Бахыт Кенжеев, «Сообщение»; Сергей Гандлевский, «За 60»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 11, 2015
Бахыт
Кенжеев, «Сообщение»
М.: «Эксмо», 2012
Поэзия Б. Кенжеева космополитична, и в смысле географии, и в смысле поэтической традиции. Неоспорима дивно развитая мускулатура фактически каждого стихотворения поэта:
тряхну стариною вскочу в отходящий вагон
плацкартная сутолка третий
прогон без билета
уткнулся в окошко попутчик нахмуренный он
без цели особенной тоже несется по свету.
Практически в каждом слове — звук «о», задающий чудную ритмичность вагонного
хода.
Однако между читателем и текстами Б. Кенжеева — будто
стеклянная перегородка, как бывает при чтении переводов. Лирический герой не то
что скрытен, но сдержан, да и вообще на глаза показывается относительно редко. Думается, подобная сдержанность («Молчу, молчу. У всех свои заботы») в гораздо большей степени свойственна
европейской поэтической традиции, нежели русской. Кричал и Блок, и
Маяковский, и Есенин, сквозь зубы скрипела Цветаева, Пушкин и тот ликующе
голосил. Не стоит уж упоминать Губанова или
Хлебникова. Что ни русский — разодранная глотка. Поэзия Б. Кенжеева
— поэзия остраненная (в интонационном смысле), по
отношению к отечественной традиции. При этом техника крепчала на текстах и
Пушкина, и Мандельштама, и Бродского и т. д. и т. п., что уже не единожды отмечалось.
Думается, как это ни голословно, (в силу эфемерности материала) можно упрекнуть
Б. Кенжеева в «набоковщине».
Превратиться в Г. Адамовича, вопиющего на внешний лоск прозаических текстов В.
Набокова, читая Б. Кенжеева, не столь затруднительно.
К слову о В. Набокове, Б. Кенжееву даже свойственна
редкая поэтическая игра:
Запить водой таблетку на ночь,
Припомнить древний анекдот…
Знать, Владислав Фелицианыч
Опять к рассвету подойдет.
Снимает плащ, снимает шляпу,
и невозможный зонтик свой
в прихожей отряхает на пол,
а там, качая гловой,
задвижку на окне нашарит
шепнет: «Зачем же так темно?» —
и тут же страшный свет ударит
в мое раскрытое окно.
Ну чем не трансформация эффектного фрагмента лекции В. Набокова с включением
и выключением ламп и воспоследовавшим открытием окна с восклицанием: «А это
Толстой»?
Еще один заманчивый завиток кудрявой (возможно, даже пушкинской) поэтической
главы Б. Кенжеева — это вывод отечественных реалий
на, условно выражаясь, общемировой уровень по ветхим, исхоженным ступеням
античности. В стихотворении «В день праздника, в провинции, светло…» Ленин,
строка Мандельштама, плащ румынского производства и прочие прелести сменяются
древними афинянами, их гаданиями по птичьему полету и Персефоной. В
неозаглавленном также стихотворении «Ну куда сегодня пойти с тобою?» все смешалось
в доме Облонских: и Москва, и Венеция, и римский форум.
Произведения Б. Кенжеева писаны сепией. Цвет редок,
фактически исключителен: «Ах, краски в это время года, кармин, и пурпур, и
багрец / как пышно празднует природа свой неминуемый конец!». Если и
появляется, то в рамках изжитого, практически фразеологического каркаса.
Конечно, Б. Кенжеев — мастер слова, что и говорить,
но, думается, есть риск ограничиться поэту одной своей фамилией, не реинкарнироваться во времени и пространстве. Поясним. Неподдельную
поэзию Б. Кенжеев читателю дал, но руку помощи поэту,
самому искусству отчего-то не протянул. Если возможно сделать подделку, подахматовку, под заламывающий запястье декаданс, значит, в
образце-оригинале новое есть. Символисты задумались о кризисе, в том числе когда явились подражатели. Значит, метод изжил себя,
стал, пусть в неверном прочтении, но доступен. Но метод был и плодоносил, иначе
не обнаружились бы, помимо прочего, эпигоны. Оплошавший, вдохновившийся,
начинающий служитель муз рискует превратиться в цирковую лошадь, следующую по
кругу мировой поэзии вслед за Б. Кенжеевым. Лошадь,
подражающую силе, знанию, мастерству, но не открытиям, пусть не столь
убедительным, как отточенная, заведомо верная строка. Останется Б. Кенжеев во времени, бесспорно, но продолжится ли,
трансформируется ли в новых, чужих текстах? Все это, конечно, меркантильная
обида за молодую пишущую ратию.
Такой силы мастер, воспринявший в высшей мере таланта практически всю не только
русскую, но отчасти и европейскую традицию, как никто другой мог бы сделать
рывок вперед, оттолкнувшись от прежнего. Но никаких урывков, только
сдержанность, знание, сила. Не освоив прежнего, не
воздвигнешь новое, но, осознав прошлое, отчего-то вперед не идут. Отчего? Кто
их знает.
Сергей Гандлевский,
«За 60»
К.: «Laurus», 2014 (Серия «Числа», вып. 9)
В поэзии слова, которые, по большей части, не на ходу, сгущаются в метафоры.
Метафора — образ мысли, как фраза в джазе, выдает не столько технику, сколько
то, как исполнитель думает. И это главное. Принцип метафоры, способ ее
создания, внутренняя логика образности — глаза поэтического портрета, как ритм
— губы, как интонация — брови. Так, вероятно, и слагается поэтическая
физиономия. В недавнем сборнике С. Гандлевского «За
60» наблюдается необычная динамика, обратный процес: не сгущение слов в метафоры, а их рассеивание.
Количество всяческих средств выразительности в стихотворениях последних лет
резко сократилось в сравнении с произведениями 80–90-х годов. Ради любопытства
можно подчеркнуть всяческие «красивости» во всем сборнике и потом, листая,
наблюдать редеющий лес метафоры. Для сравнения: стихотворение «Это праздник.
Розы в ванной»,
…Вишневым светом
Телефонный автомат
Озарил сирень. Об этом
Липы старые шумят.
И стихотворение «Tombe la
neige»,
Снег под утро завалил дворы и стогны,
а на третьем этаже пылают окна.
Спят филистеры от мала до велика,
а на третьем этаже не вяжут лыка.
Однако тексты последних лет, лишенные в какой-то степени образности, не
воспринимаются как голые, скорее — как чистые. Происходит это за счет включения
заевшейся метафоры (привычной, традиционной), или ожидаемого, предсказуемого
сравнения, или даже фразеологизма в нетипичный лексический контекст. В уже
упомянутом стихотворении «Tombe la
neige»: «пылают окна», «не вяжут лыка», «сна как не
бывало» и фактически ни одной метафоры.
К чему это ведет? Возможно, простите за парадокс, к надличной
индивидуальности. К индивидуальности — потому что от поэтического лица все же
остались ритм и интонация, как минимум. Да и сам отказ от поэтической
метафоричности, обращение к образности, скрытой в самом языке, узнаваем. Так
что С. Гандлевский остается отличимым. К надличной — потому что в поэзии стало больше языка и меньше
автора. Вышеизложенное, думается, вообще приводит к
рассуждениям, может ли поэзия стать безличной, сказанной всеми, но
произнесенной одним? Трудно сказать, дурно ли это, во всяком случае, все
трансформации в самом своем начале хороши.