Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 4, 2015
Илья Семененко-Басин,
«Ручьевинами серебра»
М.: «Время», 2012
Стихотворения, собранные в этой книге, автор которой — художник и искусствовед, можно назвать и сновидениями, и обрывками образов (здесь подразумевается поэтическое «неконтролируемое безумие»), и сюрреализмом, и заумью, — но в любом случае — продолжением традиции свободного стиха, — путь, обрекающий поэта на одиночество, на непопулярность. Сборник Семененко-Басина — не для обычного чтения — для вчитывания, для погружения в «хаос безымянных историй». «Ворошите маленькие и большие секреты. / Освободите силу / отвергнутого излишка жизни» — так заканчивается одно из стихотворений, отдающих дань абсурдизму, но, возможно, демонстрирующих, по выражению Игоря Вишневецкого, автора предисловия, — проявление неожиданных, внечеловеческих возможностей поэтической речи. Неудивительно, что столь непростая для восприятия книжка в 94 страницы прошла почти незамеченной.
Темный звук над лиловой землей,
предвестник имени,
как же ты нужен мне в пустоте
этого поля, не давшего плодов.
До нас с тобою — только венец
одноэтажных домов, линза
скатавшегося пространства,
лес, который был озером,
поле, исчезнувшее в домах, —
все, что накрыли мы ветром,
ударив с юго-востока.
И бьем теперь по хребтам коровьим
огромным воздухом.
Владимир Берязев, «Чаша и пояс»
М.: «Водолей», 2013
Почти все в книге написано в 1980–1990-е, когда опыт автора, по его признанию, запечатлел «запредельное стихийно-родовое напряжение сил обитателей русского континента». Те стихи, в которых этот опыт отразился, я считаю лучшими в книге; поэт нас уводит в мистические пространства Азии, где скалы, «будто многоярусная крепость, / В облака уходит», где «даже след ушел в сухую почву / И запутан гибкою стерней», где прошлое плывет «кадрами загробных кинолент» и «хриплые вороны / похмельно окликают облака»; восклицает: «Есть ли какое подобье тебе, предрассветное степи дыхание? / Эта печальная темная дрожь, эта остуда в груди…» Свободно, широко, полетно звучит у Берязева написанное белым стихом, да и в рифмованных проявлена широта сибирской натуры, основательность характера, неторопливость темперамента; видно, что автор всегда готов к честному и откровенному разговору за доброй чаркой — и на всякий случай предупреждает: «Я правды не хочу из-под полы». В стихах с социальным звучанием Берязев делает заметный крен от чистой поэзии к прозаизированной речи, а в пейзажной и любовной лирике простодушен, беззащитен и подчас банален — словно не Берязев писал, а поэт меньшего масштаба: видимо, для полнозвучия ему необходимо все-таки брать широкое дыхание, настраиваться на повествовательную интонацию. Неожиданно выглядит перекличка с Александром Кушнером — «Ты слушала, как платье примеряла» (у Кушнера — «Мне весело: ты платье примеряешь»). Не чужд Берязев и юмору (как мил его «Дошкольный роман»: «Гроза детсада и микрорайона, / Малыш Илья влюбился тяжело. / Забыта власть, заброшена корона / И думой отуманено чело»). Но душой он, кажется, все возвращается и возвращается то в пустыни, где «камни поют», то на потайные тропы:
А за озером горы прозрачные,
Прямо в небе те горы витают.
Складки скальные, снежники вечные,
Мхи и камни, и пропасти мрачные,
Облака, словно призраки встречные,
На тропе сокровенной к Китаю <…>
Алексей Дьячков, «Государыня
рыбка»
М.: «Водолей», 2013
Время в этих стихах остановилось. В них — одновременно и прошлое, и настоящее (о будущем речи нет). Автор — и ребенок, который смотрит на себя в глазами взрослого, и взрослый, который смотрит на себя глазами ребенка. В книге не происходит никаких заметных событий: стихи вдохновлены не размышлениями, а спокойными наблюдениями. Дьячков не устает вглядываться в жизнь, в окружающую его природу, в людей; его не интересуют ни глубинные жизненные течения, ни внутренний мир человека; он скользит по поверхности предметов и явлений, как водомерка Йейтса, и его скольжение — конечно, от склонности автора к созерцательности; Дьячков — наблюдатель, а не деятель, и только в этой своей наблюдательности может состояться как поэт. Тихим голосом он рассказывает о том, что видит и слышит. Кто-то может назвать это «пересказом», несовместимым с поэзией, но я всегда против шаблонных определений: в своих нехитрых строках автор дает нам не простой «каталог образов» (выражение Вадима Шершеневича), а свои ощущения. Сильных чувств в книге не найти, стихи Дьячкова дышат размеренно, взгляд нетороплив и добр, тон доверчив, отношение к наблюдаемому какое-то… трогательно-бережливое, что ли. Надо ли говорить, что стихи его традиционны?
Длинный день завалил
стрелки на бок.
Тень от лип в дальний путь подалась.
Я вернулся с ведром спелых яблок
И охапкой сиреневых астр. <…>
Бьется в стекла веранды рябинка.
С нетерпеньем встречают меня.
Щи на косточке с Ближнего рынка
На конфорке негромко кипят. <…>
И сразу настораживает: ну что это за рифмы? «Подалась» — «астр» еще ладно, но «меня» — «кипят?» Раньше подобное вызывало у меня удивление: такими вот «рифмами» стихи Дьячкова переполнены; что это — стремление преодолеть тиранию «правильности», точности? Даже посмотрел — о, проживающий в Туле поэт печатался в «Новом мире», «Арионе», «Волге», «Новой юности», «Интерпоэзии», «Сибирских огнях» (стихи из этих журналов вошли в первую книгу Дьячкова «Райцентр», вышедшую в Москве в 2009 году). Видимо, тем и приглянулись журналам стихи: умиротворенностью звучания, гармоничностью, чуть заметным юмором, проявляющимся в неожиданных, несколько наивных образах и сравнениях:
Зарос мой сад зеленой елкою,
Когда вернулся я с пустой
Сумой из места невеселого
И отдаленного не столь.
Стою с потухшей папироскою,
Гляжу на синий лес вдали.
Со мною тишина матросская
На склоне берега стоит.
Со мной стоят друзья и недруги
И жизнь, поросшая быльем.
И тополь с пожелтевшей веткою.
И дождь. — Я снять забыл белье.
Корова у запруды голову
Склонив, качает облака.
И не хватает только долгого,
Протяжного, как крик, гудка.
Но разве это пересказ? Или, например, — «Юрий»: какой же это пересказ…. Инна Лиснянская сказала однажды, возражая Ахматовой: стихи из ничего растут, а не из сора. «О, расскажи о том, что происходит, когда не происходит ничего», писал Владимир Соколов; Дьячков — рассказывает:
Дойдя до речки, справившись с одышкой,
Сугробы лодок, катер не у дел
И дерево в снегу, как фотовспышку,
Он в сумраке морозном разглядел.
Гудели сверху провода под током,
На проволоке месяц тощий мерз.
Тьма собирала редкий свет в протоке,
Раскачивала отраженья звезд. <…>
Своего рода — «стихотворенья чудный театр»! Из дачной хибарки пожилой Юрий направился домой в какой-то, наверное, свой «райцентр»; добрел до реки, закурил; попутно узнаем, что, оказывается, «до ночи он на даче печь топил».
Тянулась ночь.
Он вышел утром рано,
Захлопнул дверь, ключ повернул в замке
И поскрипел домой через поляну,
Позвякивая чем-то в рюкзаке.
Вот так: все просто, без умствования, интеллектуальной напряженности, игровых закидонов. Стихи человека чистой души. Иногда их очень не хватает.
М.: «Вест-Консалтинг», 2014
В книге есть примечательное, очень характерное для поэта стихотворение:
из тебя не вышло гения
мощной ни одной строки
с философской точки зрения
это право пустяки <…>
но зато без промедления
утром ты выходишь в сад
как награды за мучения
яблоки в саду висят
Во-первых, его мог написать только поэт — во что автор, осененный вдохновением, конечно, не может не верить. Но с другой стороны, Степанов достаточно разумно смотрит на мир, чтобы ощущать себя носителем гениальности. Писать стихи — такая же потребность для него, как дышать, как любить и… как читать стихи других. Реалии времени, возникающие перед нами почти на каждой странице, поэзии не способствуют (согласно авторскому одностишию — «и зло тягается со злом»), но поэзии способствует внутреннее устройство Степанова, его открытость жизни, его трогательная до беззащитности любовь к близким:
И жулье, и сатрапы,
И лютуют — чуть что.
Кроме мамы и папы
Не поможет никто.
В «Аэропорте» (поэт живет близ одноименной станции метро) — можно сказать, вся жизнь Степанова, весь его внутренний мир: тут и отношение автора к социально-политическим событиям, и изматывающие трудовые будни, и непростые отношения с окружающими, столь разными людьми, но больше всего все-таки — любви, — любви к верным друзьям, к любимой женщине, — любви как жизнеобразующей силы, как веры в незыблемость того, что поднимает над бессмысленностью, обыденностью существования и всяческим злом. Над стихами Степанова, даже самыми горькими — есть Небо, — а это важный признак поэзии: непоэзия, как правило, Неба лишена. Вот, например, мы вместе с автором задыхаемся с первых же строк, словно находимся в душной комнате — и вдруг распахивается окно:
Люди ругаются, злятся, хамят.
Тот, кто предаст, тот потом и осудит.
Да, этот город — всамделишный ад.
Города-сада здесь точно не будет.
Что тут поделать? Я больше не жду
Яблочек сладких, коврижек из рая.
Я научился теперь и в аду
Жить и любить — каждый день умирая.
Иначе говоря —
быть русским — делать то
что можем
пахать творить молиться петь —
утверждает Степанов, протягивая руку Петру Андреевичу Вяземскому,
написавшему в 1839 году: «Любить. Молиться. Петь. Святое назначенье / Души,
тоскующей в изгнании своем…»
Иногда кажется, что автор нагнетает слишком много мрака. Но делает он это с
художественной целью: мрака можно нагнетать сколько угодно — но лишь для того,
чтобы вдали забрезжил свет. «Но некоторые из нас смотрят на звезды», как сказал
английский классик!
куда ты тропинка меня привела
в какой экзотический лес
направо посмотришь — там нечисть и мгла
налево — там прячется бес
волк ходит во фраке на шпильках лиса
под дудочку пляшет медведь
здесь можно смотреть только на небеса
здесь некуда больше смотреть
«Ты — я знаю — заместитель Бога», признается Степанов «Женщине, которая со мной» (название стихотворения), и это не просто красивые слова: через любовь к женщине он познает мир, себя, учится терпению, смирению, пониманию. Да, кстати — какое милое стихотворение есть в книге о понимании: «я же понял природой лингвиста / замечательный женский язык». Понимать женщину? А что ее там понимать, если она себя сама не всегда понимает, не всегда слышит саму себя? Вот тебе и «замечательный язык»:
ты ругаешься — это пустое
ты кричишь — это вовсе не крах
обижаться на женщин не стоит
понимать — дальновидней стократ
Евгения Степанова, пожалуй, лучше читать книгами, а не отдельными стихотворениями — так же, как мы читаем, допустим, чьи-нибудь дневники. По одной дневниковой записи далеко не всегда можно определить, является ли все вместе художественным произведением. А у Степанова немало стихотворений-реплик нелитературного, весьма прозаического свойства — и это прозаически-нелитературное способно поэтически заиграть только под одной обложкой со всеми его стихотворными миниатюрами. И что важно — каждому слову Степанова веришь. Ведь он упоминает не только «нечисть» и «бесов»; он вопрошает: а сам-то я кто?
Вспоминаю, чуть не плача,
Содрогаясь и стыдясь <…>
Вспомню то… — мороз по коже,
Вспомню се… — и жить не рад.
Или — в самом конце книги:
У жизни сложные законы
Я нарушал их — остолоп
И можно только бить поклоны
До крови разбивая лоб
Покаяние — редкий гость в современной литературе…
Валерия Олюнина, «Другой: рассказы
и эссе»
Ереван: «Оракул», 2014
Рассказы коротки, автор не заговаривается, не стремится сказать как можно
больше. Странные они, рассказы Олюниной… Словно бы вышли из параллельного мира.
Речь нетороплива и затруднена, будто движения во сне, однако сюжет держится на
какой-то пугающей внутренней динамике, — хотя и случается, что — обычно ближе к
концу — вдруг возникает торможение ритма, речь становится монотонной; и я
начинаю все чаще моргать, чтобы не погрузиться в дремоту, думая: о нет, так
нечестно: если динамичность задана с самого первого предложения, будьте уж
добры — коль усыпляете меня к концу — встряхнуть, разбудить!
Но если серьезнее, Олюнина тяготеет, скорее, к стихотворениям в прозе, и здесь
крайне важно, чтобы не было лишних, неудачных слов и оборотов, не было
проговаривания подразумеваемого, нужна требовательность к стилистике. «И на
серебряном подносе поднесет»; «травма, не совместимая с жизнью, позволила его
пациенту уйти на последнюю инвалидность»; «я только и успела тебе промолчать»;
«ее имя полностью совпадает с моим»; «лицо его разодрано в глубокие ссадины»
(вспоминается неправильность у классика: «как кладбище, усеян сад / В берез изглоданные кости»)… Все это крайне неловко.
Иногда автор увлекается несдерживаемой образностью, греша против хорошего
вкуса: «Вдруг в этот мерзкий разговор полилась чистая озерная музыка бетховенского алегретто…». Редко, но вкрапливается официоз:
«четко понимая, что в данную минуту…», «если в конечном итоге…». Убрать эти
недостатки — и действительно рассказы превратятся в стихотворения в прозе, в
чем так преуспел прекрасный Филипп Жакоте.