Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 10, 2015
Ежи Ярневич (Jerzy Jarniewicz) — поэт, литературный критик, переводчик англоязычной литературы, профессор гуманитарных наук. Родился в 1958 году. Автор двенадцати поэтических сборников. Лауреат литературных премий «Ника», «Силезиус» и «Орфей». Член Комитета литературных наук Польской академии наук. Живет в Лодзи.
Ноль — ноль
За окном матч на экране. Тот же самый,
что по телевизору в отеле, но голос комментатора
из-за окна доносится с двухсекундной задержкой,
и я слышу его дважды — щедро.
Фол, который у меня уже случился,
еще не произошел за стеклом. Я должен был поймать тебе букет,
мы должны были проснуться вместе, а я сижу в мертвенном свете,
картинка в телевизоре моргнула и исчезла. Сегодня ночь
седьмого дня недели: твоя фотография не хочет сотрудничать.
Рев трибун, не слышно, как вибрирует мобильник,
и сообщает: ничья в городе, который
ты с птичьего полета опиши и нарисуй
как два наших города. Не знаю,
с чем тебя сравнить, когда
средь множащихся образов тот образ, по которому Господь создал
твой сагиттальный шов, запястье и белизну ладони,
внезапно исчезает, прежде чем
кто-то с задержкой крикнет эхом: гол!
Agent provocateur
У него был след на плече, там, где оно открыто
миру,
какой оставляет на коже бейсбольная бита,
такой же синий след,
но не от
биты.
Она не хотела его убивать, ни секунды не хотела
убивать. Смерть, не наша, а так называемая,
согласилась на потом,
когда тело утратит интерес,
не потому что больше не может,
а потому что не хочет.
Когда она потупила глаза, он увидел
сосудистые звездочки и нервы,
сплетенные
в солнечное сплетение. Запах крепчал, капал пот цвета солнца.
После желания пришло сновидение, и снился ему аромат —
дымный, с ноткой жасмина и кедра,
который источала на рассвете спрятанная под кроватью
фирменная бейсбольная
бита.
Тишина в палатках полярников
Зашла бы она на шаг дальше,
как мужчина,
и он принял бы ее
на шаг дальше,
как мужчина.
На белых подушках лежали инструменты,
с которыми она, впритык успев до ночи,
попала наконец туда,
где сходятся меридианы:
шесты, крюки,
мотыги, рукавицы.
И она зашла на шаг дальше,
как мужчина,
не силой лошадиных сил,
а пешком,
на цыпочках,
по хрупкой корке снега.
Хруп-хруп, звукоподражательно
потрескивал наст,
и он знал, чьи это шаги.
И если бы он закричал от этого,
она могла бы знамя водрузить.
Была бы фотография. Остался бы след.
Джульетта в колонии
Эта комната вне закона. Каждый,
я имею в виду, извини, любого
из нас двоих,
входя в эту комнату,
нарушает закон, описанный
в кодексе одного из этих захватчиков
на белых конях с восточных барельефов.
Это как раз ты знала,
это мы знали оба, что
вне закона твои чулки
и бюстгальтер, моя майка,
открытка из Вайнхауса, два диска
контртенора из Парижа,
коробочка пудры, записная книжка с датами
наших тайных свиданий,
знали, что они вне закона,
нет, об этом мы
не подумали. Джульетта никому
сейчас не поможет, хоть и живет
за стеной. Там, за стеной,
расчесывает волосы, проводит пальцем
по краю стола, словно он бесконечный.
Можно дотянуться? Подложить
под солнце огонь, спрятаться там,
куда наши ближние
приходят заниматься любовью:
под облаками в рюшках,
налево,
нарушая право?
Скажи, с кем занимаешься любовью, и я тебе скажу, кто ты
Твой старший сын носит мое имя. Нет,
все не так: это я ношу имя
твоего старшего сына. Царапнула меня
таким материнством, перевернула
вверх тормашками порядок, а я, играя роль
любовника
с тобой, моей любовницей,
я шторы опустил,
готовясь
к удвоению вне закона.
Ветер играл
на катамаранах — нам сценой
служило море, пристань и т. п. Сыном
пахли твои дифтонги и подмышки,
а имя его
побуждало к прелюдии,
сваливаясь горячим, как грех,
наследием:
Ну иди!
Я отдал дом и реку,
и безымянных птиц, что
облепили ночью катамараны
«Климек», «Клаудина» и
«Гортензия».
Передо мною то, чего за окном уже нет
Теперь прикройся. Окна
не притянут взгляд,
раз то, на что не принято смотреть,
лежит здесь навзничь, обнаженное:
здесь несосчитанные ребра, там
язык, соблазненный влажной кожей,
для тебя,
до вознесения.
Взгляд льнет и лисит
от пят через груди, выплатив последние слова,
и подсказывает: прикрой!
Прикрой
мне лицо, чтобы пронизывающим пальцам открылся
Брайль, этим двойным агентам вина
и шоколада. И пот бросается в глаза и то,
как пахнет рот, который замолчал. Сегодня ночью
мы нарушим закон
и отвоюем право на свидание. А теперь открой
тот бок, с которого кровоточишь, о ангел.
Зади Смит выступает в Кракове
Автора знали по фотографиям, а фотографии были
из Лондона.
Она могла бы говорить и дольше — например, о табу,
надо преодолевать, и почему терпеть не может интервью.
Шатер переполнен, публика и не думает
выходить на свежий воздух Щепанской. Когда
сама пишешь,
начинаешь по-другому читать. Ну и сколько книг
ты написал с утра, если читаешь по кофейной гуще
каждого записанного слова? Вероятно,
это сказалась жара. Сказы раскидала и прошла.
Агнешка спрашивала о романе, по брезенту
ударили капли майского ливня,
время года вступало в права,
арабская весна в Кракове. Ливия
исчерпана, остался нам еще Дамаск
и долгая дорога до него: меня подвешивали за запястья,
впихивали в покрышки. Кто бы мог подумать, что вода
так быстро подмоет шатер? На улице
мы прыгали через лужи, моря, океаны.
Кто-то снял обувь.
Ника в нарезке
Вот везут фрагмент, и ничего не движется здесь.
Слева от бронзовой груди, покрытой патиной,
торчит Дворец культуры. Из-под груди
выглядывает рабочий в берете. Этот город — пустыня,
а Ника мертва.
Говорю, потому что
не видишь этого снимка. Не видишь, как
перед дождем, когда одни ищут
зонт или скрываются за створками
деревянных дверей,
другие выносят за порог тазы и ведра,
и расставляют их под небом,
тут и там, в беспорядке —
ну, об этом тебе и расскажу, и другие такие моменты,
в старомодном стиле, о подобных вещах,
за семь дней, семь отелей,
по нашей дороге до завтра. Расскажу.
Но вернемся к Нике,
которую везут на фотографии, в июле
шестьдесят четвертого, пока
победа над городом еще твоя:
прежде чем ведра наполнятся,
ты выбежишь из кадра босиком
и достигнешь точки росы.
Транзит Венеры в Заверце
Пишу в гостиничную карту выдуманные адреса, тебя
придумываю первой. Зачем этот парень напоминает,
что если не сегодня, то в жизни больше не увидим такого
транзита?
Что он имеет в виду под словами «в жизни»? И откуда
он знает,
что мы больше не увидим Заверце
вдвоем? Смотреть на Венеру на одной линии с Солнцем
и нами — это опасно для глаз. Разве что в Интернете.
Как все взаимосвязано. Не увидим транзита,
если не пойдем посмотреть, а если
пойдем, то можем ослепнуть
и не увидеть. Как все друг на друга похоже:
силезские города, маршрутка, бродячие собаки. Называй
это
кошмаром
на улице Вязов, битвой под Белой горой,
«Последним воскресеньем»,
но, если ты меня любишь, мы должны увидеться,
и поэтому не увидимся. Следишь
за бегущей строкой? Бог
создал камень, которого не может поднять.
То, что скрыто от глаз, останется без названия
Это номер на час и сейчас. Ты идешь
в ванную, «надо пописать»,
но закрываешь дверь, я слышу щелчок замка. Мы ведь
голые, а постель от нас мокрая.
Не то
чтобы это
обескуражило меня, но заморозило
на миг, как в тот четверг, когда в сквере на Петрковской
парень за столиком, с ним еще был друг,
вдруг словно расплакался у всех на виду,
и все отвернулись.
Возвращение драхмы
На моих глазах зародился комикс,
джаз стал классикой, а Джаггер вышел на пенсию.
Смело могу сказать, мне повезло,
хотя счастья моих глаз не объяснят даже
самые старые окулисты, что слушали с открыток
Deep Purple и носят тройной
сердечный клапан. Иди,
покажу тебе из окна мой золотой город,
островерхие крыши под отелем.
В этом городе, написала «Выборча», долго никто
не проживет.
Но на седьмом этаже я хотел с тобой не об этом. За дверью
скрипит лифт, когда мы занимаемся любовью,
как нарисованные на картинке.
Ты приехала сюда,
чтобы уехать, и это не «я умер,
чтобы жить», и не «даю, чтобы дали и мне» и другие
крылатые слова — ну кто, приехав, тут же собирается
обратно,
и какие, к черту, крылья? Гостинице больше ста лет,
но был косметический ремонт. Это не наши дети
вместе с нами стареют, а Джаггер. Только бы успеть,
в программе передача: «Как выглядит
итальянская любовь Немана»,
ее запомнят те, кто вовремя приехал в студию.
Ах, ну откуда эта уверенность на границе предательства,
что, если занимаемся любовью как в первый раз,
то сюда уже не вернемся,
а город наутро уйдет под землю?
Днем подул северный ветер
Что случилось? Скажешь?
Для этого нет слов.
(Язык в любой момент сломается
и заново начнется.)
А это только
погремушки, посмотри,
на них
без нот
сыграет каждый,
кто хотел бы подвести нас
к этой тишине.
А это только
норвежские фломастеры:
желтый от снега, красный от солнца,
синий от черной-черной
воды,
что омывает обстрелянный остров.
Что ты хотела сказать? Ты помнишь?
Слова
не поспевают за полетом детской фантазии,
Брейвик уже пишет свои воспоминания. Ты
испечешь мне черный чизкейк, родишь
семерых детей. И мы подставим ветру
уста.
День был гладкий, как фарфор
Например, О., которую
спустя много лет я увидел
в прошлый четверг на похоронах
Марии Корнатовской.
Увидел не глаза,
она прятала их за очками, а саму О. Да, О.
Я узнал ее за очками в прошлый четверг,
на похоронах Марии Корнатовской. И,
как тогда, захотелось
заняться любовью,
как будто никто и не умер.
В этот день легко нашлось место
И похоронам, и желанию. Была жара. Мраморные листья
изображали листья. Вместо них шелестели
имена и даты. Блестели под слепящим солнцем
глаза на фарфоровом медальоне.
О., самое время после такого,
я сказал бы тебе наконец, но все —
могильщик, капеллан, плакальщицы,
продавец живых цветов, ректор
киношколы, харцерка с лампадкой,
студенты на каникулах, журналисты с ТВ,
трубач Феллини — все как один
сбились с шага,
и смешались языки.
«Абракадабра — крестильные рубашки»
и другие подобные вывески
по четной стороне Пилсудского: на крещение нужно
в ботиночках. В ботиночках, нарядиках, накидочках.
В кружевных шапочках. Впрочем, потрогай сам.
Мне нравится, как ты прикасаешься. Вы мне повяжете
носок на голове? Завяжете бантик?
Кто всаживает в муравейник кий, когда его хозяева
работают на сдельщине при блеске беленьких чулочек?
Intimissimi! Кому довериться, когда в подвале,
где проросла картошка, прорастают
рюшки, трусики и снежные трико?
Salve. Sale. Para gratis. I ora pro nobis.
«Больше вывесок я не припомню», и позволь уж себе
вторую часть формулы. Предусмотрен возврат НДС:
неодетых детей на небеса не пропустят.
Столешница
Карандаш. Рядом еще карандаши с обгрызенными
начисто концами — там, где когда-то были резинки.
Как всегда, бесполезные. Зайдешь?
перо, и второе перо от ангела с эспералем.
ветхие, пожелтевшие конверты с надписью extra royal,
ночной стакан с остатками баллантайна,
который чудом не допил. (Охренел,
бросает ему на здравствуй, как будто
сто лет знакомы, а ведь вошла в контору
в солнечных очках, с кровавыми губами.)
Блокнот в обложке из искусственной кожи, основательно
залитый, мятая пачка галуаса, пресс-папье.
Пять. Пять утра. А он уже
выбрал галстук. (Он мог бы быть моим отцом,
говорит она, не смущаясь, хотя рот кровавый,
а взгляд, как с анонса «Выборчи».)
Готовый к встрече с четырьмя миллионами,
он выходит. Иди, покажу тебе страх в кошельке
с горсткой белого порошка. Ты слишком много
читаешь на рассвете. Мой след пересечет тебе дорогу.
Считалка на конец лета
Ты первый парень,
кто это сам посчитал.
Ты бреешь ноги моей бритвой,
повторение на лето, шпаргалки:
что пропустил, наверстывай. Язык женщин
меня смущает, лишает дара речи,
меняю курс, затихнув под одеялом,
на считалку самца: три, два, один.
Пуск? Итальянец сдает нам на время кровать,
время подтыкает сбоку. Сегодня первый день
цикла. Как будто в нас что-то новое.
Нет, это ты новая: справляешься с потерей железа,
с ростом франка,
со временем, в которое закрывается
единственный в районе детский сад.
Первый мужчина из твоих семи ребер,
я слушаю, как ты называешь стороны света:
Вот ключи, вот номер телефона. Вытягиваешь
из-под бедер полотенце. Народная память кончается
с концом сентября. Блестят шлемы в витринах.
Осенью бьет кровь. Я возведу тебе Трою,
какой ты не видела.