Ольга Любимова, «На Ильинке»; Ольга Любимова, «Когда Господь…»; Евгений Степанов, «Как похудеть на 35 килограммов»; Евгений Лесин, «В философском автозаке»; Александр Кирнос, «Я проснусь однажды старым…»; Людмила Колодяжная, «Отражением в глазах застыть…»; Дубравка Ораич Толич, «Хлебников и авангард»
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2014
Ольга Любимова, «На Ильинке»
М.: Вест-Консалтинг, 2013
Топоним «На Ильинке» россияне понимают, вероятно, в зависимости от своего
возраста. Если для молодежи это рядовое определение места в центре Москвы, то
для среднего и старшего поколений Ильинка — не просто точка на карте, а один из
символов прежнего общественного строя. Ибо по этой улице располагались многие
«властные» учреждения. И даже если среди них «затесывались» учреждения
культурно-просветительские, вроде «редакционного отдела Института информации»,
сквозного места действия рассказов Ольги Любимовой, то из их окон был виден
Кремль:
«Когда Розочку, бывает, спрашивают, где она работает, то она отвечает
иносказательно:
— Я сижу перед окном и, если нужно узнать, сколько времени, смотрю прямо на
часы на Спасской башне».
Такая диспозиция означала визуальную нерушимость связки власти и народа. Жизнь
в те годы была более общественной, чем частной, работа была исключительно во
благо Родины, а бытие имело характерные черты:
«И глухие, яростные стоны не были слышны; их заглушало повсюду раздававшееся
мерное приглушенное туканье… это вся страна… выбивала, да, да, прошу прощения
за аллегорию, выбивала ковры».
Аллегория действительно двусмысленная, но ее «второе дно» сможет понять только
человек посвященный — либо живший в ту достославную эпоху в СССР, либо хорошо
осведомленный о быте и нравах хомо советикус доперестроечного периода.
Создается впечатление, что Ольга Любимова к таким читателям в основном и
обращается, на свойском, этаком «кухонном» языке перемалывая с ними косточки не
такому уж отдаленному прошлому нашей страны: застою, перестройке, «дикому
капитализму», пику внешней эмиграции… Ее простодушные рассказы не снабжены
никаким «научно-справочным аппаратом», позволяющим лучше понять странности того
времени. Впрочем, сноски и пояснения художественному тексту, как правило, только
вредят, «распыляя» внимание. Но и их отсутствие рождает иную сложность, в
первую очередь — герменевтическую, для рожденных «после СССР» или потомков
эмигрантов. Меж тем, книгу вроде сборника рассказов «На Ильинке» стоило бы
прочесть и юным россиянам, особенно тем, кто идеализирует советское прошлое, не
виденное ими.
Ольга Любимова ничего не идеализирует. Ей это органически невозможно — она там
жила. Детали, которые она вводит в свое повествование, придумать нельзя —
например, когда на Красной площади хоронили какого-то очередного большого чина,
сотрудников учреждений, расположенных вокруг Кремля, добровольно-принудительно
обязывали стоять в «скорбном» окружении площади. Правда, люди охотно на это
шли, потому что после похорон их отпускали домой… В толпе «скорбящих»
сплетничали, хвалились обновками, а самого траурного марша из задних рядов
толпы было не видно, но одна умная женщина раскрыла пудреницу и стала следить
за происходящим на площади через зеркальце. «Толпа единым духом переняла
почин», — пишет Ольга Любимова и отмечает, что это было, скорее, акцией
неуместной «раскованности плебса», легчайшего, неопасного сопротивления засилью
официоза, главного признака и главной беды отраженного в книге «нашего времени»
(так и называется этот первый в сборнике рассказ). К нему, времени, нетрудно
заметить, автор относится с болезненным неприятием.
В рассказе «Комната окнами на кремль» Ольга Любимова от собственного лица
рассуждает о таком пороке эпохи, как замалчивание: «Замалчивание, ложь —
признак трусости. Я все думала: «Чего они боятся?! У них в руках все: власть,
деньги, сила! Чего же они так боятся?! Когда-нибудь неизбежного раскрытия всех
совершенных преступлений?» — и приходит к выводу, что — да, именно этого. А
может быть — прозрения своих «подчиненных», обычных советских граждан. Их
собирательным образом в книге выступает Розочка из рассказа «На
мостике-радуге», бывшая сотрудница редакционного отдела, под старость лет
эмигрировавшая в Израиль. Ей было тяжело привыкать к новому климату, городу,
быту, особенно — языку, но когда соотечественники, уехавшие раньше и лучше
социализированные в Иерусалиме, спросили Розочку, не собирается ли она
возвращаться в Россию, та ответила однозначно:
«Там жить нельзя! …Там нельзя жить человеку. Там жить безнравственно!».
Эти слова служат лейтмотивом книги «На Ильинке». И никакой ностальгии.
Ольга Любимова, «Когда Господь…»
М.: Вест-Консалтинг, 2014
По контрасту с только что рассмотренной книгой прозы Ольги Любимовой «На
Ильинке», ее же сборник под разом туманным и претенциозным, но словно бы
оборванным или скомканным названием «Когда Господь…» поначалу вызывает
недоумение — что это за книга? Художественная, документальная,
исследовательская, историческая, публицистическая?
Прочтение первой же главы недоумение развеивает и вопрос снимает. Глав в книге
шесть, но почему-то пять из них называются «Глава», а шестая — «Часть».
Надеюсь, смена термина не несет никакого каббалистического смысла. Из глав,
поделенных на тематические подглавки, следует, что книга, безусловно, не
художественная, а все остальные составляющие в ней имеют место быть. Ибо эта
книга — вольный пересказ Библии до возведения Иерусалимского храма. Пересказ,
скорее, наукообразный, нежели поэтический — и вместе с тем достаточно
примитивный для серьезного исторического исследования. Хотя в конце книги,
точно для придания ей солидности, содержатся «Список использованной
литературы», «Принятые сокращения» и «Примечания». На мой взгляд, в том виде, в
каком есть этот зачаточный научно-справочный аппарат, он книге не полезен, если
не вреден. Он демонстрирует, что автор претендует на научный труд — но больше
ничего в книге на научный подход не указывает. Труд Ольги Любимовой не содержит
ни введения, ни постановки проблемы, ни раскрытия темы, ни выводов,
подытоживающих ценность данного изыскания для науки (да и какой науки?). И,
прошу прощения, для серьезной научной работы список использованной литературы в
шесть книг, одна из которых Библия, — это нонсенс. Так же, как всего одно принятое
сокращение: «ИД» — «Иудейские древности», Иосиф Флавий.
Так что в этом пункте возникает резонный второй вопрос: зачем эта книга
написана? Ведь усилия автор приложила немалые, что видно по объему издания.
Поразмыслив, впрочем, находишь и на этот вопрос ответ — только гипотетический,
но ведь справедлива цитата из пророчеств Иеремии в темнице: «И предал я сердце
мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростию все, что делается под небом:
это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем».
«Мудростию упражняясь», ответ я нащупала.
Ближайшая аналогия, которую породил у меня сборник «Когда Господь…» —
адаптированные книги классиков мировой литературы на английском (немецком,
французском и т. д.) языке, предлагавшиеся в советскую пору ученикам «языковых»
школ. Лично я читала в таком «усеченном» виде Стивенсона, Кронина и легенды о
короле Артуре. Считалось, что усвоение «упрощенного» языка в виде
художественного текста полезнее школьникам, ибо убивает двух зайцев — и чужой
речи учит, и не скучно. С другой стороны, понятно, что все эти благие основания
прикрывали одно лишь соображение: ну не смогут же дети рабочих и крестьян
читать Шекспира и даже Кронина в подлиннике, хоть ты расшибись!..
Вот таким же, похоже, мотивом руководствовалась и Ольга Любимова, суммируя в
сокращенном виде библейские легенды — о сотворении мира, о создании людей, об
Адаме и Хаве, о Каине и Авеле, о потопе, о Вратах Бога, об Аврааме, Исааке и
Иакове и так далее вплоть до возвращения в Сион. Она просто добросовестно
подготовила для неискушенного читателя, не знакомого с первоисточником Библии и
не имеющего духовных и интеллектуальных сил для «потребления» тяжелого
архаичного языка Книги Книг. Своего рода, сделала «адаптированную» Библию.
Посыл, безусловно, гуманный.
И важно подчеркнуть, что прослеживается неудивительное (автор-то один!) родство
«писчей манеры» Ольги Любимовой в книгах «На Ильинке» и «Когда Господь…». Ольга
Любимова в значительной степени «пересказчик». Там пересказала то, что видела,
тут — то, что читала. А уж кому какая книга больше придется по вкусу, решать
читателю.
М.: «Вест-Консалтинг», 2014
Вы замечали, как тяжело рассказывать иностранцам русские советские
анекдоты?..
На одном культурном сейшне артист рассказал гражданину современной Литвы
анекдот, который при Брежневе был политическим: как синхронно умерли грешники в
США и СССР, были направлены в ад, сидеть в бочках с дерьмом, но могли выбрать
преисподнюю — капиталистическую или социалистическую. В социалистическом дерьма
полагалось на душу вдвое больше… но на практике наш человек выиграл, потому что
в один день его «не завезли», в другой — с ведрами перебои, и так до
бесконечности.
Литовец, образованный человек не первой молодости, казалось бы, помнящий жизнь
в СССР, не мог понять, почему все кругом хохочут. Ему и так, и этак объясняли,
хотя гиблое дело — растолковывать анекдоты… А он недоуменно разводил руками:
«Над чем же вы смеетесь?! Это же халатность!».
Над собой смеемся! — надо было ответить ему бессмертной фразой.
Такова и книга «невыдуманных рассказов» Евгения Степанова «Как похудеть на 35
килограммов». Этот сборник имеет прямое родство с книгой рассказов Ольги
Любимовой «На Ильинке» — он тоже «плоть от плоти» нашей житухи и тоже «требует
перевода» для читателя молодого, неискушенного либо взращенного иными культурой
и социумом. Многие рассказы построены именно на несходстве ментальности
русского человека и граждан «из другого мира». Таковы истории о знакомстве
автора с американцем Бобом и их «перекрестном» гостевании — то Боб в Москве, то
герой-рассказчик в Америке, а квинтэссенция — фраза, которой начал Боб репортаж
по возвращении из России: «Господи, какое счастье, что я родился в Америке!».
Для «нашего человека» это смешная книга, несмотря на подчеркнутую реальность
всех вошедших в нее происшествий — или, напротив, благодаря ей? Приемы, которые
автор использует — например, житье-бытье коммуналки в центре Москвы, где, путая
день с ночью, гуляет толпа соседей-алкоголиков, а рассказчик пытается из
последних сил работать (но порой и ему, несмотря на политику «невмешательства»,
приходится браться за топор), — выглядят гротеском. Но мы же понимаем, что это
никакой не гротеск! Наоборот, если тут и была корректировка реальности, то в
сторону большей «невинности» книжных страниц…
Впрочем, не только будни маргиналов в неприкрашенном изложении Степанова
выглядят парадоксально и порождают гомерический хохот. Культурная и творческая
интеллигенция России, оказывается, не отстает от обитателей социального дна.
Наоборот — она их порой опережает. Конечно, ведь это мозговая элита нации, а не
спившийся обыватель! — или, выражаясь языком одного из них, Славика, директора
по связям с общественностью в некоей таинственной структуре, «не ежик».
«Зашел к нам какой-то бизнесмен, директор фирмы, попросил скидки на фирменные
наши издания…
А Славик в ответ:
— Я в бизнесе пять лет (иногда он говорил — восемь! — Е. С.). Я вам не ежик.
Знаю все законы. Вот вы хотите скидку. А ведь это неправильно. Это чересчур».
Чем чаще человек повторяет, как заклинание, «я вам не ежик», тем значимее он
становится, кажется ему. Ну, разве можно такую коллизию перевести на любой
другой язык мира? На любую другую культуру? Начиная со слова «ежик»?
В «невыдуманных рассказах» герой, альтер эго автора, не щадит и себя,
откровенно рассказывая и про свои встречи и разлуки с женщинами (женщины ему
попадались нестандартные, прямо скажем!), и про то, как приспосабливался к тем
или иным работам… Но если язык любовного приключения, как правило, интернационален,
вкупе с понятиями «странностей любви», то «культурная деятельность по-русски»
тоже готовый, но непередаваемый анекдот. Особенно анекдотичен и «самокритичен»
в отношении сегодняшней российской литературы «Рассказ-судьба», начинающийся со
слов:
«Раньше я был проституткой. То есть — журналистом. Теперь я — хозяин публичного
дома. То есть — издатель и главный редактор газеты».
В рассказе фигурирует бывший одноклассник «хозяина публичного дома» Серёга
Лупикова, «реальный олигарх», которому показалось мало нефти и строительства, и
он «как на грех, стал писать». И возжелал печатать свои рассказы через издания
однокашника. А тот, будучи человеком ответственным, не только их публиковал, но
и подводил под них теоретическую базу. И с этой целью пригласил на встречу с
писателем в дорогущий ресторан аспиранта РГГУ, каковому пообещал за статью 10
тысяч рублей. Поначалу аспирант смущался роскоши и порывался заказать только
чай, по своим доходам… Но, десять минут послушав писателя Серёгу, убежденного,
что Шукшин, Улицкая и Аксенов жизни не знали и писать о ней не умели, аспирант
показал, на что способна голодная интеллигенция:
«А Володя встал. И сказал нечто ужасное.
— А ведь ваши рассказы, господин Лупиков, бездарны. Никакой судьбы тут нет. И
писать я о вас не буду. Вот, Евгений Викторович, тысяча рублей за еду.
Извините, я должен идти».
Обхохочешься! Над собой смеемся. Слава Богу, еще не разучились!
Евгений Лесин, «В философском
автозаке»
М.: Союз писателей Москвы, 2014
Во вступительном слове от редколлегии к этой книге содержится краткая
историческая справка о том, что поэтическая Библиотечка Союза писателей Москвы
стала издаваться в августе 2008 года по инициативе поэтессы Людмилы Осокиной —
специально ради того, чтобы предоставлять поэтам — членам СПМ —
«книжку-визитку» объемом в 32 страницы. Серия действовала 4 года, в 2012 году
была приостановлена, а в этом году возобновлена. Двумя первыми изданиями в
«обновленной» Библиотечке стали стихи Евгения Лесина и Александра Кирноса.
Евгений Лесин — автор пяти книг, известен своими «экспрессивными» стихами. Кому
как, но мне лейтмотивом его творчества представляется четверостишие за гранью
дозволенного современным законодательством о печати — но что же делать, если об
иных вещах иначе не скажешь? Это такой диалог с обществом: «Кого е… чужое
горе?». Повторив три раза риторический вопрос, поэт вынужден сам себе ответить,
точно вопиющий в пустыне: «Меня е… чужое горе».
«Книжка-малышка» «В философском автозаке» кажется мне развитием этого диалога.
Не в стилистическом, а в моральном смысле. Она именно о «чужом горе», о
безразличии к нему и о вероятных последствиях глубинного равнодушия (либо
затаенного страха). О страхе как первопричине социальной и гуманистической
пассивности — первое же стихотворение в сборнике «бьет по глазам»:
Боишься смерти, ада и людей,
Боишься слов латинских и английских.
Боишься власти, собственных идей,
Небытия боишься, и за близких.
Боишься ночи, вечера и дня.
И утром тоже страшно и тревожно.
Полиции боишься, как огня.
В глаза не смотришь, ходишь осторожно.
……………………………………………………..
Боишься не найти и потерять.
Боишься заблудиться, обознаться.
И главное: боишься перестать,
Боишься перестать всего бояться.
Сказано отменно! Чувства слова у Евгения Лесина не отнять, здесь перлы на каждой странице. Собственно причины тотального страха на этих же тридцати двух печатных листах описаны Лесиным достаточно четко, начиная с заглавия книги с таким неэстетичным полицейским термином — фи, казалось бы! Но без него — так же никуда, как в вышеприведенном четверостишии без известного глагола. «Автозак» здесь не раз становится полноправным «оружием» поэта — хорошо хоть не булыжник…
То ли май на дворе, то ли самое лето.
В автозаке унылом совет да любовь.
Просто встретились два одиночных пикета.
И ряды оппозиции множатся вновь.
«Автозак» же не простой, а философский, «окрестивший», точнее, «благословивший» книгу сию, стал концептуальным «стержнем» стихотворения, по насыщенности мыслей и сгущенности энергетики похожего на поэму:
Коммунальная квартира.
И вороньей смерть слободки.
Вот опять на Марше мира
Либеральные бородки.
……………………………….
Разговор у вас короткий.
Рассуждают об Итаке
Либеральные бородки
В философском автозаке.
……………………………….
Лииберальная химера,
И бородки, и бараки.
Спорят Бендер и Бандера
В философском автозаке.
Но при явном количественном перевесе в этом сборнике «гражданских» стихов и политических мотивов я бы остереглась сводить ее художественный смысл только к высмеиванию текущего момента, бичеванию общественных и личностных недостатков, приведших к именно такому своеобразию текущего момента и вообще «выступлению с трибуны». Еще один смысловой уровень на протяжении всего сборника выступает ярко:
Две тысячи четырнадцать. Неясно,
Что ждет нас. Но сегодня, боже свят,
Все как-то уж совсем взрывоопасно,
Почти как сотню лет тому назад.
Это чувство времени и осознание, что время течет, но в нашем мире ничего не меняется, Евгений Лесин иллюстрирует обилием центонов:
Даже черная кровь заалеет
На последнем твоем рубеже.
Честь безумцу, который навеет,
Говорил нам, шутя, Беранже.
Из таких бы людей да побольше гвоздей
Для хороших и разных распятий.
В соседнем доме окно желты.
Мне там сказали: да пошел ты.
Но «лидируют» среди центонов известные строки Владимира Высоцкого:
Меня зовут на свадебный обед.
И я пошел, поел, не полегчало.
Но тут они поймали жениха
За онанизмом. И недолго били.
Летела жизнь, как бог, в автомобиле…
Он получит, плагиатор,
Прямо в рыло, плагиатор,
А к полякам в Улан-Батор
Уезжает Ежи Лец.
Скорее всего, эти стихи еще не историософия. Но уже антропософия. Безрадостная, правда. А куда деваться?..
Александр Кирнос, «Я проснусь
однажды старым…»
М.: Союз писателей Москвы, 2014
Поскольку книги Александра Кирноса и Евгения Лесина вышли в Библиотечке
поэзии СПМ практически синхронно, есть соблазн (и даже смысл) говорить о них во
совокупности. Ведь какими-то соображениями руководствовалась редколлегия
Библиотечки, формируя такую «сцепку» книг! А в редколлегию входят прекрасные
поэты Татьяна Кузовлева, Елена Исаева, Александр Тимофевский, Елена Лапшина,
Галина Нерпина и другие достойные авторы, и главный редактор серии Людмила
Осокина знает толк в издании стихов, доказательство чему — подготовленные ею
посмертные книги Юрия Влодова… Вкусу и выбору редколлегии можно доверять
безоговорочно. И сочетание книг Евгения Лесина и Александра Кирноса предстает
любопытной загадкой.
По-моему, авторы поставлены рядом потому, что их творчество зримо иллюстрирует
представление о двух полюсах поэзии. Евгений Лесин — остросоциален, открыт
миру, язвителен, его переполняют негативные чувства по отношению к земле и на
ней человеку. И вся его книга — «громокипящий кубок». Александр Кирнос,
напротив, замкнут на собственных ощущениях, если не герметичен, сдержан и
лиричен в высказываниях, и даже если эмоционален, то элегически, ничего не
порицая, не отвергая — разве что жалея.
Жизнь иррациональна, это точно
(диаметр, умноженный на пи),
и круг замкнулся, и пыльцой цветочной
осыпался. И все же потерпи,
еще побалансируй на канате,
пусть лонжи нет и ноша нелегка,
создателем предъявлены к оплате
лес, поле, небо, птицы, облака.
Очевидно, что именно такое настроение должно «пропитывать» книгу,
озаглавленную «Я проснусь однажды старым…». О грядущей старости, о состоянии
усталости, об упущенных возможностях, досадных потерях и жизненных ошибках
пишут все поэты (да и прозаики, и художники, и музыканты). Однажды приходит
пора для художественного разговора об этом. Вопрос лишь в том, насколько
предощущение «заката» поэтично выражается.
Александр Кирнос находит для него чуткие и тонкие слова:
Жили печенеги и хазары,
пронеслись как «с белых яблонь дым»,
вот и нам пора идти с базара,
уступать дорогу молодым.
Жить бы, с этим знанием не знаться,
песни петь, любить и водку пить,
хоть чуть-чуть еще поторговаться,
лишь пошебуршиться, не купить.
Просторечные обороты, разговорные «с базара», «пошебуршиться» — своего рода вызов поэта той самой «поре», которую иные, быть может, восприняли бы с преувеличенной серьезностью, даже скорбью, встретили бы пафосными строками… Александр Кирнос не чужд возвышенного слога. Буквально следом за этой «веселой элегией», да будет мне позволен такой оксюморон, идет набор высокопарных характеристик бытия:
Невыразима тайна бытия,
события проскальзывают мимо
души. Отделены чертой незримой,
сосуществуют тело, мир и я, —
в итоге приводящих к выводу ожидаемому:
Ее (судьбы. — Е. С.) изгибы и хитросплетенья
рассматривает тихо, не спеша
и удивленно, словно в час рожденья,
свободная и вечная душа.
На вкус и цвет товарища нет — но мне больше по душе живые, непосредственные философские стихи — как то у Александра Кирноса, чьей первой строкой назван сборник:
Я проснусь однажды старым,
очень старым и седым,
и пойму, что даже даром
не хочу быть молодым.
Вообще это не стихотворение, а целый набросок фантастического рассказа или даже романа. Поэт задумывается над «асинхронностью» старения души и тела. Сколько раз приходилось слышать, как человек сетует: вот-де моей душе по-прежнему двадцать лет, но телу-то уже семьдесят, и оно не поспевает за душой!.. Но Александр Кирнос выворачивает этот не оригинальный в принципе предмет размышлений наизнанку:
…будто в этом старом теле
постепенно, не спеша,
незаметно постарела
вместе с телом и душа.
А шальная, молодая,
вместе с телом молодым,
постучалась в двери рая
и растаяла как дым.
Насколько понимаю, здесь затронута проблема возможности смены сущностей — ведь поэт озабочен, какое тело поднесут воскресающей душе на Страшном суде!.. По-моему, тут «пунктиром» обозначена любопытная коллизия, способная подарить сюжет писателю или теорию философу. А сам Александр Кирнос не останавливается на ней, следует дальше, фиксируя все, что происходит с ним и вокруг него и принимая то и другое со смирением, которому надо долго учиться:
Жизнь прошла, но ведь была,
а могла и не случиться.
Наяву иль только снится
взмах бесшумного крыла?
………………………………….
Жизнь могла и не случиться.
но была…
Людмила Колодяжная, «Отражением в
глазах застыть…»
М.: «Вест-Консалтинг», 2014
«Глаукома» — «мглаукола» — пожалуй, лучшая находка Людмилы Колодяжной,
анаграмма, определившая суть, смысл и посыл ее очередной книги стихов
«Отражением в глазах застыть…».
Среди 25 книг Людмилы Колодяжной, о которых упомянуто в аннотации, «Отражением
в глазах застыть…» стоит особняком. Почему — доходчиво объясняет введение «От
автора»:
«Нас всех подстерегает случай…» Так звучит строка одного из начальных
стихотворений этой книги. Мне всегда казалось, что если — заниматься спортом,
обливаться каждый день ледяной водой — то можно избежать роковых болезней.
Оказалось, что это не так. Что есть еще болезни, которые человек — не победил.
Это — глаукома, неизлечимая пока болезнь глаз, грозящая полной слепотой».
Людмила Колодяжная откровенно признается, что провела в глазной больнице 10
дней и горько каламбурит, что они «Перевернули мой мир» — и что ее книга
«Отражением в глазах застыть…» о лечении и прозрении. Но эти понятия для
Людмилы Колодяжной не только медицинские. Она проводит параллели с примерами
исцеления от слепоты, данными в Библии. «Вообще — слепоте и прозрению (чаще
духовному) посвящено множество сюжетов — как в Библии, так и во всемирной
литературе — прозрение духовное после слепоты апостола Павла, слова
Сент-Экзюпери — о том, что “зорко только сердце…”».
Вступление со стороны смотрится выспренним, но Людмиле Колодяжной после
пережитого, скорее всего, оно казалось искренним и заслуживающим именно таких
«нерядовых» слов.
Автор постаралась выстроить концепцию книги соответственно заявленной в
предисловии логической цепочке: глаз — орган зрения — душа — орган прозрения —
прозреет лишь тот, кто был слеп. Стихотворения в сборнике сгруппированы в три
главы, название каждой главы (как и тексты практически всех стихов) содержат
«ключевые» слова этой концепции: «Зорко лишь только сердце», «Ангел смотрит
взглядом звездным», «Озера глаз твоих осенних». И та же линия прозрения
проводится сквозь все стихи книги, с тематическими вариациями: прозрение
физическое — избавление от глаукомы, прозрение духовное — обращение к вере,
прозрение женское — обретение любви как осознанного и одухотворенного чувства.
«Глаз/глаза», «взгляд», «свет», «луч» — «опорные» лексические точки.
По мне, наиболее выразительны и гармоничны стихи, что связаны с пребыванием в
больнице. Например, стихотворение «Мглаукола»:
Нас всех подстерегает случай…
Больничной белой авторучкой,
пока в палате тишина,
пишу тебе стихи,
мои дела плохи,
моя душа — ясна…
Попала в омут незнакомый,
в жизнь, непостижную уму,
в протяжность слова «глаукома»,
где свет — не побеждает тьму.
В том слове — только Мгла Укола,
и плачет колокол — по ком?
Или стихотворение с эпиграфом из Ахматовой: «Я была тогда с моим народом…»:
Я здесь была, с моим народом,
где мой народ в больницах стыл…
Среди старух в худых халатах,
забытых, без друзей, родных,
в больничных — без удобств палатах,
рассчитанных на дестерых.
Уйти от тьмы — еще нет средства,
полна больница, как вокзал…
Здесь знают — «зорко только сердце»,
как Сент-Экзюпери сказал.
В этих строках, при всей их наивной «переживательности», есть элемент, что
делает стихи поэзией: уникальность авторского взгляда, собственный голос,
рассказ о пережитом без вымысла.
А теперь несколько слов о недостатках. Прежде всего, бросается в глаза обилие
цитат из других авторов, не всегда и обозначенных. Возможно, это
«профессиональные издержки» кандидата филологических наук. Скажем,
стихотворение «Отдавшая жизнь за последний взгляд» с подзаголовком «Лотова
жена» — практически мегацентон стихотворения Ахматовой «Лотова жена» — и даже
заключительная его строка с одним «исправлением» становится названием
аналогичного стихотворения у Колодяжной. Та же история с закавыченной цитатой
«Ничего уже не жаль ничуть» в стихотворении «Взгляд из глубины икон…», где
заодно фигурируют «кремнистый путь» и «Лермонтова слово, как закон». Да и
«жизнь, непостижная уму» перекликается с классической пушкинской строчкой «одно
виденье, непостижное уму». Также Людмила Колодяжная позволяет себе рискованные
стилистические эксперименты: изменение ударений в угоду ритму: «Пусть от
дыхания дверь отв’орится» или «Вводится царственно Д’евица в Ерусалимский
храм», или просторечное «дестерых». Или тяжеловесные сочетания слов, отнюдь не
столь удачные, как «мглаукола» — «узри узоры», «птиц цитаты», да и «взглядом
звездным» «лязгает» при произнесении, точно поезд на стыках рельс. На мой
взгляд, это недочеты стихосложения, которые болезненность темы не оправдывает.
Наоборот — они идут с ней вразрез.
Дубравка Ораич Толич, «Хлебников и
авангард»
М.: Вест-Консалтинг, 2013
Имя Дубравки Ораич Толич, хорватской исследовательницы литературы и
культуры, до сих пор было мне незнакомо. Знакомство началось с томика
«Хлебников и авангард» — весьма солидной работы, дающей представление не только
о предмете изысканий — литературном авангарде ХХ века, но и о незаурядности
натуры ее автора.
Как объяснила Дубравка Ораич Толич в предисловии, это сборник ее научных
статей, написанных в разные годы для проекта «Понятийник русского авангарда» и
впоследствии переведенных на русский язык для журнала Russian Literature. Автор
оговаривается, что некоторые статьи вышли в других изданиях, и отмечает, что
заключительная статья вошедшего в книгу цикла о русском авангарде впервые публикуется
на русском языке. Иными словами, для большинства российских читателей, даже
профессионально занимающихся литературой, книга Дубравки Ораич Толич «Хлебников
и авангард» — первое знакомство с комплексом ее взглядов на этот воистину
безграничный феномен.
«Мировоззрение» Дубравки Ораич Толич открывает статья «Авангард как утопическая
культура», где она перечисляет исходные положения данной работы (судя по всему,
они же — исходные положения ее подхода к авангарду в принципе):
«1. понимание утопии в самом широком смысле как универсального способа мышления
и выражения;
2. понимание авангарда как исторической утопической культуры;
3. понимание русского авангарда как центрального национального авангарда, в
котором утопическое мышление и выражение нашли идеальное воплощение в двух
категориально различных и трагически связанных областях: в искусстве (1910-е и
1920-е годы) и в политике (с 1930-х годов и далее);
4. понимание Велимира Хлебникова как центрального утопического поэта русского и
европейского художественного авангарда».
Перед нами весьма четко структурированная иерархия понятий, охватывающая круг
вопросов, связанных с изучением литературного авангарда, при том, что позиция
автора в каких-то элементах может показаться даже экзотической — скажем, в «сопряжении»
авангарда и утопии. Дубравка Ораич Толич обосновывает именно эту логическую
связку, как она ей представляется: «Понятие утопии принципиально может быть
воспринято двумя основными способами: как философско-литературный жанр, в
котором изображается идеальное общество, и как способ мышления и выражения,
одним из архетипов которого является идеальное общество…». Второй посыл
исследовательница и развивает в статье, отталкиваясь от того, что ранее
ментальная и семиотическая типология была бинарной, основанной на двух типах
мышления и выражения — «конкретное» и «абстрактное», «мифическое» и
«логическое», «дикое» и «цивилизованное», «языковое» и «алгебраическое» и т. п.
— но «Появление таких поэтов, как Хлебников, и таких культур, как авангард,
заставляет нас оставить классическую бинарную типологию и предположить
существование третьего основного ментального и семиотического типа». Этот тип
Дубравка Ораич Толич и зовет утопическим.
Из такого введения в тему можно сделать резонный вывод, что понимание хорватским
культурологом литературного авангарда восходит к некоей метафизике, чуть ли не
системе верований. Для нее это очевидно, и она увлеченно описывает эту
метафизику, опираясь на цитаты из классиков русского авангарда — знаменитые
«Дыр бул щыл…», «Бобэоби…» и множество других строк. Любопытен «перевод»
«Бобэоби» с языка звукописи на язык цветописи на основании статьи Хлебникова
1919 года «Художники мира» и обретение в итоге изображения: «белое женское лицо
с красными губами, зеленовато-голубыми глазами, с золотым ожерельем на шее».
Автор считает, что Хлебников этот портрет «прямо показывает… с помощью древних
или новых, только ему известных значений, обоснованных в собственном
онтологическом семантическом коде», — то есть откровенно говорит о том, что покойный
поэт владел тайным знанием. В этом контексте и строятся все статьи Дубравки
Ораич Толич. Следом за Хлебниковым она использует в собственных текстах
расчеты, таблицы с парадоксальными значениями и даже графические «чертежи» и
факсимиле, ищет профетические функции в его поэтике. В конце научной части
книги уверенность исследовательницы в метафизических талантах Хлебникова
становится незыблемой: «Поэзия Хлебникова является “эффектом бабочки”, идущим
из фольклорного и мифического мышления и движущимся к науке и теории
детерминированного хаоса… Меня потрясло в Хлебникове то, что еще больше
потрясает и сейчас. Это не адекватность слов и мира и не точность его
пророчеств. Это колебания между языком и действительностью, мифом и логосом,
поэзией и наукой». Она считает, что «интуиция и игра являются предпосылками
научных открытий». В целом позиция такая имеет право на существование, особенно
когда она аргументирована так, как аргументирует ее Дубравка Ораич Толич, но
нельзя не отметить определенную «фантазийность» этой теории.
Завершает книгу поэма Дубравки Ораич Толич «Палиндромный апокалипсис», что
смотрится странно — научные труды не сопровождают художественными
произведениями. Автор находит эклектике объяснение: «Поэма включена в книгу о
Хлебникове, поскольку вдохновлена хлебниковской формой палиндрома». В названии
поэмы указан 1991 — единственный палидромный год ХХ века, а содержание ее
вполне соответствует той тревожной эпохе. Но, увы — публикация этой поэмы на
русском языке (перевод Радомир Вентурин) лишь подчеркивает то, с чем Дубравка
Ораич Толич столкнулась, когда не смогла перевести на хорватский поэму
Хлебникова «Разин». Ее поэма тоже читается как палиндром лишь по-хорватски.
По-русски ту же игру слов соблюсти невозможно. Кстати, на мой взгляд, в этой объективной
особенности сокрыта «слабость» палиндрома как поэтического жанра.