Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 12, 2016
Александр Балтин — поэт, прозаик, эссеист. Родился в 1967 году в Москве. Впервые опубликовался как поэт в 1996 году в журнале «Литературное обозрение», как прозаик — в 2007 году в журнале «Florida» (США). Член Союза писателей Москвы, автор 84 книг (включая Собрание сочинений в 5 томах) и свыше 2000 публикаций в более чем 100 изданиях России, Украины, Беларуси, Казахстана, Молдовы, Италии, Польши, Болгарии, Словакии, Чехии, Германии, Израиля, Эстонии, Ирана, Канады, США. Дважды лауреат международного поэтического конкурса «Пушкинская лира» (США). Лауреат золотой медали творческого клуба «EvilArt». Отмечен наградою Санкт-Петербургского общества Мартина Лютера. Награжден юбилейной медалью портала «Парнас». Номинант премии «Паруса мечты» (Хорватия). Государственный стипендиат Союза писателей Москвы. Почетный сотрудник Финансовой Академии при Правительстве РФ. Стихи переведены на итальянский и польский языки. В 2013 году вышла книга «Вокруг Александра Балтина», посвященная творчеству писателя.
ЦВЕТА
Все оттенки желтого у Лермонтова — от густого золотого до
лимонно-канареечных переливов…
Ягодные поля Некрасова.
Лилово-фиолетовый Тютчев, с густой прозеленью летучего летнего ливня…
Цветная литература.
Красно-оранжево-золотой звенящий цветаевский диск.
Мраморный в синеватых прожилках стих Мандельштама.
Глянь за окно — там живые, густые, веселые, зеленые тополя —
совсем не стеллажи, забитые книгами, совсем, совсем; а книги — волшебные огни…
они противу жизни, что ли? Слишком она шумит,
чтобы думать, слишком озабочена, чтобы просто быть…
ГИПНОЗ
Стихи Бориса Рыжего обладают свойством гипноза.
Низовая, живая, мощная, приблатненная
лексика; кровь, детские слезы, страшно и долго зреющий плод одиночества; чей-то
крик, дрожащий над пустырем… лезвие, вонзенное в перила… гипсовые горнисты, и —
алкоголь, алкоголь, алкоголь… Густая, ядовитая смесь вливается в вашу душу
чистейшим раствором поэзии, и слезы щиплют глаза — себя ли жалко? Его
ли? Его — блестящего, успешного, растерянного, одинокого, будто лишенного
внутреннего стержня или ядра, столь щедрого к нам — берите, читайте…
Мускульное напряжение жизни не ослабело в пульсации строк и не ослабеет
уже никогда…
ГЕНИЙ И БЕЗУМИЕ
Иногда лилипуты, совсем распоясавшись, начинали хватать
усатые и пузатые буквы, играть ими, катать, как мяч, а за окном в это время
проплывала Лапута, сверкая мощно алмазным, не то
графитным диском…
Ядовитая струйка безумия вливается в мозг; светлая вода трезвой мысли
уничтожает ее, и мудрые кони выходят на сцену, ибо кто еще способен создать
возвышенное и благородное сообщество? Не люди же.
Одно перетекает в другое, стиль слишком ясен, чтобы принадлежать безумцу, и
слишком строг, чтобы быть достоянием фантазера.
Лилипуты опять играются буквами.
БАБОЧКА, ПОЧВА, КОРА
Крылья бабочки пишут в воздухе замысловатые знаки, нежные иероглифы смысла,
что, едва проступив, исчезают, и не удержишь, как ни стремись.
Ветхозаветно, немо звучит влажная фиолетово-черная нота чернозема.
Клинопись древесной коры, капли забытого знания, и — не восстановишь в
целостности плотнообъемный текст, не восстановишь…
Тайна Тарковского.
ВСЕЛЕНСКИЙ ОГОНЬ
Вселенский огонь Тютчева. Огнь небесный не обжигает, ибо он — огонь и океан в одном объединении света… Щедрость античного пантеизма и острая призма, сквозь которые смотрел русский провидец. Сухое изящество строк. Порою ритмический сбив обладает мощью тайны седой и древней алхимии. Над реальностью — слои метафизики, закрытой, угадываемой стихом; точные суставы рифм организуют звездные массивы созвучий.
ТЯЖЕЛЫЕ КАМНИ РИЛЬКЕ
Тяжелы ли «Новые стихотворения?
Стихотворение-вещь. Стихотворение-камень. (Циолковский предполагал, что
существует сообщество мыслящих камней.) Камень драгоценен сгущенной силою
мысли. Метафоры его граней дают световой высверк
внезапных озарений. Вещность и тяжесть мира — но и легкость воздуха,
обнимающего эти камни, дающего жизнь.
Воздух — как хлеб поэзии.
Тяжелая ноша Рильке — Рильке, раздарившего себя щедро, как дождь.
КАМНИ ПЕРЕД ВХОДОМ В ПАРК
Сгустки слов подрагивают напряженными каплями. Двери морга открыты для всех,
и лак их ласково блестит на солнцепеке…
Война прорезала мозг поэта остро, как биссектриса, и душу его опалила,
заставив производить только боль.
Тугая мускульная сила строф пульсирует, как орган, вскрытый хирургом.
Перед входом в Зальцбургский парк стоят камни, на
которых выбиты стихи Тракля.
Какого-то было ему самому слагать эти витражные
цветные строфы?
ОСОБАЯ ОПТИКА
Особая оптика бунинских фраз! Орнаментом
восточного ковра отдающая цветовая гамма…
Чрезвычайна уплотненность текста, как свидетельство счастья — счастья
пребывания в жизни, в янтарном фокусе ее, пусть пронизанном токами горя, но все
равно таком значительном.
Жизнь, как буйство жимолости, как дар, оправдывающий все с лихвой — все: щелочь
нищеты, дичь крестьянского креста, дебри разрывов и расставаний, подробности
умирания…
Ало-золотые языки солнечной ауры окружают тексты бунинских
рассказов — точно мир вспыхивает дополнительным излучением, даруя нам то, что
невозможно было бы без текстов.
ВЕЧНЫЙ БЕГЛЕЦ
Возможно, он бежал от стихов — вечный подросток, вечный бунтарь Рембо… Возможно, он понял, что камни стихов, их цветы, их
алхимические свойства никак не способны изменить мир, а принадлежать стихии
развлечений, пускай и интеллектуальной, было невыносимо.
Тошно.
Баррикады, Париж, Верлен… Все это было куда реальнее,
чем стихи — чтобы потом стихи, проросшие в огромное количество языков и стран,
стали реальнее, чем для него были баррикады, Париж, Верлен.
ОПОЗДАНО
Уродство солженицынского словотворчества прорепетировано, как это ни смешно, в его стихах. Человек, выносящий в рифму «опоздано», звучащее и вообще-то забавно, не может чувствовать небесный привкус подлинной поэзии. Нудный литературный бухгалтер, каменной усидчивостью своей Солженицын обрушивается на красоту и тонкость, заваливая их валунами беспросветных словес. Выдуманный, псевдо-народный язык давит бедные смыслы, как виноград, не зная технологии производства вина. Читать стихи Солженицына также забавно, как прозу его — тягомотно и скучно.
ДЛИНА ОПЫТА
Длина строки свидетельствует об опыте жизни, — помимо долгого дыхания.
Опыт Е. Карасёва чрезмерен — для поэта: «вор в законе», изведавший столько,
сколько книжному интеллектуалу и не приснится, ставший писать стихи поздно и
сразу уверенно, будто вся его жизнь до того была — пусть изломанной,
полынно-горькой, снежно-мерзлой — подготовкой к этому, главному.
Его не устраивают традиционные размеры — Карасёва — и не
мудрено, ведь опыт ломится в каждую строку, разнося и разгоняя ее, превращая
чуть ли в не в самостоятельный рассказ о жизни.
И собеседники ему требуются не из нашего квелого мира — тут подавай Тутмоса,
египетского фараона, меньше никак.
Суровой жизнью жив, стихи он связывает не рифмами (всегда, кстати,
оригинальными), а суровой ниткой бытия, известной ему и данной ему.
Что для него книжная начитанность?
Что она вообще перед боем и ревом жизни, пред тем, как воровали иконы по
деревням, вытаскивали их из-под мертвых, окоченевших тел.
И вместе с тем есть в его стихах метафизический лоск, знание, может быть,
опосредованное, философии — пусть и уступает она, классическая, —
экзистенциальной, жизненной.
Оригинальность Карасёва, его существование в поэзии наособицу — его поэтические
козыри, которые сложно побить.
ЗНАЕМ, НЕ ЗНАЯ
Жестокие терцины Данте, восходящие к сияющей высоте абсолютного света: он
ослепил бы земные очи.
Жестокие строки: иные, как рубцы, иные, как стальные накаты холодных волн, те —
словно походка великана в деревянных, подкованных гвоздями башмаках, иные — как
упорная резьба по несговорчивому камню.
Острый, отчасти птичий профиль Данте; феноменальность зрения: да, птичий,
орлиный профиль скорее бы подошел ему, чем человеческий.
Островерхий колпак.
Вот он выходит из родового дома во Флоренции — огромного, как миниатюрная
страна — и погружается в солнце родного города, растворяется в нем, чтобы напитаться
новой музыкой и услышать новые звуки; он проходит вечными улицами, зная,
вероятно, что такое вечность; он видит пергаменты, заполненные причудливыми
словесами, он поднимается от земли — Данте терцин и памятников, Данте
макрокосма, вмещенного в микрокосм, Данте величия и земного проигрыша…
Тот Данте, которого мы знаем, совершенно не зная.
СКУЛЬПТУРА И ВЕРЛИБР
Вадим Сидур испытал боль, гнущую железо, но, как
известно — то, что нас не убивает, делает сильнее, и сила Сидура,
помноженная на алмазную волю к творчеству, дала грандиозный результат:
скульптуры его несут очищающее начало, извлекая из боли чистый скрипичный звук.
Шрам, спрятанный бородой, рассек не только челюсть, но и
душу, и раненая душа, вмещая в себя скорбь за других, сирых и униженных, не
переполняется, отсюда — шаг от скульптуры к верлибру: тонко-великолепному,
акварельному, как взмыв колокольни, буйно цветущему, как жимолость;
верлибру смысловому, лишенному пустой игры в слова и так дополняющему
творчество Сидура, что скульптуру и поэзию не
разъять, как не распрямить его согбенные фигуры.
АЛМАЗНЫЕ ГРАНИ
Насколько Иоханнесу Шефлеру
были известны тропы Тридцатилетней войны? Морды
мародеров? Распотрошенные города? Грязные, разъезженные обозами осенние дороги?
Сырые ветлы?
Когда он ощутил в себе силы Силезского Вестника — Ангелуса Силезиуса?
По каким золотящимся дугам спускались в дневной круг его сознания озарения,
отливавшиеся в чеканные формулы двустиший?
Глубина его кратких стихотворений затягивает — ощущением неправильности твоей,
да и почти всякой жизни, страстным желанием все изменить, вкупе с
невозможностью сделать это — затягивает так, что отточенность
формы замечается только потом.
А форма сияет алмазными гранями, переливаясь всеми цветами мысли и озарения.
ПУЛЬСИРУЮЩИЕ СТЕНЫ СОБОРА
Монах проповедует медной церковной кружке — ибо собор пуст, а он должен
говорить.
Стены собора пульсируют, но это ясно ему одному.
Он поэт, никогда не писавший стихов, ибо стихом, вернее, грандиозной поэмой
является его жизнь — своеобразная, прихотливая, пустая, как сосуд, готовый
принять в себя высшее содержание.
Потому Майстер Эхкарт
проповедает пустой кружке, ибо кто же поймет его?
Только пульсирующие стены собора.
ХОРХЕ МАНРИКЕ
Он написал одну элегию — памяти отца.
Буквы ее вылиты из золота, а сама она течет, как философская река, которой
некуда впасть, только в океан всеобщности, не осознаваемый нами, как не
представить нам коацерват, из которого зародилась жизнь.
Причудливая строфика дает эффект усложненной лестницы, которая не знаешь, куда
приведет — может быть, на фантастическое плато, где рядом с тобой никого не
окажется.
Он погиб во время военных действий — молодым, блестяще владея шпагой — но
всегда найдется тот, кто владеет лучше, хотя и не умеет слагать стихи.
И ему — этому другому виртуозу, все равно, насколько велик убиваемый им.
А погибающему поэту, написавшему великое стихотворение, не страшно погибать —
он уже растворен в строчках, плывет с ними в воздушном, великолепном, шаровом
пространстве, принадлежа и всем, и другим, неизвестным нам мирам…
САТИРЫ САШИ ЧЁРНОГО
Жизнь сильно изменилась, механизировалась, компьютерно-интернетное
влияние на нее столь очевидно, сколь мы узнаем себя с трудом — нынешнего
выпуска в отличие от двадцатилетней давности — отчего же великолепные иглы
сатир Саши Чёрного по-прежнему остры?
Звенят и звучат сатиры Саши Чёрного, блестящие сутью и совершенные по форме,
разят они всевозможную жизненную черноту, которой вокруг пуды и тонны, да не
сразить ее, увы.
Если только выставить на обозрение и подсветить, чтобы не спуталось
окончательно черное с белым…
Хоть и изменились мы сильно.
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ БЕЗ ЛЕВИТАНСКОГО
Черно-белое кино в чем-то ярче цветного и уж точно — четче; а сюжетный узор
жизни каждого человека вплетен в узор жизни его поколения.
Черный разлом войны проходит по судьбе Левитанского,
как по судьбам всех выживших ветеранов, не у всех, естественно, отливаясь в
столь точные словесные формулы: «Я не участвую в войне, война участвует во
мне…»
Она остается втуне тела души не извлеченным метафизическим осколком, закручивая
ленты черно-белого кино, как ленты метели.
Но из этого следует — мощно и жестко: жить!
Впрочем, почему жестко? Радостно — «шить сарафаны и платья из белого ситца…»
И то, что это непременно будет носиться, расцвечивает кино жизни.
…жизни, в которой, воплощая сильный постулат Левитанского, каждый выбирает по себе, ибо других вариантов
у нас нет, по лекалу других выбирать не получится, и избравший службу дьяволу
равнодушен к словесам любых пророков.
Правда, порой дорога выбирает нас, а не мы дорогу, но все равно — иллюзия
выбора остается.
Остается — как и замечательные стихи.