Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2014
Вячеслав Харченко — поэт, прозаик, критик. Родился в
поселке Холмский Абинского района Краснодарского
края. Окончил механико-математический факультет МГУ (1988–1993) и аспирантуру
Московского Государственного Университета леса (1993–1996), учился в
Литературном институте имени А. М. Горького (2000–2001). Участник поэтической
студии «Луч» при МГУ и литературного объединения «Рука Москвы». Начал
публиковаться с 1999 года. Стихи печатались в журналах «Новая Юность», «Арион», «Сетевая поэзия» и «Знамя». Малая проза печаталась
в журналах «Октябрь», «Новый берег», «Крещатик», «Родомысл», «Зинзивер» и в Интернет-журнале молодых писателей
«Пролог». Лауреат Волошинского фестиваля в номинации
проза за 2007 год. Автор книги малой прозы «Соломон, колдун, охранник Свинухов, молоко, баба Лена и др. Длинное название книги
коротких рассказов» (издательство РИПОЛ-классик,
Ожидание
Стою, жду тебя в метро.
Вчера спросил:
— На сколько ты опоздаешь?
Ты ответила:
— Не знаю.
Если бы я знал, на сколько ты опоздаешь, то пришел бы
к моменту опоздания и все было бы вовремя, но ты не знаешь, на сколько
опоздаешь.
Пока я стоял, встретилось шесть пар. В наушниках играл развратный
новоорлеанский джаз.
Я позвонил:
— На сколько ты опаздываешь?
Но ты ответила:
— Не знаю.
Даже люди, которые не хотели встречаться, уже встретились.
Я еще раз позвонил, но не было сети.
Даже люди, которые ушли — вернулись и встретились, а тебя все нет.
Ты пришла через полтора часа, маршрутка стояла в пробке. Я поцеловал тебя.
Ты сказала:
— Я опоздала на полтора часа, — и улыбнулась.
Ремонт
Когда Рая находила нового мужчину, то сразу начинала ремонт. У первого
мужа-художника, Артема, была студия. Она выскоблила задымленные, закопченные от
табака стены, переклеила цветочные обои на полосатые, вымыла черные, масляные
окна, не боясь упасть с третьего этажа. В туалете повесила репродукцию «Три
медведя», а на кухне выложила салатовым кафелем
квадрат над мойкой. Потом села у окна и закурила, смотрела вниз, как снуют
машины по Ленинградскому проспекту.
Как только через два месяца ремонт закончился, так сразу Артем и ушел. Он
ничего не сказал, а просто оглядел свое новое жилище, присел на краешек стула,
тяжело вздохнул, торопливо доел засохший бутерброд, оставшийся с завтрака,
набил сумку вещами и ушел, оставив ей две тысячи рублей и короткошерстного
серого полосатого котенка Василия.
Со вторым мужем все вышло точно также, но на этот раз ей досталась
трехкомнатная квартира в престижном районе в
сталинской девятиэтажке. Делала ремонт она уже не
сама, а с помощью бригады молдаван, руководил которыми почему-то грузин Васген. Он пришел в квартиру сразу после свадьбы и осмотрел
внимательно эти стопятидесятиметровые хоромы, закинул
голову к потолку и поцокал языком, ошалев
от этих трех пятнадцати, хотя странно, наверное, он и до этого делал ремонт в
квартирах с высоким потолком, но тут разглядывал румяных и счастливых
молодоженов и цокал языком. Яркий, гулкий звук бился о пустые стены и искаженно
и восторженно возвращался в уши. Всем казалось, что это звенят колокольчики. Васген назвал цену и удивился, потому что Раин муж Володя,
инженер, не стал торговаться, а просто залез в бумажник и достал пачку
долларов.
Они с Володей пока уехали к маме, к свекрови, то есть, а Васген
со своими молдаванами медленно, но методично стал ремонтировать квартиру,
возить плитку и паркет, прилаживать шведскую сантехнику, вешать чешские люстры.
Через полгода ремонт был закончен, но к этому времени Рая так перессорилась со
свекровью, что Володя ей стал не нужен. Она собрала все свои вещи, засунула в
переноску кота Василия и съехала к своему третьему муже Григорию.
Но тут она стала умнее. Она уже понимала, что вся проблема в ремонте, и облагораживая двухкомнатную квартиру нового мужа, оставила
недоделанной ванну, и хотя Григорий был очень удивлен и даже расстроен, но
будучи преподавателем философии в университете, отнесся ко всему стоически. А
потом вошли в моду разрушенные ванные, и они показывали свою ванную друзьям,
как оригинальное дизайнерское решение.
Так они прожили двенадцать лет, но детей у них не было, и в один день Рая
собрала свои вещи, забрала уже дряхлого и немощного кота Василия и куда-то
уехала, напоследок отремонтировав Григорию ванную комнату.
Переход
Мой первый кот Лапсик попал в дом совсем
маленьким. Маму он не помнил, на улицу мы его не пускали, живем на восьмом
этаже — ничего не видно. Наверное, поэтому он решил, что он человек. Ни
кот, ни котенок, а настоящий человек, что, впрочем, понятно. Окружали его
только люди: я, жена и дети.
Он садился со всеми за стол, ходил на унитаз и даже дергал за веревочку, спал с
нами в кровати, имел отдельную миску для консервов и чашку с водой, пытался
читать Хамингуэя. Иногда мне казалось, что Лапсик покуривает табак и не прочь выпить водки.
Все это отражалось и на характере. Раз он человек, то хотел иметь и полные
человеческие права: чтобы его не гоняли полотенцем, не били тапком
и разрешали ходить на выборы.
Но однажды мы привезли британца Тюфика. И это была
катастрофа. Сначала Лапсик просто не понимал, кто
это. Потом он не понимал кто он, а когда мы ему объяснили, что он кот, то впал
в длительную депрессию, и ему даже кололи феназипам.
Вообще, наверное, любой психологический переход очень травматичен,
как для человеческого сознания, так и для кошачьего.
Приставкин
Ехал в метро, читал на мобильнике Бунина в епубе,
а надо мной склонилась очаровательная девушка, в джинсах белых, в такой же
белой футболке с Ленноном, листала дамский, как мне показалось роман. По крайней мере, оформление такое, знаете, розово-голубое,
дымчатое, с завитульками и красноватыми шнягами, как белье в сексшопе.
Вот думаю, девушка, а читает о чем непонятно. А потом присмотрелся, а это
Приставкин «Ночевала тучка золотая».
Почему-то представил современную обложку для «Преступления и наказания».
Бритый, накаченный дебил, в арестантской полосатой
робе, пускающий слюни до пола, сжимает в одной руке огромный окровавленный
топор мясника, а в другой держит отрубленную голову старухи, ужасную как голова
зомби, синюю, с мертвыми пятнами и перхотью.
Ломбард
Когда открылись первые ломбарды, я не знал, что там принимают. Когда не
стало денег, долго выбирал, что можно отнести: телевизор, видеомагнитофон,
холодильник, магнитолу? В конце концов, выбрал бумбокс.
Закинул его на плечо, обнял одной рукой и понес по Люблинской улице до пересечения с Кубанской, где собственно
размещался ломбард. Шел и пел: «Перемен требуют наши сердца».
Когда подошел к зданию, то понял, что приема нету,
потому что суббота. Стоял и думал: «Что за черт, почему в субботу не работает,
именно в субботу всем деньги и нужны после пятничных возлияний».
Развернулся и пошел домой. Позвонил Алексису и занял у него сто баксов. Так и не узнал, что в ломбарде принимают только
золото. Узнал только через пять лет, когда одна моя знакомая заложила там
фамильное кольцо, а я помог ей с выкупом.
Фамильное кольцо было замечательное. Красавица моя Анжела выходила замуж и
хотела, чтобы у нее на руке кроме обручального кольца сверкала и бабушкина
драгоценность. Помню я взял его и стал рассматривать на свет. Мне казалось, что
в таком ненадежном месте, как ломбард, могли вывернуть камушки и заменить на стекло. Зачем я это делал, непонятно. Потому что
все равно не отличу камушка от стекла.
Анжела взяла у меня кольцо и поцеловала меня в щеку, хотя всегда раньше
целовала в губы. Поцеловала больно, даже не знаю, как у нее это получилось. Она
как-то резко наклонилась и по-птичьи клюнула меня. Потом развернулась и,
покачивая бедрами как знаменами, вышла из ломбарда, завела Хюндай
и помахала мне из окошка. Я стоял на пересечении Люблинской
и Кубанской и думал, что больше не увижу ее, но я заблуждался.
Ровно через три года, 11 декабря, она позвонила мне на
сотовый и попросила выкупить из ломбарда бабушкино фамильное кольцо.
Желтая труба
Сергей на каждый сейшен приходил с новой девушкой.
В конце концов, я его спросил, когда он выберет одну единственную девушку.
Сергей посмотрел на меня внимательно, поправил съехавший на
бок крестик, поплотнее закутался в модный в том сезоне пиджак цвета хаки и
вытянул руку по направлению к полуразрушенному, краснокирпичному двухэтажному
дому с ржавой покатой крышей, по которой чинно и самоуверенно разгуливали
вороватые пегие московские голуби.
Посередине дом пересекала желтая, точнее скорее угадываемая, что желтая, такая
же ржавая как и крыша, извилистая и ненадежная водосточная труба.
Он ткнул в нее пальцем и сказал:
— Посмотри, какая красота!
Потом еще немного подумал и добавил:
— Я жду девушку, которая войдет сюда и скажет, какая прекрасная желтая водосточная
труба.
В это время дверь в клуб открылась, в него вошла стройная как столб стриптизерши девушка в ярком черешневом приталенном
жакете, осмотрела зал и подошла к нашему столику, расположенному у окна во всю
стену.
Она попросила сигарету и уже зажженной сигаретой ткнула в стекло:
— Какая прекрасная, желтая водосточная труба, — произнесла девушка и
зажмурилась, выпуская на нас клубы какого-то зеленоватого дыма.
Подкидыш
Сначала исчезли скрипки, потом духовые, потом барабаны заменила машина, а гитары
синтезаторы, в конце концов, останется чип с ноготь, который будет издавать
любую известную музыку за исключением той, которую невозможно придумать
человеку.
Игорь услышал, как вверху, в небе между крышами пятиэтажек пищали чайки и
поднял голову. «Вот их не заменит чип», — подумал Игорь и прикрыл глаза
ладонью, наблюдая полеты птиц, но вдруг ему под ноги упал серо-белый комочек.
Он остановился, присел на корточки и стал разглядывать, что же это такое, но
подкидыш зашевелился и попрыгал в траву, но у него (птенца чайки) ничего не
получалось.
Игорь раньше слышал от слесарей, что в нашем поселке чайки вьют гнезда на
крышах пятиэтажек, и даже знал, что слесари специально закрыли на замок все
чердаки, чтобы, во-первых, никто не ходил по крыше, рискуя провалиться в
квартиры пятого этажа, а во-вторых, чтобы какой-нибудь пацан
или дворовая кошка не разорили гнезда.
Он достал мобильный и позвонил соседу Петровичу, слесарю из ЖЭКа:
— Василий Петрович, дайте ключ от чердака, у меня тут птенец выпал.
Ему представилось, как задумался слесарь, как он медленно, а может, и намеренно
медленно, затушил окурок Явы в пепельнице из-под прибалтийских шпрот, как долго
взвешивал, что же делать, как же поступить в этом случае, потому что ключи
отдавать никому нельзя.
— Ты где? Щас приду, — проворчал Петрович.
Через полчаса они поднялись на чердак дома номер 5 по улице Ленина,
единственной улице их рабочего поселка. Петрович достал связку ключей и долго
выбирал нужный, а потом вставил желтый корявый ключ в висячий замок, сделал два
оборота и открыл крышку люка. Сверху показался синий квадрат, они высунули
головы к небу, но вся крыша была залита черным липким веществом, варом что ли,
так что человеку нельзя было пройти по ней, не провалившись по щиколотку, не
повредив крышу, не открыв квартиры жильцов пятого этажа дождю.
Тогда они сели на ступеньки покурить и подумать, сможет ли птенец
самостоятельно дойти до гнезда, которое было в центре крыши.
— Он же как-то до края допрыгал, — сказал Василий Петрович и выпустил птенца на
липкую поверхность.
Со всех сторон сверху, справа, слева, издалека к птенцу полетели чайки. Одна
села рядом с ним и стала гладить его крыльями, хотя кто его знает, что она
делала. Чайки дружно курлыкали, странная музыка разносилась по всему поселку.
— Какой к черту чип, — вслух сказал Игорь.
— Ты что, Игорёк, — спросил Петрович?
Александра Фёдоровна
Стала она слепнуть. Текст расплывается перед глазами, буквы не складываются
одна к одной, прыгают и скачут, как кардиограмма. Бывало со
слуха уловишь хорошего поэта, тексты у него потребуешь, а прочитать не
можешь. Или еще лежишь в постели, утром глаза откроешь и думаешь: «Это уже все
или еще темно».
Под это дело и разбежались все. Пока журнал издавался — роились рядом, а тут ни
звоночка. Журнал был бедовый, без ISBN, в библиотеки не рассылался, но в
Брянске его «неподцензурные» только и знали и несли
свое щебетание не в Союз писателей России, а к ней. Александра Фёдоровна
и сама за поэтами бегала, одного из ментовки
вытащила, второго — из психушки, третьего — из запоя. Занимала деньги,
ссорилась со своими домашними, выбивала денежку на гранты и стипендии. А тут
все разбежались и замолкли, как воробьи в мороз.
Первый номер провалился, да и второй тоже, если бы не расписание автобусных
рейсов и пригородных электричек в приложении, которые анонсировало местное
телевидение. Разошлось в основном приложение, журнал не брали. За десять лет
она издала еще тридцать номеров журнала и двести книжек авторов. Распродала
крохи.
А потом в суде запретили журнал, потому что не оформила ничего, а название
совпадало с другим, официально зарегистрированным изданием.
Тут еще Александра Фёдоровна стала слепнуть, и разбежались все, осталась только
Оленька, придет вечером, уберется, сварит что-нибудь, стихи из Интернета
почитает. Александру Фёдоровну отпустит немного, глаза
засверкают, румянец появится на щечках, планы пойдут: «Мы сделаем новый
журнал, мы найдем новые деньги, мы убедим спонсоров». Только куда там, старым
долги не отдали, чуть квартиры не лишились, а Брянск город маленький, все про
всех знают.
Оленька головой покачает, еще газеты местные ей попересказывает и пойдет к себе домой поэтов обзванивать,
чтобы они в гости к ней пришли, но куда уж им. Они, поэты ее, бывшие питомцы,
разлетелись теперь в теплые, хлебные края, теперь все в Москве, все в
Петербурге, стихи читают, премии получают, в турнирах участвуют.
Сальма
В заброшенном пионерском лагере было очень много
змей. Папин друг Степан Николаевич, бывший инженер, ставший егерем, говорил,
что не помнит года, чтобы было так много змей. Они ползали в
траве, лежали клубками на солнышке, одну, медянку, папа разрубил топором на
куски и разбросал при входе в корпус, но змеи, то ли не понимали, что их здесь
ждет смерть, то ли давно уже ничего не боялись и в этой отчаянной и заброшенной
глуши чувствовали себя полными хозяевами тайги.
Мы ехали в лагерь с заимки егеря не по дорогам, а по тропам, наш УАЗик с трудом преодолевал рытвины и овраги, переезжал
горные реки. Один раз Степан Николаевич бросил рулить и вышел поправить ногой
мостик, состоящий из двух бревен, и мне, и маме казалось, что мы не проедем, но
машина, сопя и ухая, изнемогая от жаркого июльского солнца, чуть накренившись,
выползла на ровную площадку. Дальше, в низине озер, синих, как глаза простого
русского человека, зияли брошенные строения бывшего пионерлагеря.
Ехать пришлось, потому что мама не сошлась характерами с женой егеря. Мама, закончив филфак и получив ставку младшего научного сотрудника
на кафедре современной русской литературы, не могла понять, как в семье из
девяти человек можно обходиться без посуды, а блины бросать со сковородки сразу
на деревянный изъеденный короедами стол, откуда их еще горячими, хватали
грязными руками голодные дети и наперегонки совали в красные желтозубые рты. От парного молока нас с мамой
постоянно тошнило, и мы то и дело сидели на огороде, извергая из себя потоки
зябкой и зловонной жидкости. И эти ссоры были скорее антисанитарного характера,
мама никак не могла взять в толк, почему бы не вымыть
избу или перед дойкой коровы не протереть животному вымя. Но Зинаида, женщина
простая и плодородная, как южный чернозем, только смеялась, глядя на наши
мучения.
Ей, простой деревенской бабе, намертво влюбившей в себя инженера, закончившего
Питерскую ЛИСМУ, было непонятно, зачем мы сюда приехали и что мы здесь ищем,
что такое город, что такое институт, кто такие Бродский или Вознесенский. Во
всей ее простоте скрывался не порок, а обычная языческая истина: чего
суетиться, жизнь — не догонялки, радуйся каждому мгновению, люби и будь
любимой. Все эти заповеди слетали с ее губ в советское время, как
семечки.
Однажды в очередной раз я робко попросила у Зинаиды тарелку, а она только
ухмыльнулась, и тогда егерь вспомнил про заброшенный пионерский лагерь и завел
свой видавший виды УАЗик. Мы забили машину своими
рюкзаками и поехали, раскачиваясь из стороны в сторону по колдобинам. Степан
Николаевич еще затолкал в машину полудикую кошку Сальму,
сказав, что в лагере полно мышей. Это оказалось правдой, хотя странно, так
много в тот год было в тайге змей, а змеи едят мышей, а вот смотри-ка.
Когда-то в прудах вокруг лагеря пионеры разводили карпа. Полуметровые рыбины
всплывали из глубины на звук колокольчика и кормились брошенным в воду горохом
и кукурузой, но теперь лагерь был забыт и оставлен на растерзание таежной
природе. Карпы одичали, и их можно было поймать только на миллиметровую леску с
наживкой из жареного картофеля.
Папа вылавливал и пятикилограммовых, и десяти, а мама жарила их на сковородке.
На кухне было много оставленной посуды. Куски разрезанного карпа, посыпанные
мукой, еще некоторое время прыгали по горячей поверхности, как бы говоря, мы еще
живы, нас непросто убить, мы плевали на ваши ножи. Мы ели рыбу и бросали головы
кошке, но у нее был свой улов — мыши. Она приносила их десятками, складывала на
крыльце и очень гордилась своей добычей. Садилась рядом и вылизывалась на
солнышке, растягивалась, как дембель на отдыхе, усы
ее трепыхались как радиоантенны, а острые маленькие
ушки ни на минуту не прекращали вслушиваться в высокую сочную маслянистую
траву. Не бежит ли очередная жертва.
Как мы любили Сальму! Как мы любили Сальму! Но в руки кошка не давалась. Только папа мог иногда
взять ее на колени, но Сальма, не просидев и минуты,
нарочито горделиво, но очень вежливо, спрыгивала на землю и, понюхав миску с
рыбьей головой, уходила в лес в поисках мышей. Однажды кошка приволокла
гадюку. Я не знаю, откуда в средней полосе гадюка, а может, нам
просто показалось, у страха глаза велики, мало ли что городскому жителю
померещится, но кошка приволокла мертвую змею и уложила ее рядом с мышами на
крыльцо. Я и мама отбежали в сторону, потому что очень испугались, а папа взял
ветку можжевельника и ткнул ею в змею, но ничего не произошло, змея была
мертвая.
К сентябрю пошли дожди, и дороги размыло. Стена колкого и суетливого, как
вокзальный воришка, дождя вылизала склоны и глинистую почву, образовались
глубокие ямы с водой, которая намертво стояла и не уходила в землю. Степан
Николаевич никак не мог проехать на УАЗике к нам в
лагерь, а мне нужно было идти учиться в школу, да и у мамы начинался семестр в
институте. Мы сидели вчетвером в административном корпусе и играли в карты.
Кошка Сальма не ловила больше мышей, а только лениво
взирала на нас из угла, как бы спрашивая, ну чего,
долго еще, сколько можно. Я даже не знаю, зачем мы взяли ее в Ленинград, когда
закончились дожди. За старые заслуги. За мертвую змею. Но это
же была полудикая кошка, не признававшая людей, что ей делать в нашей двушке на Лиговке, в которой ко всему прочему жила
оранжево-лимонная канарейка Галька в метровой стальной клетке. Трепетное,
слабенькое, эфирное и удивительное существо, всеобщая любимица, как ее называл
папа. Когда Галька вылетала из клетки, то садилась ему на голову, и они
расхаживали по квартире, как будто добрейший великан пригрел у себя на теле
нежное и милое существо. Вселенская благость спускалась папе на лицо. Галька
тоже радовалась. Чирикала, пела, смеялась по-птичьи, но однажды не уследили за Сальмой. Точнее, просто забыли про кошку, а она же
охотница, полудикая, прыг, скок на подоконник, хвать и нету Гальки.
Папа, увидев бездыханное тельце, устроил Сальме в
туалете головомойку, мы с братом Олегом, насмотревшись на папу, тоже кошке
всыпали от души, и спасло ее только то, что утром папа унес ее в универмаг, в
котором он был директором. Там она приобрела утраченный авторитет охотой на
разжиревших и обнаглевших крыс, которых видимо-невидимо развелось в подвале.
Подвиг
В Крещенье пошли с Любой кормить уток. В нашем Люблинском проточном пруду с
теплыми вбросами от ТЭЦ они не улетают на зиму, а в
двадцатиградусные и тридцатиградусные морозы сидят в полынье и ждут, когда их
кто-нибудь покормит. И сейчас утки прыгали за крошками хлеба с головы на
голову, трясли перьями (селезни — зелеными, а уточки — серыми), крякали и
толкались, как торговки на полустанке у окошка купе, гонялись друг за другом и
то и дело сшибались в драке. Мы вспоминали лето, как никто из них не брал у нас
хлеб, а степенно проплывал парами мимо. «Почему вы не улетаете», — думал я, —
«почему остались здесь мучиться в морозы, неужели вы верите, что люди, которые
и сами с трудом прокармливают свои семьи, смогут также позаботиться и о вас,
будут каждый день лелеять вас, словно это им вменено в обязанности».
Потом мы пошли в церковь за святой водой, и там стояла чудовищная очередь и все
от мороза похлопывали себя по бокам и притопывали сапогами по утоптанной в
снегу дорожке и стучали пустыми пластиковыми бутылками и баклажками. Я хотел
развернуться, но Любаша стала шипеть на меня, а люди в очереди на нас
оглядывались, и я испугался, что меня не так поймут или подумают, что я
неверующий, хотя я же верил, просто думал, что вода
это ведь не самое главное, это ведь не все, что должно быть, да и так ли важны
эти атрибуты.
Но очередь шла быстро, я не мог понять, почему так происходит, пока не вошел в
храм, весь пол которого был залит водой. Вокруг обширного стола расположились
старушки с синими, скрюченными от студеного холода руками, они через воронки из
канистр и баков заливали воду в бутылки и баклажки. Бравые мужички возле них
придерживали канистры и кричали: «Подходи, не толпись, кто вошел», — и мы пошли
к ним. Я долго сдирал с бутылки этикетку «Сенежская»,
а старушка спокойно ждала, но когда у меня ничего не получилось, она все равно
налила воду в бутылку, только попросила дома снять этикетку.
До дома мы еле добрели, замерзли потому что, а Любаша при входе в подъезд сказала,
что вера — это подвиг и преодоление.