». Мощенко чувствует тайну невыразимого, он
против игры в слова и образы, ему важна глубинная поэтическая суть
пережитого, перечувствованного; будешь ли при таком серьезном отношении к
поэзии высоко оценивать себя?
Поэт строго придерживается классической манеры письма; по своему дыханию он
родственен Александру Межирову, Владимиру Соколову, Александру Ревичу, Семёну Липкину; каждый прожитый миг полон для него
«высокого значения», и за каждым стихотворением стоит судьба. Это нынче
редкость.
Редкость также — живая теплота строк при заметной возвышенности интонации, —
что особенно проявляется в «грузинских» стихах, написанных торжественным тоном
старинных сказаний. «В Тбилиси старом дождь идет/ Который
день. Июль пристыжен», — прочитал я в первый раз, а впечатление такое,
будто читал еще в детстве. Вот он, «спор с красотой», а скорее — сотворение
стихотворными средствами красоты как благодарность за любезные сердцу и на
первый взгляд простые впечатления. «Вдвоем! Впервые — в снежном Святогорске./ Здесь все бело — и меловые горы,/ И крыши
храмов. И она со мною,/ Доступная, как будто эти сосны»… «И облака в речушке по
утрам/ Плывут подобно оглушенным рыбам»… «Вода у
берега дрожала,/ Как будто губы от обиды»… «А жизнь теперь идет к концу,/ Как
сумерки над барским домом» (из стихотворения о Лермонтове «Тарханы»)… И,
конечно, знаменитые «Камышовые кошки» — невероятный образ любовной страсти:
«Слыша сердца тугие толчки,/ Рвутся жилы высокого стебля,/ Чтоб зрачки
поглощали зрачки,/ Это желтое пламя колебля»… В общем,
начинаю листать книгу Владимира Мощенко — и ухожу с
головой в его мир, слушаю его стройные мотивы. Со звуком у поэта — все хорошо.
Нет домов в Вишнёвом переулке —
Лишь глубокий голубой просвет.
Это точно так же, как в шкатулке
Нету писем и записок нет.
Только где-то детский голос слышен —
Может, за оврагами, внизу.
И варенье варится из вишен.
Где — не знаю. В золотом тазу.
Разве ж не топились эти печи,
Не спалось в березовом дыму?
Мы с тобой поставим в храме свечи,
А за что — не скажем никому.
Борис Шапиро, «На немом языке»
М.: «ОГИ», 2014
Физик и математик, Шапиро с юности писал стихи; все его книги вышли уже после того, как в 1975 году он эмигрировал в Германию, где развил активную литературно-общественную деятельность. Читаю я эти стихи — и автор представляется мне неторопливым седобородым мудрецом, впитавшим в себя дух античной, русской, западноевропейский и японской поэтических культур. Суховатость, «деревянный стук» верлибра вдруг сменяется мелодичной зарисовкой, спотыкающийся, сбивчивый ритм — плавной речью. Но что неизменно — автор вдумчив, сосредоточен; бывает, что переходит на глухое бормотание, словно читает молитву без свидетелей:
Когда я приду в негодность,
люди меня похоронят,
чтобы мои останки
не отравляли им жизнь.
Когда я приду в негодность,
То имеющий Имя
Взвесит меня на ладони,
Возможно, возьмет к себе жить <…>
Так в чем же Его совершенство?
А в том, что Он милосердный.
В том, что Он сострадает
И в том, что и Он — любовь.
Недаром многие стихи названы псалмами. Между реальностью и потусторонним пространством границы размыты — даже в «японских» мотивах: «Из сада с горчичное зерно/ раздался вздох./ Так хрустнул лист/ запоздалый осеннего клена,/ когда ты на него взглянула». Иногда мне кажется — даже при чтении шуточно-дурашливых «Посвящений», составляющих вторую часть книги, — что стихам Шапиро не хватает легкого дыхания. Где «гармонии стиха божественные тайны»? Впрочем, есть и гармония, и пожалуй, лучший ее образец — «Дождь»:
Очищающий, прозрачный,
дождь прозрачный, золотой,
ясный и животворящий,
дождь прощающий, звенящий
по зеркальной мостовой <…>
Андрей Новиков, «Нерасчетливый
наследник»
М.: «Воймега», 2014
Его стихи пугают, в них голос одиночества, боль, неприкаянность и какая-то
обреченность. Автору очень неуютно в этом мире. Это я не задним числом говорю: просто
его трагический уход в сорок лет позволяет мне говорить такие слова уверенней.
Вот строфа первого же стихотворения: «Глаза, не видя, тупо смотрят в пол,/ И
новые стихи накатом сплина/ Облегчат несмолкающую
боль,/ Как верная таблетка аспирина». Поэт знает, что «все опять пройдет само»,
тем не менее говорит о себе — «отрезанный ломоть».
Позже он от «таблетки аспирина» перейдет к более радикальному средству: «морфий
отнюдь не снимает боли/ он на время ее приглушает».
Разве мало в современной поэзии боли, неприкаянности? Да сколько угодно; это
даже некоторые пишущие и в стихах, и в себе самих культивируют. Однако у Новикова никакой маски, никакого упоения страданием,
никакой «трагической» преднамеренности, — напротив, он все время
старается разгонять тучи над своей головой, слушая «гул под небесами/ Волн
звуковых», — это строчки из стихотворения о Хлебникове, который не то
чтобы «писал стихи» — стихи «писали» его; так же и Андрей Новиков. Он
как будто и рад был бы возноситься в светлые поэтические сферы, — скажем,
вот так, романтично, в покрове волшебства, начинается одно из стихотворений:
«Крыша, простившись с городом,/ Тихо плыла на запад./ Звезды, одевшись в
золото,/ Чуяли счастья запах», — однако «приземление» оказывается
неизбежным и трагичным: «Были мечтами грешными/ Сладко неутолимы…// А наутро сгоревшими/ Наши сердца нашли мы».
Читать эту книгу было бы совсем психологически тяжело, если
бы в поэзии Новиков не искал (и не находил) жизненную опору; в стихах он вполне
способен и на шутку (вот, скажем, «Любовь к шампанскому»: «Привычным
жестом/ Дон Жуана/ Лицо зари хлопком я встречу./ И припаду к губам бутылки/ В томимом жаждой поцелуе»); свои любимые мотивы он находит
и черпает у Есенина и Маяковского — опять же с уклоном в легкий юмор («Смотри —
на нас луна глядит совой,/ Упреком в том, что каждый в мире грешен./ Я скоро в
ироничный город твой/ Приеду разводить мосты и
женщин»; «Умные/ Глазки-оконца,/ Похожие на два больших солнца…»); изящно
имитируя манеру Германа Власова, пишет трепетное стихотворение о бродячем
сказочнике, который прокрался в чужой дом и устроил в нем добрые чудеса (где
«Из ничего, из ниоткуда/ Прольется музыка на свет…»). И не устает признаваться
в любви своей любимой женщине.
Жить бы и жить! Как же так, почему не уберег себя?..
<…> Имя твое лилово, челка твоя рыжа.
Глянешь глазами карими — нежный омут.
А дальше — одним рассветом с тобой дышать.
Знать, что не может быть по-другому.
И по-весеннему льется с кустов сирень.
Зной предвещает жаркого лета забавы.
Обруч месяцев шлет свои точки-тире…
Время от нас ничего не сможет убавить!
Осенью так же будем ходить в серебре
И целоваться расслабленными губами.
Лилия Газизова,
«Касабланка»
М.: «Воймега», 2015
«Мы смотрим твой любимый фильм./ Ты пускаешь колечки из дыма./ Помнишь,/
Одно из них/ Я надела/ На безымянный палец?» Это
начало второго стихотворения в книге, — не здесь ли отсылка к ее
названию? («Касабланка» — голливудская романтическая кинодрама.) Посвящен сборник Андрею Новикову (см. о нем мою предыдущую
рецензию. — Э. С.) — наверняка это и определяет грустную тональность
всех стихов… Возможно, на самом деле не все стихи грустные: просто Лилия Газизова всегда говорит спокойно, негромко, никаких
всплесков эмоций мы у нее не найдем: она умеет и радоваться тихо, и горевать
тихо. Громкие эмоции скорей напоминают пену, но пена оседает — и что остается?
Градус душевных волнений автора можно определить по ритмическому рисунку:
строки прерывисты, произносятся на коротком дыхании, стиховой темп нетороплив,
паузы акцентируют смысл — который всегда ясен, — думаю, таковая
особенность говорит об открытости миру и о чистоте души. Еще одно
доказательство того, что писать художественно можно и без наворачивания
сложностей! Колечко дыма, надетое на палец, — это сложно? Нет, просто и
понятно, но разве такой образ пришел бы в голову непоэту?
А столь неожиданные образы рассыпаны по всей книге, автор через них остро
выражает свои душевные состояния… Листаю, читаю.
Возможно, это переживание беды? — «На окна повесили/ Красную сетку от комаров./
Утреннее и дневное небо/ Теперь всегда вечернее./
Теперь всегда закат». Неразделенная романтика? — «Меня пугает/
Твое неумение летать./ Что же нам/ На рассвете
делать?» Надежда на то, что ничто не будет напоминать о боли утраты? — «Я жду
утешных дней./ Когда слова вернут себе/ Значения исконные.// Пруд будет
означать/ Округлый водоем,/ Март снова станет/ Одним
из месяцев/ Весенних». Осенняя меланхолия? — «Осень — такая пора,/ Когда уже/
Никто не виноват». Удивительно умение Газизовой с
предельной лаконичностью выражать любовные чувства: «Заблудилась/ В словах/Твоих.// Не отличаю/ Вежливость/
От нежности»; «…Но за тобою не закрылись двери/ Во сне. Мы там еще
вдвоем» «Я бы хотела/ Смотреть на тебя/ И стихи
писать,/ Словно с натуры»…
Книга «Касабланка» — случай, когда я перестаю замечать, в рифму написаны стихи
или нет. Повторюсь: это стихи человека, открытого миру, — и если я
правильно понимаю, именно о мире говорит автор:
С самого моего рождения
Ты всматриваешься в меня,
Пытаешься заговорить со мной
На языке большой реки,
На древнем наречии деревьев и слез… <…>
Лета Югай,
«Забыть-река»
М.: «Воймега», 2015
Основную часть книги занимает раздел «Записки странствующего фольклориста»,
что вызывает не более чем спокойный интерес: фольклор — ценность непреходящая
и, конечно, художественная его обработка, «поэтическое» оформление придают ему
истинную, литературную ценность; однако фольклор, получается, здесь главное,
автор же книги поневоле занимает подчиненное ему, второе место? Автор, выходит,
как поэт защищен этим самым фольклором, этой непреходящей ценностью?
О нет, первое же стихотворение — «Росписи» — это голос автора, — автора,
который на первом месте, — голос самой поэзии, навеянной впечатлениями от
странствий по деревенькам вологодского захолустья. Здесь не то чтобы о росписях
говорится — стихотворение само заменяет собой роспись, в нем рисуют сами слова:
<…> С прялок, с домов с нарисованными
часами,
С досок икон неуклюже спрыгивают впотьмах
Львы лупоглазые с вытянутыми носами,
С куцыми челками, с розами на хвостах.
На позвонке кита, выброшенного приливом,
Старом, огромном, словно дуб вековой,
Иконописец по кости вывел святых и диво,
Чудо морское с кудрявою головой <…>
Очень характерно для Леты Югай: переплетение реального и мифического! Пожалуй, это переплетение можно
назвать высшей реальностью: поэтической правдой жизни. Правдой, которую не
способен уловить человек с обыденным сознанием и живущий в мире видимостей, то
есть человек с привычными представлениями о вещах, давным-давно утративших для
него свою занимательность и неспособных раскрыться в своем особенном,
загадочном свете. У Леты Югай есть сокровенный
волшебный ключик, и она щедро дарит нам свои маленькие чудеса. Оттого
изображенные на дереве сказочные львы (едва ли безвестный деревенский художник
видел, как выглядит настоящий лев!) кажутся фольклористке с острым поэтическим
зрением настолько живыми, что они способны приходить в движение.
Впрочем, далее Югай не отступает от сюжетной линии
каждого фольклорного сказа — но всегда сообщает ему ласковую певучую интонацию,
наделяет метафорами. Она перекладывает фольклор на свой язык, богато
инструментованный, с хорошо заметными чуткому слуху внутренними рифмами:
Не ходи на поле, когда солнышко высоко.
Не ходи на полдень в эту полную тишину.
Когда закипает воздух, небо как молоко,
Замолкают птицы и камнем идут ко дну. <…>
Во второй части книги — «Прямая вода» — преимущественно лирические стихотворения; они так же неспешны, раздумчивы, иногда меланхоличны и даже сонливы («Просыпаешься — сердце ухает до земного ядра…»; «Хочется спать на закате, закидывать голову вместе с солнцем/ за горизонт»…) Сны Леты Югай — скорее всего не банальная лень, а забытье в творчестве, отвержение низменного и преображение на первый взгляд обычного, незначительного. А впрочем — о чем говорить? — в стихах Леты Югай все необычно, все загадочно. И они — неизменно теплы и добры.
Николай Табáков, «Византия»
М.: «Вест-Консалтинг», 2016
Роман, переведенный с болгарского Валентином Ярмилко, по объему велик — почти пятьсот страниц. Для
любителей исторических произведений — чтение в самый раз! Главный герой пишет о
Византии — или, другими словами, пишет историю своих предков, и его
исторические сюжеты перемежаются сюжетами из простой житейской жизни в
современной Болгарии. Табáков
ясно сформулировал поставленную перед собой философскую задачу: «Мы ищем связь
минувших веков с нашим многоликим временем». Возможно, в построении романа не
обошлось без влияния «Мастера и Маргариты». Но это не важно,
у Табакова свой язык, к манере автора привыкаешь уже
с третьей-четвертой страницы; и большое достоинство книги — непринужденность
подачи — местами переходит в недостаток: как читатель я часто ловлю себя на
том, что живая речь находится на грани старательного литературного приема и что
многие иронические, юмористические реплики строго просчитаны; и
завершающая каждую главу фраза, вынесенная в абзац (а то и разделенная на
несколько абзацев), сильно отдает заботой о литературности. Хорошо это или не
очень? Скорее хорошо: поскольку исключает автоматичность письма — то, о чем
сказал в самом начале книги ее главный герой, журналист Павел: «Когда зарабатываешь на жизнь писаниной, привычный, зловонный дух
слов рано или поздно берет над тобой верх, ты вязнешь в нем все глубже и
глубже, и когда в кои-то веки позволишь себе расслабиться, сотворить что-нибудь
необязательное, но страшно важное для тебя лично, оказывается, что ты уже по
уши увяз в болоте, и оно сейчас поглотит тебя, высосет до последней капли».
Добавлю, что сказанное несомненно относится и к
некоторым критикам, «опыты» которых разбросаны по многим журналам: начав писать
на псевдонаучном, «умном» языке, они потом не могут от него отделаться — и
мыслят соответственно: плоско, штампами, готовыми формулами, мертвыми,
бессмысленными фразами…
Николай Табаков в своей «Византии» ни на минуту не дает себе расслабиться; он
пишет «страшно важное», как и подобает
писателю-мыслителю.