Илья Фаликов, «Фактор фонаря. Прозапростихи»; Наталья Аришина, «Сто стихотворений»; Григорий Горнов, «Платье над городом»; Елена Баянгулова, «Слова как органические соединения»; Елизавета Новикова, «Короткий путь в вечность»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 10, 2015
Илья Фаликов,
«Фактор фонаря. Прозапростихи»
Владивосток: «Рубеж», 2013
Пожалуй, самое ценное в этой толстой книге (свыше 800 страниц!) —
размышления о поэзии на фоне природы — и на фоне людей, окружавших и окружающих
автора. Собственно, слово «размышления» не передает всего
смыслового спектра книги, — да, она интересна тонкими, точными, иногда
парадоксальными мыслями, замечаниями, предположениями, — но Фаликов
словно и не ставит перед собой изначально задачи размышлять: он пишет прозу,
отталкиваясь от того, что первое приходит в голову — а речь сама ведет его в
нужное русло, — автору только и остается, увлекаясь все больше, следовать ее
течению. Куда движется течение? — да к поэзии, — точнее, к жизни,
ежеминутно преображаемой поэзией. Спокойное, пропитанное
лесными запахами дачное подмосковное Толстопальцево,
жаркая Анапа, где волны шелестят в камнях, а Высокий берег хранит память о
древних веках, — вот «фаликовские» места: здесь
автору приходит в голову то одна, то другая стихотворная строка, то одна, то
другая художественная ассоциация, и вот он уже в обществе Ахматовой, потом —
Цветаевой, Блока, Мандельштама; как-то сами собой возникают у него перед
глазами знакомцы — и живые, и ушедшие: Соколов, Межиров, Татьяна Бек, Чухонцев,
Рейн… Фамилий в книге видимо-невидимо, XVIII век запросто перекликается с
сегодняшним временем, разговоры о поэзии перемежаются текущими житейскими
картинками-впечатлениями, причем одно другому не мешает, скорее — поэтическое и
житейское друг в друга взаимопроникают. Проза Фаликова
— это не «давайте поговорим о прекрасном», это поэзия, которая живет в самой
ткани жизни — и тем самым не дает жизни скатиться в обыденность, то есть
сохраняет ее — н а с т о я щ
е й.
Фаликов сразу предупреждает: я не рецензент, не
критик, не филолог, «у меня нет филологически продуманного» сценария поэзии;
«да и есть ли он вообще? В природе?» — и вспоминает Пастернака: поэзия — в
траве. Однако в книге немало серьезных отзывов на поэтические
книги (автор почтителен к поэтам прошлого: Серебряный век, советский
период; доброжелателен к современникам. Отзывы эти тяготеют к эссеистике,
которой здесь, пожалуй, немного не хватает воздуха: автор замкнут на текстах,
подверстывает к ним биографические подробности своих героев, не жалеет цитат,
угадывает неслучайные переклички — и немного засушивает речь, придавая ей, в
некоторой степени, литературоведческий характер и уходя от непринужденности
«беседы с читателем» в самоуглубленный монолог. Все же Фаликову
необходимо и в этих заметках присутствие «живых» авторов — тогда у него щедро
проявляется и «теплая дружеская ирония» (пользуясь выражением братьев Гонкур),
и юмор с едва заметным прищуром. Что ценно — автор способен к
самоиронии, и даже без признаков смущения приводит случаи проявления
недостаточного к нему, как к поэту, пиетета (не зря же Евтушенко сказал ему
когда-то по этому поводу: «Редкий ты парень»).
Впрочем, книга Фаликова ясно дает понять, что,
перефразируя Станиславского, он любит «поэзию в себе», а не себя в поэзии. Вот
показательная фраза: «Поэт должен бежать рейтинга упоминаемости:
это значит, что он уже не он, что им играют, что его читать уже не будут
жадными глазами первоусвоения, что он — в списке, а
не в стихах».
В книге есть милые «музыкальные» казусы, я не буду их здесь приводить (хотя
руки чешутся: это моя тема), но один все же прокомментирую: согласно
мнению автора, Денис Новиков бывает старомодным, «как Гленн
Миллер». Однако упомянутый руководитель оркестра олицетворял собой
принципиальное обновление в почерке танцевальной джазовой музыки; его записи и
сегодня слушаются вполне современно; evergreen music!
Но вернусь к литературе и не знаю, похвалу выскажу или упрек:
в фаликовских эссе на свободную тему бросаются в
глаза тщательная продуманность в выборе раскавыченных
цитат «к месту» и заметно-тщательная выверенность
финальных нот в каждой миниатюре или новелле; а также настойчивые архаизмы «тож» и «особь статья» (первый даже умудрился дважды
оказаться на одной странице; а второй неумеренно рассыпан по всей
книге). Это случаи, когда речь не «сама ведет», как я сказал в начале, а когда,
как говорил Набоков о Тургеневе, заботливо разглаживаются «брючные складки»
фраз. Но таков стиль автора, закоренелого книжника, ответственного за
литературное качество написанного.
«Разговор о стихах можно вести лишь с заинтересованными людьми», — утверждает
Илья Фаликов. А разговаривать он умеет, —
заслушаешься. Это, безусловно, мой автор.
Наталья Аришина, «Сто
стихотворений»
М.: «Прогресс-Плеяда», 2013
Чем дальше читаешь, тем страницы все теплей и теплей. В начале — холод, бесприютность, бездомье: «Ни дома, ни сада. / Только пространство в сплошной пелене листопада», «Всюду пыль да песок. Сухо, пусто в оставленном доме», не раз встречается слово «зола» как метафора обманутых ожиданий, душевной опустошенности, уставшей памяти («Для того, чтобы рифма моя / отогрелась в углу, / из погашенной памяти я / выгребала золу»), — и все же мерцает осторожная вера в возможность обрести душевный покой:
Промчится стрелой мотоцикл запыленный —
и я поседею в дорожной пыли.
Ни юноша светлый, ни всадник влюбленный
не будут мерещиться в этой дали.
Холмы над Окою, холмы над Окою,
кувшинки цветут на прибрежной воде.
Не смею лелеять мечту о покое,
Не верю, что нету покоя нигде.
В общем, все стихи Аришиной — это утверждение душевного покоя; о чем говорит и сам строй ее речи, выразительной и гармоничной. Поэту чуждо негромкое, неторопливое, камерное звучание, Аришина предпочитает полнозвучие, динамичность стихового темпа, ее невозможно читать вполглаза, рассеянно, «по диагонали». Опираясь на классический стих, на мотивы поэтов Серебряного века, Аришина берет свои собственные ноты, смотрит на все своим зрением, — недаром любит путешествовать; выше я привел строки о средней полосе, но поэт особенно любит погружаться с головой в атмосферу Причерноморья, вбирая в себя любимые пейзажи. Аришину, пожалуй, можно назвать «пейзажным» поэтом; москвичка, она находит покой, отдохновение, тепло природное и душевное, на юге, на морских берегах, — оно и нарастает к концу книги, когда все больше и больше в ней добрых стихотворений-эскизов, стихотворений-акварелей; не случайно однажды поэт обнаруживает неудержимый душевный подъем, кивая в сторону Блока: «Мне совестно, что я безумно жить / хочу бесценный дней моих остаток». С таким упоением о полноте радости жизни среди природы благодатного южного края пишет, пожалуй, только Владимир Алейников… «В окне виноградная плеть шевелила усами, / и слабо виднелся двузвездный медведицын хвост»; «Ландшафт богат. Кудрявые холмы, / полей пшеничных желтые лоскутья»; «Из фляги льется лучшее вино. / Луна не помещается в окно, / но вольно дышит небо над террасой»… А вот уж совсем откровенно проявляет себя Аришина как художник:
И ящерки в песках, и голуби на крыше,
и в сумерках — зигзаг крыла летучей мыши
в который раз мелькнет, и в мысленный эскиз
внесешь мельчайший штрих — и прочно он повис
на призрачной стене, на гвоздике чердачном,
в забытом уголке, заброшенном и мрачном.
Выводит ли нас эта книга к чистой радости? Пожалуй, да, хотя к радости примешивается печаль, мысль о непрочности, скоротечности жизни; но что делать? — без этого, как писал Кушнер, «вкус не тот, вино не пьется»…
Возвести поспешно картонный дом,
чтоб фундамент старый собой прикрыл.
Пламенеет маками степь кругом.
Улететь? Не хватит размаха крыл.
Что за степью, за морем? Тот же свет,
плавно переходящий в кромешный мрак.
И сухой остаток не лучших лет
освещает скупо чужой очаг.
Однако — «я живу во времени ином, — утверждает поэт, — в моих часах не двигаются стрелки», более того:
Их заводить не стоит на заре,
к античности спускаясь на раскопки,
туда, где пшат — в шуршащем серебре,
а бабочки мечтательны и робки.
Пшат — название пахучего южного дерева, античность здесь — возможно, остатки древней Горгиппии в черте современной Анапы. Заревая прогулка на заре к античному городу, где серебрится пшат и порхают мечтательно-робкие бабочки, пение гармоничных стихов, — что еще нужно для счастья?
Григорий Горнов, «Платье над
городом»
М.: «Вест-Консалтинг», 2013
С первых страниц видно, что Горнов — поэт больших возможностей. Иногда они даже кажутся безграничными. Но именно это обстоятельство вскоре и начинает беспокоить: с одной стороны, уж слишком автор расточителен в выборе средств, с другой — его образы навевают настроения футуристов, у которых метафорическая эквилибристика играет большее значение, нежели правдивость образа; за словесными фейерверками не всегда видишь поэтическую суть, особенно если эта суть — трагическая. Впрочем, в стихах поэта встречаются и Цветаева, и Рильке, и Мандельштам, и Лорка, и Рембо, и Бродский… Горнов работает на обновление словаря, он хорошо понимает, что внезапность рифмы дает новое зрение, разрушает инерцию восприятия, обновляет стих (и действительно, «подворотни»—«иногородние», «натурщиц»—«Сатурны», «фонарь»—«финал», «березовом»—«тепловозном» и т. п. — это свежее, свое, горновское), однако увлеченность словотворчеством нередко приводит его к сюрреалистической пародийности. В предисловии Константин Комаров словно бы говорит моими словами: «Порой Горнов договаривается до каких-нибудь “доберманов лжи“, неизбежно вызывающих в памяти знаменитую пародию Владимира Соловьева на символистов с “леопардами мщенья“, “мышами тоски“, “гиеной подозренья“ и прочей фауной»; однако здесь меня веселят не горновские «доберманы лжи», а серьезность Комарова, ведь стихотворение Горнова «Монолог постмодернистки», где скалятся эти «доберманы», — демонстративно ироническое. Я лучше сам приведу пример того, до чего «договаривается» Горнов»:
Также и с городами, и со звездами ныне так.
Трогая небо — созвездий снимаешь звук.
Фонарь провалился. С дерева ночь снята.
Седеют вокзалы, уставшие от разлук.
Но дело, скорее всего, не в намеренности, а в способе
мышления поэта, отвергающего «прямые смыслы» и нацеленного на язык сложных
ассоциаций, на непрестанную «добываемость» смыслов, —
тем более что каждое стихотворение проникнуто каким-то неутихающим внутренним
движением, настойчивой нетерпеливостью, — кстати, в первых стихах нам то и дело
встречается образ поезда («Разбуди меня утром имя твое вершить, / Разгонять
слетевшиеся над поездом метастазы»; «Мы отправляемся к югу разными
поездами»; «Проводниками предназначено / Нам быть на разных поездах», плюс
стихотворение, которое открыто называется
«Путешествующей поездами»).
Многое в стихах можно почти потрогать, настолько они живые, — сам автор это
совершает в них свободно, давая нам образцы небывалой эротики: «От порыва ветра
упадет осина, / Закрыв крыльцо волосами, как ты меня»; «Я верну тебе голос,
который украл тогда, / Когда ты спала, и когда в тебя из меня вода / Переливалась по нитям, протянутым меж телами»… А вот
удивительная метафора ежесекундного присутствия любимой женщины — при ее
физическом отсутствии:
Твои отпечатки пальцев на прутьях забора у
трассы, идущей во сны,
На гранитных фронтонах, колоннах и парапетах,
На вызревших виноградинах и на счастливых билетах,
На обмякшем лице изможденной от счастья весны…
(В русской поэзии эти ощущения до Горнова
по-своему передал Владимир Соколов: «Куда ни
посмотришь, везде / Следы твоего пребывания — / На камне следы, на воде, / На
улице и на диване»).
Стихи Григория Горнова — это стихи глубоко любящего
человека, они порой полны глубокой нежности. Увы, в современной поэзии стыдятся
сильно и нежно любить.
Когда любимая женщина скажет идти долой,
Когда время на корточках обрушит молчание кораблей,
Мы окончательно определимся, кто первый здесь, кто второй,
Кто самшитовый крест, кто песок, кто пятьсот рублей.
Когда любимая женщина с повинной придет сама,
Скинет плащ, слухом приимет, зрением обожжет,
Мы вернемся в заброшенные родительские дома,
И будут печаль и слезы, но будет нам хорошо.
Когда любимую женщину за руку, к алтарю,
Покорную, отрешенную, такую, что можно жить,
Я все написанное человечеством заново повторю,
Чтобы любимая женщина уйти не смогла решить.
Иконы венчальной потрескается киот,
Но лик возгорится так, чтоб весь мир ослеп
Когда любимая женщина вдруг умрет,
И моя душа отправится ей вослед.
Елена Баянгулова,
«Слова как органические соединения»
М.: «Русский Гулливер», 2014
Это поэзия «малых букв», при отсутствии пунктуации. Что, конечно, настораживает: сейчас так пишут многие, превращая себя в машину по производству текстов, а не стихов. Но в книге сразу на себя обращает внимание маленький объем каждого стихотворения: уже хороший знак! А первое же стихотворение настраивает на серьезное к ней отношение:
меня учили — если ты знаешь цену словам
ты всегда будешь честным
а все эти заповеди —
свод правил для аморальных личностей
я могла это только выучить наизусть <…>
Именно такое — серьезное — отношение позволит оценить легкое дыхание юмора, прячущегося за бесстрастностью тона, перескоки смыслов, неуловимо взаимосвязанных между собой (из-за чего едва ли не каждая строка может быть началом нового стихотворения), и ощутить любопытную странность: будто не мы вчитываемся в слова и всматриваемся в смыслы, а слова и смыслы всматриваются в нас, провоцируют — и ждут реакции. Сказано же — «органические соединения», то есть — живые, обладающие живым началом. Иногда «жизнь» бьет через край, особенно когда читаешь, что на рассвете «с деревьев облетали воробьи / и жгли деревья». Или — когда автор, видимо, ведет речь о полноте этой самой жизни, о преизбытке возможностей:
город намазан на бутерброд
рот открываешь и чувствуешь привкус чужих волос
цивилизация доводит до крайностей — иди и бери
смотрит идет садится наклоняется и шепчет на ухо
оказывается соседка
В поисках возможностей выражения Баянгулова нащупывает свои пути, — а это уже стоит внимания!
Елизавета Новикова, «Короткий путь
в вечность»
М.: «Вест-Консалтинг», 2015
Рассказы недавно и очень рано ушедшей из жизни Елизаветы Новиковой,
литературного обозревателя и книжного журналиста, производят жуткое
впечатление. «Жуткое» не в смысле «ужасное» — совсем наоборот. Они, как сказано
в послесловии, писались «в стол», точнее, «в компьютер». И далее: «некоторые из
них написаны с высочайшим литературным мастерством, какое не снилось
“профессионалам”».
Я понимаю иронию Владимира Гуги (автора послесловия).
И он, в общем, прав: написано мастерски. Никакого любительства. И никакого
авторского простодушия; в рассказах из каждого угла за нами следит ироничный
писательский глаз: не слишком ли мы серьезны при чтении? Как сказать… По-всякому. Конечно, приступив к очередному рассказу,
начинаешь догадываться, что автор тебя потихоньку разыгрывает, все глубже
погружая в атмосферу мистики, фантастики, остросюжетного драматизма и
экзистенциального ужаса. Новикова все время с какой-то отчаянной настойчивостью
заглядывает в лицо смерти; притягиваемая к ней словно магнитом, против действия
которого бессильна. И меня — словно дружески издеваясь и смеясь надо мной —
заставляет следовать ее примеру. И тут хоть зажмуривай глаза. Ну нельзя так
много смертей…
Напоследок все-таки небольшое возражение автору послесловия. В книге
встречаются моменты, которые говорят о недостаточной опытности пишущей. Дело
вот в чем. Некоторые авторы, приводя диалоги, понимают, что нельзя все время
писать «сказал» да «ответил», нужно придумывать другие слова, приписывать
персонажам какие-то действия и выходить таким образом
из положения. На какие только ухищрения не идут! Вот
например, у Новиковой:
«— Привет! Как у тебя сегодня? — Тоня подставила щеку для поцелуя.
— А что сегодня? Как всегда, — проворчал Олег <…>
— Ага, — заулыбалась Лена. <…>
— Давай чаю. И пирожков. <…> — Олег зажмурился от удовольствия.
Тоня потупилась:
— Эх, суп кончился. <…>
Олег махнул рукой».
Ни разу нет «сказал», «ответила». Все это заменено выразительными действиями. Я
вижу р а б о т у над
текстом, и при этом не понимаю: когда успевают персонажи так молниеносно
действовать мимикой и жестикулировать? Ни секунды покоя; словно немое кино…
Но это не главное у Новиковой, никак не главное. Это случайности, —
пожалуй, вовсе не стоящие внимания.