Рассказ
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 5, 2015
Иван
Гобзев
— прозаик. Родился в 1978 году в Москве. Окончил философский факультет МГУ,
кандидат философских наук. Преподает в Высшей школе экономики. Живет в
Подмосковье.
—
Все, абсолютно все в моей жизни не удалось, — вот так примерно я думал,
лежа на кровати. Я умирал. Мне оставалось немного, ну совсем немного: быть
может, полчаса. Я очень хорошо чувствовал, что ухожу, жизнь прямо как будто
вытекала из меня. Словно я старая осыпающаяся гора, из которой выбегает ручеек.
Да-да, вот так, закрываю глаза и вижу ручеек из горы, а гора старая, во мху,
вся в трещинах. Было ли мне страшно? Уже не особенно, все-таки восемьдесят с
лишним лет, из которых последние двадцать — только боль и сожаления. А двадцать
лет сожалений, это, я вам скажу, такой срок, за который жизнь перестанет
казаться особенно привлекательной. Признаюсь, за эти годы не раз я думал о том,
что хорошо бы внезапно и легко умереть. Заснуть крепким, уютным сном и больше
не просыпаться. Конечно, в одиночестве, в пустой неприбранной квартире, в кровати
на грязном белье сложно думать о чем-то позитивном. Это я, кстати, не про
хоспис сейчас говорю. Это я про свою холостяцкую жизнь последних двадцати лет.
Как остался один, так сразу перестал постельное белье менять (да что там
постельное, простите, но и нижнее перестал!). Делать уборку, следить за собой…
Зубы перестал чистить.
В
общем, в эти последние полчаса не было во мне страха. Но уж и радости точно
никакой. Потому что это ужасно невеселое занятие — умирать. Ты лежишь и думаешь
(это если боли нет, то еще можно думать на отвлеченные темы), лежишь и думаешь:
как же так? как же это все? могло ли быть иначе?
А
если бы у меня все получилось? Есть ли разница? В любом случае, — думал
я, глядя на свои желтые старческие руки и вспоминая, какими они были в молодости, —
в любом случае, человек обречен на поражение. В тот самый миг, когда ты видишь,
что вот, свершилось, ты победил, ты понимаешь, что ты проиграл. Каждая
настоящая победа — это жесточайшее поражение. Потому что человек обречен.
В
моей жизни было много светлых пятен. Это я на тот случай говорю, чтобы не
возникло подозрения, будто я слишком мрачный тип. Просто в последние минуты
существования все это светлое почему-то теряет свой блеск.
В
приоткрытое окно проникает солнце. Ветер, наверное, пахнет весной, обещая
кому-то новую жизнь. Я же не испытываю никакого очарования и вдохновения,
потому что для меня она заканчивается. Словно между мной и миром выросла
огромная ледяная стена. Она, пожалуй, и прозрачна, но вид той стороны настолько
мутный и размазанный, что он вообще не имеет никакого значения.
Да,
вот это лучше всего передает мое состояние в последние полчаса: ничто не имеет
никакого значения. И сейчас у меня такое подозрение, что никогда не имело.
Лучше всего это понимаешь, когда одерживаешь самую крупную, решающую победу в
своей жизни. Именно в этот самый миг вдруг отчетливо осознаешь, что потерпел
сокрушительное, окончательное поражение.
Почему
же не удается посмотреть на это с другой точки зрения? Скажем, так: не то чтобы
позитивно, а как бы естественно. В том смысле, что нечего тосковать, это
обычное дело, есть время жить и время умирать, таков закон природы. Это все
верно. Но человек так устроен, что он не удовлетворяется подобными ответами. Он
хочет знать: почему закон природы именно таков? Зачем нужна была эта жизнь? Был
ли вообще в ней какой-то смысл? И с какой стати так необходимо умирать?!
Можно
подумать, что меня должен тревожить вопрос — есть ли жизнь после смерти? Честно
говоря, этот вопрос меня не очень беспокоит. Небытие представляется мне даже
более привлекательным, чем неведомые и пугающие способы возможного бытия. Но я
подозреваю, что небытия нет. Сами подумайте: может ли быть ничто? Точнее так:
существует ли ничто? Ведь если да, то оно уже не ничто, а нечто. Тут мне
вспоминается одна старая как мир мысль: почему есть нечто вместо ничто? Вот,
наверное, поэтому, потому что ничто не может существовать, а нечто не
существовать. Неужели все это необходимость?
Но
меня это теперь не слишком волнует. Если меня хоть что-то в целом мире и
волнует, так это такой вопрос: если после смерти мое сознание сохранится, то
узнаю ли я наконец-то смысл происходящего?
Не
то чтобы в последние минуты это было слишком важно. Лежа с какой-то трубкой в
носу и глядя на окно, за которым начинается новая, чужая мне весна, я просто
преисполнен сожалений. Это горькие сожаления. И потому хочется, чтобы
существовал хоть какой-то смысл.
А
ведь я был очень красивым. Когда я вдруг стал старым и страшным? В какой момент
это произошло? Такое ощущение, что глядя однажды в зеркало, я вдруг увидел
усталого старика с огромными пигментными пятнами на сморщенной коже.
Наверное,
я неправильно смотрю на жизнь, пытаясь придать ей ценность как чему-то единому
и целому. Ведь она состоит из множества мгновений, которые имеют ценность сами по
себе, но объединяя их, я не получаю целого. То есть, я имею в виду вот что.
Скажем, если бы ценность прекрасных мгновений можно было выразить в деньгах, то
я бы сказал: вот то мгновение стоит десять, а это, пожалуй, и двадцать, а вот
это вообще ничего. И так, пока не перечислю все мгновения жизни. И что же?
Окажется ли ценность жизни равной простой сумме этих цен? Нет. Прошлое не имеет
цены. Похоже, ценность всей жизни равна только цене настоящего момента. Более
того, и всей жизни как целого, нет, это химера какая-то: «вся жизнь». Есть
только мгновения «сейчас», каждое из которых и есть вся жизнь.
Я
представляю свое отражение в зеркале и поражаюсь тем удивительным превращениям,
которые происходят с человеком. Вообще немыслимо, что ребенок, это маленькое прекрасное
существо, с надеждой глядящее в мир, превращается в итоге в мрачного старика!
Вот уж точно, представление о том, что существует целая жизнь одного человека —
дикая иллюзия. Есть множество разных людей в разные мгновения, связанные
смутными ощущениями и зыбкой памятью, вот и все. Вспоминая себя маленького, со
светлыми и почему-то очень печальными глазами (видимо, предчувствовал!), я
точно могу сказать, что это не я. В том смысле, что тот старик, который умирает
сейчас в залитой чужой весной палате, не имеет ничего общего с тем мальчиком.
Но
почему же он до сих пор живет во мне? Ведь я вижу, как он выглядывает откуда-то
из глубины, с укоризной смотрит большими глазами. И от этого-то и терзают меня
сожаления. Горькие, неизбывные сожаления.
Это
ужасно унылое занятие — умирать. Представляю, каково это делать в расцвете сил,
если даже у меня, безнадежно больного старика, портится настроение. Хотя это я
преувеличиваю: последние лет двадцать мое настроение было неизменным. То есть
одинаково плохим, так что портиться здесь совсем нечему.
Вот
так всегда, начинаешь о чем-то думать, и тут же в голову лезут непрошеные
ассоциации. Я вот сейчас подумал об «испорченном настроении» и сразу вообразил
протухшие консервы. Не похож ли я на жестяную банку с рыбой, которая давно
протухла? Уж лучше бы ее кто-нибудь съел полвека назад, чем доводить до такого
состояния.
Что-то
совсем меня занесло не в ту сторону, черт знает что говорю. И самое ведь
обидное, что я и не помню толком ничего. Какие-то обрывочные воспоминания остались
от моей жизни, настолько зыбкие и призрачные, что их легко перепутать с
наполовину забытым сновидением. Нет у меня в голове ясного и подробного
свидетельства моей жизни, только несвязанные между собой фрагменты. Я вижу
множество эпизодов из прошлого, но они не сплетаются в нить повествования.
Какие-то странные, вроде бы незначимые эпизоды. Прошлое скрыто таким густым
туманом, что теряет всякую отчетливость. Вспоминая любое событие, которое
захотела сохранить моя память, я понимаю, что в большей степени дорисовываю его
с помощью воображения, чем действительно помню.
Конечно,
в этом смысле страх смерти непонятен. Чаще всего люди бояться умирать, потому
что ожидают после нее потерю самих себя: своего сознания, памяти. Но все это,
надо сказать, и так утрачивается, еще при жизни. Если мы даже толком не помним
свое прошлое, то как можно говорить, что в течение жизни сохраняется наше «я»?
Это тоже иллюзия.
И
все-таки абсолютно все в моей жизни не удалось. А то, что удалось, в конечном
итоге не имело смысла. Ничто в жизни не имеет итогового смысла, только
сиюминутный, здесь и сейчас. Если бы люди это понимали, они были бы счастливы.
Ведь как люди рассуждают? Человека можно назвать счастливым, если он прожил
счастливую жизнь. Но это чепуха! Какую бы жизнь не прожил умирающий, его нельзя
назвать счастливым, потому что она больше не имеет к нему отношения. Тут моему
воображению предстала совсем унылая картина: как собравшиеся над моим гробом
(хотя кто там соберется?) говорят: «А он был счастливый!» «Да ну, совсем не похоже,
посмотри какое у него лицо!» «Ты думаешь, у тебя бы лучше было?»
Солнечный
проем окна загородила фигура. Ну и ладно, все равно там чужая весна. Это
медсестра пришла. Она наклоняется ко мне и спрашивает. Она спрашивает меня, что
я только что сказал.
—
Все, — шепчу я, — абсолютно все в моей жизни не удалось.
—
Ну что вы, — отвечает она дружелюбно. — Вы преувеличиваете.
—
Боже, какой дурацкий ответ, — думаю я. С другой стороны, что тут
ответишь!
Почему
же я не ушел из жизни раньше? Видимо, мне не хватило решительности. Но если
подумать: какие есть причины для того чтобы жить, вместо того, чтобы не жить,
то разумный и убедительный ответ сложно будет найти. Дело в том, что если такие
причины и есть, то они нам совершенно неизвестны. А если таких причин нет? Но
мне все-таки кажется, что мир не случаен и происходящее в нем имеет какой-то
смысл, правда, непостижимый.
Можно
подумать, что не так уж и плохи мои дела в эти последние полчаса, раз меня
интересуют извечные вопросы. Честно говоря, они меня не интересуют. Так просто
устроено сознание человека, что думает само, о чем хочет.
Эта
независимость мышления от хозяина меня всегда настораживала. В то время пока ты
живешь, голова постоянно сама о чем-то думает. Все, что в твоих силах, это
волевым усилием задать направление мысли, а дальше уже, что и почему она
думает, совсем нам не подконтрольно. Такое ощущение, будто мы — это не мы. В
том смысле, что есть внутри нас еще кто-то мыслящий. И этот кто-то — не мы.
Потому что мое «я», которое воспринимает само себя, точно не мыслящее. Да, если
задуматься, то получается, что я — это вовсе не я.
Солнечный
луч взобрался на складку одеяла и окрасил ее желтым. Луч, словно прожектор,
высвечивает плывущие пылинки. Надо же, это одно из первых моих детских
воспоминаний: танцующие позолоченные пылинки. Похоже, оно будет и последним.
Прежде их вид вызывал у меня прилив нежности. Сейчас я не испытываю ничего.
Только сожаления.
—
В моей жизни удалось все, — шепчу я. И опять медсестра заслоняет свет. Я
вижу ее тонкие очертания на фоне окна.
—
Ну вот, видите, — говорит она, — все не так уж плохо.
Я
хочу ответить, но у меня нет сил. Она, кстати, не поняла, я о другом. Я просто
представил, как умирает человек, которому удалось все, и случайно высказал эту
мысль вслух. В самом деле, что если умирающий человек думает на смертном одре:
«Я всего достиг, все получилось, лучше не бывает. Я прожил достойную жизнь, был
честен и справедлив». Что ж, наверное, такой человек умирает с чистой совестью.
Но получает ли он ответ на вопрос «зачем»? Почему все это должно было
происходить? Почему он должен был жить в этом мире и почему мир существует?
Вдруг всего лишь случайно, без всяких причин? Чем тогда отличается жизнь, в
которой удалось все, от той, в которой не удалось ничего? Ничем. Если ты добился
всего, — думаю я, — ты не добился ничего. Полная победа — это
окончательное поражение. Рано или поздно человек остается один на один со
смертью. И ей нет никакого дела до того, что там у тебя получилось.
—
Это какая-то чепуха, — говорит смерть, — мне все равно, как ты
прожил свою жизнь.
—
А что не все равно? — спрашиваю я.
—
Ну, не знаю, не знаю.
—
Зато мне не все равно, — вдруг возражаю я. — Я отвечаю не перед
тобой, а перед собой за мою жизнь.
—
Конечно, конечно. Вы правы. Хотя можно и повежливее, — и уже шепотом: —
ох, надоели эти покойники.
Тут
я понимаю, что говорю вслух, и последняя фраза принадлежит медсестре. Я бросаю
на нее злобный взгляд. Обидно слышать такие грубые слова! Жестокосердие
уязвляет сильнее всего тогда, когда ты слаб и беззащитен.
Будьте
добры друг к другу, думаю я. Вот что важно, доброта и любовь. Хотя не могу
сказать, несмотря на очевидность моего утверждения, что в жизни так уж много
доброты и любви. Зависти и недоверия, как мне показалось, было больше. Так что
это тебе, — говорю я сам себе, — старая сволочь, следовало бы
относиться к людям добрее и доверчивее!
—
Ну, вы совсем совесть потеряли! — возмущается медсестра. — Я-то вам где
дорогу перешла?
Не
тебе это, дура, хочу я сказать, но силы снова меня покидают. Я чувствую, что
глаза закрываются. И вдруг понимаю, что вряд ли смогу открыть их снова. Вот он
страх! Что есть сил я напрягаю мышцы, чтобы удержать веки открытыми, и смотрю
на окно. Кажется, облако закрыло солнце, в комнате стемнело, как будто внезапно
наступили сумерки. И все же я боюсь закрывать глаза. Я знаю: сейчас закрою их и
меня не станет. И эта вот мысль — «меня не станет» — отзывается приступом
паники. Да что же это такое, откуда этот животный ужас, от которого холодеет и
так почти остывшее тело?!
Глаза
пока еще открыты. Что я вижу? Силуэт медсестры у окна, она оперлась о
подоконник и подставила лицо дыханию весны. Она молода и полна жизни.
Я
так понимаю, агония происходит, потому что организм, вопреки всему, пытается до
последнего сохранить жизнь. И эти самые последние, отчаянные попытки тела
несмотря ни на что выжить очень мучительны и драматичны. Даже если разум
сдался, если дух готов принять конец, тело борется до последнего, хотя борьба
эта абсурдная и безнадежная, шансов нет никаких.
Помню,
как-то я видел фильм про львов в дикой природе. Главу прайда, старого льва,
изгнал более молодой и сильный самец. В схватке старый лев повредил лапу и
потерял способность охотиться. Хромому, ему пришлось бродить в одиночестве по
саванне в поисках пищи, чтобы выжить. Но любая дичь легко убегала от него. Он
отощал и ослабел — организм начал брать энергию из мышц. Через пару недель на
него стало жалко смотреть: некогда роскошная пышная грива свалялась и
наполовину выпала, кости торчат сквозь кожу, лапы еле двигаются. Но самое сильное
впечатление производили его глаза. Такие большие и печальные, никакой угрозы
уже в них нет, никакой силы. Лежит в мареве под чахлым деревцем, смотрит
грустно в камеру и понимает: они мне не помогут. Но вот он, наконец, наткнулся
у пересыхающего русла реки на подыхающего буйвола. Это редкая удача, гора мяса,
которая спасет льва от смерти. Он подходит к буйволу на заплетающихся лапах,
вцепляется в горло и падает ему на спину. Буйвол вяло сопротивляется, он совсем
плох. Но и лев настолько ослаб, что не в состоянии даже прокусить кожу на шее
буйвола. Некоторое время он не оставляет попытки, из последних сил терзает
вялую тушу, но все напрасно. И он сдается. Он ложится рядом с буйволом и
закрывает глаза. Так, почти в обнимку, они умирают под палящим солнцем.
Вот,
думаю, может ангелы смотрят сейчас на меня? Но они не помогут, принцип
невмешательства.
Я
все-таки закрыл глаза. Я ничего не вижу. И уже не сумею их открыть.
—
Ну-ну-ну, давай! — слышу я. И кто-то треплет меня за щеки. — Ну-ну-ну!
Приоткрыв
веки, я увидел знакомое лицо. Вот, я лежу в этой овальной капсуле, яркий свет в
глаза, и он стоит, смеется надо мной. Пять минут всего ведь в ней лежал, а
такое ощущение, что целую жизнь! И я смеюсь этой своей неспециальной шутке: про
пять минут и целую жизнь. В самом деле, ведь за эти пять минут прошла целая
жизнь.
Я
сел и потряс головой. Посмотрел на свои руки, ноги, живот, и улыбка уже не
сходит с моего лица.
—
Класс! — сказал вдруг я, сам не совсем понимая, по какому поводу.
—
Ну не знаю, — сказал он. — По-моему, ничего классного. Уж очень
жалкую и унылую жизнь ты прожил, насколько я сумел понять! Помнишь, как у меня
было в последний раз?
—
Это когда тебя сожгли на костре?
—
Да! Вот это было нечто! Столько эмоций! Такой стресс! Уххх, — и он
поежился, словно заново переживая те события.
—
Не буду спорить.
На
миг я прикрываю глаза и вспоминаю свою жизнь. Так быстро все улетучивается из
памяти, как будто стирается большим ластиком, остаются лишь смутные очертания и
блики. Вроде грустно мне было, помню большие печальные глаза. Маленький
мальчик, лев?.. Жизнь как сон: едва проснувшись, еще помнишь яркие образы, но
спустя минуту понимаешь, что вообще ничего конкретного не запомнил, только
расплывчатые ощущения. И хотя вся жизнь записана, ее теперь можно взять и
посмотреть (правда, просмотр займет восемьдесят лет, ха-ха), как показывает
практика, никто никогда не делал этого хотя бы мельком, хотя бы в быстрой
перемотке.
—
Ты знаешь, — говорю я ему, — жизнь-то ведь очень загадочная и
печальная штука. Зачем мы это делаем?
—
Я тоже так думал! Особенно после того, как меня задушили гарротой. Вот уж
хватит, решил я тогда. Больше ни-ни! Но ничего, прошло время, и я подумал, а
поживу-ка, посмотрю, что получится?
—
Помню. И в следующей жизни ты повесился от несчастной любви.
—
Да-а-а, — мечтательно протянул он и зажмурился от удовольствия. —
Круто было!
—
Не знаю, не знаю. Что касается меня, то большую часть моей жизни я был в
отчаянии. Это слишком долго! Не вижу в этом вообще никакого кайфа.
—
Ну, на самом деле, эта «большая часть» длилась всего-то минуты три? И
согласись, как здорово очнуться после всего этого кошмара! А?
Да,
это действительно удовольствие, которое никогда не сможет надоесть. Очнуться
после затяжной, мучительной и полной сомнений жизни было просто восхитительно!
И чем больше страданий выпадало, тем приятнее проснуться. А если вместо
страданий выпадало счастье, какая-нибудь, например, сильная и взаимная любовь,
оборвавшаяся внезапной смертью, то просыпаться все равно приятно. В этом случае
открываешь глаза, видишь себя живым и здоровым в капсуле, рядом добрые друзья,
и тебя охватывает такая нежная, ласково-томительная ностальгия. О, как
прекрасно это было, — шепчешь в умилении, — как прекрасно! И
вытираешь слезу рукою, и не спешишь вылезать из капсулы. Но спустя пару минут
воспоминания затягивает как бы пеленой, и ты с улыбкой выпрыгиваешь и говоришь:
«Ну что? А я бы это повторил!»
Но
сейчас все было по-другому. После пробуждения осталось какое-то беспокойство,
как будто передо мной поставили очень неприятные вопросы, на которые я не нашел
ответа, и более того, сами вопросы забыл, но чувство, как они важны,
сохранилось. Мне даже захотелось просмотреть последнюю мою жизнь, чтобы
попытаться найти эти вопросы и ответы на них.
—
Ты серьезно? — возразил он удивленно. — Да брось, тебе в самом деле
хочется восемьдесят лет жизни листать? Даже если бы ты умер молодым, скажем, в
восемнадцать, то и тогда смотреть задолбаешься!
—
Да, ты прав… Но жизнь все-таки странная штука. Есть в ней что-то жуткое.
—
Трагичное в смысле?
—
Ну да, трагичное. Как будто всегда остается не сделанным нечто крайне важное…
Там был мальчик с большими печальными глазами. Мне казалось, он похож на меня.
И еще там был какой-то очень жалкий лев…
—
Я понимаю твое настроение. Но сейчас-то с тобой все в порядке? Посмотри, ты
здоров, полон сил и счастлив. Разве нет? Так что стоит ли переживать о том, что
с тобой что-то не так, если на самом деле все так?
Это
был убедительный аргумент. Я рассмеялся. Вот все же какая забавная штука жизнь!
Это и правда аттракцион, который никогда не надоест. Я вылез из капсулы и
направился к выходу.
—
Я сейчас жить собираюсь, — сказал он. — Будешь смотреть?
—
Нет, извини. Я позову кого-нибудь, кто тебя разбудит.
—
Ну как хочешь, — усмехнулся он и полез в капсулу. — Уверен? Будет
нечто. Семья каннибалов.
—
Точно нет, извини.
Я
ушел с твердым намерением никогда не возвращаться. И, поверите ли, такая
глупость — мне захотелось подышать весной. Ощутить теплый ветер, увидеть
молодое солнце после долгой зимы, пробивающуюся повсюду зелень. Да-да, вдруг
передо мной возник образ весны, такой отчетливый, как будто я в самом деле
почуял ее свежий запах. То есть я, только что пообещавший себе больше не
заниматься подобными вещами, захотел снова жить! Я невольно улыбнулся этой
нелепости: уж я-то отлично знал, какая мрачная иллюзия — жизнь. Только тем и
хорошая, что можно от нее очнуться. И вот, надо же, есть-таки в ней
необъяснимая притягательность.