Андрей Ширяев, «Латинский камертон»; Юрий Цветков, «Синдром Стендаля»; Лев Либолев, «Умирать, понимая…»; Роман Рубанов, «Соучастник»; Мария Суворова, «Маленькие Марии»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2016
Андрей Ширяев, «Латинский
камертон»
СПб.: «Амфора», 2014
За сдержанностью тона скрывается эмоциональное напряжение, всецелая,
радостная обращенность к миру — и глубокое, до печали, переживание его
бесконечности, неохватности, загадочности, роскошной экзотичности. Да, именно
так — экзотичности: все стихотворения, как я понимаю, написаны в Эквадоре, где
автор книги жил последние десять с лишним лет.
Обычно как бывает? — уходит поэт (а Ширяев 2013 году застрелился: серьезные
проблемы со здоровьем обрекали его на растительное существование) — и о нем
начинают говорить в возвышенных тонах, едва ли не причисляя к
великим. Я открыл книгу, ожидая вторичности ширяевского
языка: конечно же, будет избыточная образность под влиянием места жительства и испаноязычной поэзии, конечно же, стихи напомнят
высококлассные переводы; смогу ли я вынести такую красоту в количестве почти
двухсот страниц?
Действительно, сразу же я почувствовал: стихи воздушны,
пропитаны красками и запахами, проникнуты жаждой гармонии (причем гармонический
лад построен на живом слове), но все это я встречал, скажем, и у Неруды (а
«Лесное яблоко, ты падаешь? Постой…» — это почти Хименес: «Луч под вечерней кроной, ты покинут?»)… Однако дальше,
дальше — страница за страницей — эти влияния быстро преодолеваются, голос поэта
становится строже, поэтическая мысль сосредоточенней, слух все влюбленней
подчиняется музыке, — да-да, музыке в буквальном смысле слова: «Болеро.
Граммофон. Проходные дворы»; «Играет Бах, Пылает кровь…»; «Под ритмы сальсы резонанс корней и крон / пронзает небо и растет
тысячекратно…»; «Осенью, поздно. Блюз на проезжем тракте»; «И отголоски
медленного джаза / в осенних листьях. В пламени. Во мне»; «на стиснутых до слез
зубах аккордеона / играет лунный свет»… А свет у Ширяева — может быть ритмичен,
ночь — пластична, ветер — свингующим; скрипачка же в
ночном казино — как будто «не играет, / а превращается в мелодию сама», какой
чудный образ, — его можно применить и к поэту: Андрей Ширяев
будто превращает свои слова в мелодию — и ведет ее верно, плавно, обнаруживая
безупречный слух; он не наращивает звуки, а скорее, приглушает интонацию, все
напряженней вглядываясь в мир, острее вслушиваясь в него — и внутренне замолкая
(«Опять учусь безмолвию. Опять / боюсь, что не успею
опоздать / не к танцу, но к усталости от танца»; «…И вновь скороговоркой тишина
/ бросает этот мир тебе под ноги…»). И — благодаря его:
Эта ночь — благодарность за капли в пыли,
за маяк, за летящие строки письма,
за цветы на другой половине земли,
на невидимом склоне холма.
За нежданную жизнь и неведомый страх.
За беседу. За ужин. За дом. За кровать.
И — рассвет. Отражения гор в облаках
так прекрасны, что хочется встать.
В книге много прекрасных строк, которые крепко западают в память; в них всегда — выход на простор, в разомкнутое пространство, полет души; им бы радоваться беспечно, если б не трагическое пророчество… Желание «кочевать по периметру неба среди воробьев» — светлая фантазия? Но слова «Найди меня / неподалеку — в небе за тем углом» — уже нечто иное. «Живешь, понимая, что жизнь это голос, который однажды / прервется, исчезнет, истает за облаком — вместе с тобою»… «и стоит умереть, / не унижаясь до агонии»… «честней, пока не поздно, разлить чернила / и кинуть грош Харону, и встать, и выйти»…
Один поклон — реке. Другой — чужой стране.
Вгрызается в ладонь лиловая печать.
Вон, лодочник сидит в промокшем зипуне.
Что лодочка твоя — способна ли летать?
Коль некуда идти — пора идти на слом.
Раз не за что прощать — пора благодарить.
Давай уже, скрипи задумчивым веслом,
плыви — куда-нибудь. Куда ж еще нам плыть?
Вместо «гроша Харона» все же лучше сказать — Андрей Ширяев вышел в космос, вышел в вечность. А есть ли в вечности возраст? Там есть поэзия, в которой Ширяев прочно занял свое место.
Юрий Цветков, «Синдром Стендаля»
М.: ОГИ, 2014
Стихи Юрия Цветкова — словно короткие записки на обрывках бумаги, сделанные ночью на кухне: свои настроения, свое душевное состояние зафиксированы им в форме мгновенных реплик. Читаешь — какая-то незаконченность есть в этих записках; а перечитываешь — возникает ощущение целостности. Сначала кажется, что стихи Цветкова — перевод с какого-то западноевропейского языка: невесомость фраз, рисующих нам нечто смутное; холодноватое течение верлибров… но вот — нарастает тревожный гул, тон автора становится низким, голос хрипловатым, энергия чувства концентрируется:
Когда я ухожу от нее,
Я лелею не свою боль <…>
Я вижу ее глаза с подступающими слезами
Боли и одиночества. <…>
Нет, не напрасно у книги такое название; одноименному стихотворению в
сборнике предпослан эпиграф — цитата из Стендаля: «Я видел шедевры искусства
<…>, после чего все стало бессмысленным <…> Когда
я выходил из церкви <…>, мне показалось, что иссяк источник жизни, я шел,
боясь рухнуть на землю». И — в середине стихотворения — строки: «Так вот такое
же ощущение <…> / У меня в юности было перед
жизнью». И далее: «Ощущение, которое меня переполняло /
Слабой тенью отразилось на бумаге».
Слабой?.. Но книга Юрия Цветкова переполнена жизнью, — чувством жизни,
перехлестывающим через край, вместе с тем — это книга трудная, трагическая; чувство
оказалось избыточным, вдохновение — таким, «что после хотелось смерти».
«Невозможно было быть счастливым настолько. / Время мстит нам за эту
неосторожность». Отомстило? Видимо, месть не удалась; во втором разделе
сборника — неожиданное стихотворение: жизнелюбивое, написанное классическим
размером, что для Цветкова редкость:
Волнуется, и дышит, и живет
Неведомое мне во мне начало.
Бывает — от восторга голову снесет,
Бывает — и любви бывает мало. <…>
И все же, и все же… Приближаюсь к концу книги — стихи
становятся словно натянутая струна, словно оголенный нерв. Тяжело на душе.
Последний раздел: «Счастливый Юра Цветков». «Мама, папа, бабушка — не смейте
стареть…» «Все перед Богом будем. / Все перед Богом встанем…» «Каждая смерть
приближает твою. / Так я думал когда умирали даже
малознакомые люди…» «Счастливый» — самоирония? Поэту снится сон: стариком он
сидит в кресле, за спиной — красавицы-дочки, рядом — неизменно молодая и
красивая жена. «И я понимаю, / Что я абсолютно счастливый человек / Что я в жизни
уже все сделал / Что мне больше ничего не надо / И не
о чем беспокоиться».
Может быть, и действительно — счастливый он, Юра Цветков, — да только счастье у
него горькое? Счастье при сознании хрупкости, скоротечности земных радостей,
скоротечности жизни, — о чем и написал некогда Кушнер: из-за этого даже в самый
легкий день «Проникает острый яд, / Сердце тайно обжигая».
«Заладили: трагический поэт, трагический поэт, — негодовал Владимир Гандельсман, говоря о некоем «собирательном» авторе. — А
какой же еще — комический, что ли?» Ну вот, и Цветков:
какой именно он поэт?
Поэт — и все.
Лев Либолев,
«Умирать, понимая…»
Таганрог: «Нюанс», 2014
О процессе своего стихописания автор говорит так:
Зачитался.
Как мошек, ловил на лету слова,
опять перечитывал,
бился над каждым слогом…
И комкал бумагу, и рвал ее снова… рвал…
И, словно покойника,
каждый листочек трогал,
разглаживал, заново клеил,
за частью часть,
рифмуя обрывки души и бессонной ночи…
Работал и злился, безумствуя и боясь,
что все это кончится,
будет мой стих просрочен <…>
«Зачитался»… «перечитывал»… «разглаживал»… Очень точная картина: читая
одессита Льва Либолева, укрепляешься в мысли, что он
невероятно поглощен сочинительством, что он вполне самодостаточен
и не пытается с кем-то конкурировать. Иногда даже
кажется, что Либолев также не пытается и никого
читать — кроме себя самого, — а когда читать других, если автор обнаруживает
редкостную плодовитость? — в нем будто работает программа, преобразующая
жизненные впечатления наблюдательного и неординарного человека в стихотворные
строки.
Вчитываюсь — и вот что вижу. Щедрый лексикон, умение органично им пользоваться.
С первых же строк немедленно видна «картинка» — визуальная,
слуховая, обонятельная (свидетельство того, что в качестве базы автор берет только
то, что видит, слышит, знает, помнит сам). В большинстве случаев —
баланс между информативным и чувственным осмыслениями гармоничен. Как правило,
хорошо выстроена кода. Нет попыток «выявить выразительные возможности слова»
(чем часто увлекаются авторы, прекрасно словом владеющие). Если рассматривать
стихотворения по содержанию — оно разнообразно, нет повторов. Живая интонация —
везде.
Вместе с тем случаются и «непричесанности», безмерное
использование усеченных рифм («барахло» — «холоп», «из
избы» — «забыл» и далее в таком же роде). Но если постараться что-то мысленно у
Либолева «подправить» — как бы до идеала, — общая
«картинка» гаснет: это не те стихи, где необходимо полное, пословное,
построчное совершенство формы. Пожалуй, стихи Льва Либолева
— импрессионистская картина, к которой не стоит подходить слишком близко и
пристально рассматривать мазки.
И еще: речь автора льется сплошным потоком, ему даже «некогда» разбивать ее на
строфы, — а стихи-то, как правило, не короткие! Лев Либолев
упрямо нам что-то сообщает, ведет беспрерывные «сводки с мест происшествия», не
давая передышки. Но имеет права — ибо книга, к счастью, небольшая: всего 32
страницы.
Роман Рубанов,
«Соучастник»
М.: "Воймега", 2014
Стихи Романа Рубанова — словно кадры кинопленки. Фильм никуда не торопится, останавливаясь на каждой детали, на каждой примете российского захолустья:
Провинция. Сирень и соловьи,
обшарпанные стены автостанции.
Здесь все друг друга знают, все свои,
встречают песней, провожают танцами.
Так начинается первое стихотворение. Возникает догадка, что оно наверняка задает тон и другим стихам в книге — что само по себе не очень вдохновляет: ведь так — запросто, почти небрежно, либо с жалостью, либо с иронией, либо с невеселым любопытством, либо с сентиментальной теплотой, с родственными чувствами, приправленными юмором — писали о провинции Иосиф Бродский («Осенний вечер в скромном городке…»), Сергей Васильев («Российская глухая сторона…»), Александр Леонтьев («Автобус, давка, осень. Как всегда…»), Евгений Степанов («Синематограф, клуб, два книжных магазина…»), Ната Сучкова («Городишко захолустный: винстон лайт да телик…»; перечисление можно продолжить). Однако — концовка стихотворения из «кадра» выплывает, остается чистая поэзия, которую кадром не поймать:
Провинция. Сирень и та поет.
Сон чуток, ночь перетекает в чудо:
Заутреню отслужат, и Господь
на Пасху куличи разносит людям.
Такие моменты в стихах Рубанова — в стихах, где все зримо, предметно, конкретно, — удивляют и восхищают — да и по-другому начинаешь относиться к этой самой зримой, конкретной, «перечислительной» предметности, — она то и дело меняется местами с метафорами, с образами, на которых останавливаешься, — настолько они необычны и волнующи.
Детство мое маринованным яблоком
падает, падает, падает…
Кто-то по луже в бумажном кораблике
плавает… <…>
Стихи Рубанова, как видно, принадлежат классической традиции, он, безусловно, поэт романтического склада, ему очень дорого все то, о чем он пишет, — дорого еще д е т с к и м и ощущениями, которыми он живет до сих пор, — живет, чувствуя свое единение с природой и тонко улавливая все ее состояния, ее запахи и краски. И «детские» мотивы у него особенно трепетны и как-то обаятельно — наивны:
<…> Бродит в палисаднике утро
беспризорное;
Смотришь, очарованный танцем стрекозы.
Заросли смородины: красная и черная,
Кислая и сладкая — радости азы.
Более того, его поэтическая мысль доходит до желания
Проснуться утром и язык забыть
родной на время, ощутив потребность
на чьем-то неземном заговорить,
как птица, верба, местная окрестность <…>
Но что там провинция, детство, природа (добавлю еще: и стихи на библейские темы, завершающие сборник), — да, это все важно, но этим Роман Рубанов не исчерпывается. Сердцем, не умеющим любить, не выразить с такой проникновенностью то, что выражает поэт. Поэтому важно сказать и о любви, — о ней поэт пишет тоже трепетно и обаятельно — наивно. Никаких ухищрений, все так просто, все так ясно, Идут влюбленные; вот луг, спуск к реке, черешни в кульке… Но сколько чистоты, безоглядной радости и глубокого чувства!
Босиком по камешкам, вдоль луга
мы с тобой спускаемся к реке,
держим крепко за руки друг друга
словно те черешни, что в кульке
веточками связаны потешно
глянь, совсем как мы, щека к щеке
прислонились ягодки. Неспешно
мы с тобой спускаемся к реке.
Мы с тобой и никого в округе.
Летний полдень. Камешки. Река.
И черешня липкая. И руки
все не разнимаются никак.
Книга «Соучастник» — впечатляющий поэтический разбег Романа Рубанова.
Мария Суворова, «Маленькие Марии»
М.: «Русский Гулливер», 2015
Какой спокойный голос у Марии Суворовой! А по-другому и быть не может: ее мир — добрые и немного печальные воспоминания, пространство — северная сторона, северный городок на реке, в которой, если она не покрыта льдом, просвечивает песчаное дно с зелеными водорослями. Суворова вспоминает, не погружаясь в воспоминания с головой, они — наполняют ее, живущую сегодняшним днем, они дают ее жизни, ее мироощущению измерение глубины. У автора, как правило — задумчивая, мечтательная, порой — даже и слегка растерянная интонация, и всегда ровное дыхание.
дрогнуло и побежало облачко — белое одеяло,
а ты медленно и вяло просыпаешься, удерживаешь его,
неловко на плече поправляя. мыслями
я далеко над этими облаками.
Вспоминать легче, чем жить. воспоминания
легче дождя,
Застилающего глаза, стирающего очертания <…>
Мария Суворова разговаривает с нами вовсе не крепким, уверенным голосом; к
ней нужно прислушаться, попасть на волну стихового настроения, принять
своеобразную манеру письма — которое живет словно бы без оглядки на читателя
(раскованный размер, свободный ритм, игнорирование точных рифм, — да и рифм
вообще). Голос Марии Суворовой — из сновидений, из забытья, откуда-то издалека,
и читать ее — словно сны смотреть. Она з
а б ы в а е т с я поэтическим забвением, в котором
нет места всему мелочному, суетному, и удерживает (как то самое дрогнувшее и
побежавшее облачко) памятные ей имена (рассыпанные по всей книге),
впечатления-ощущения прошлого и настоящего, н а з ы в а е т предметы и явления.
«Остается слово, к которому не подобрать слов», — сказано в одном из
стихотворений; но слова, однако, подбираются — и не просто подбираются, а уже
на узнаваемом, суворовском языке, ведь «говорить на своем языке — / Единственно
необходимо».
Сборник «Маленькие Марии» — первая московская книга талантливой вологжанки. Удивительный все-таки город Вологда: говоря
словами Наты Сучковой, автора предисловия к этому
сборнику, — одуреть, сколько в ней отличных поэтов!