Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 12, 2014
Александр Кормашов — поэт, прозаик. Родился в 1958 году в с. Тарногский Городок Вологодской области. Работал лесником, шофером и т. д., служил в армии, окончил пединститут, учительствовал, работал редактором, журналистом, переводчиком. Стихотворные сборники: «Чаша» (1985), «Бор» (1988), «Косачи» (1993). Проза выходит в журналах с 2002 года. Живет в Москве.
* * *
Я не верю в пришельцев, и они в меня тоже не  верят.
  В том беды никакой, и совсем небольшая потеря.
  
  Мы, встречаясь раз в год, не глядим друг на друга: «А кто ты?»
  Мы спокойно идем — выпить где-нибудь после работы.
  
  Мы заходим в кафе и находим незанятый столик.
  Он военный юрист, а она — кулинарный историк.
  
  Я давно не вдаюсь в объяснение фактов и сплетен.
  Мне давно все равно, кто из нас будет инопланетен.
  
  Я на них и на нас не делю две земных полусферы,
  лишь жалею всех тех, кто родился в конце нашей эры.
  
  (Где скривилось пространство, ось времен ничего не спрямила:
  основание Рима древней сотворения мира.)
  
  Мне их трудно понять, хоть они рассуждают иначе.
  Как ни странно, для них этот мир тоже многое значит.
  
  Он пойдет покурить и уйдет через внутренний дворик.
  Он юрист, он и дома досмотрит, как плачет историк.
  
  
*   *   *
В бухте Юг ветер южный
  и волны толчея.
  Ты всегда была мужней,
  а смеялась — ничья.
  
  Это я третий лишний,
  да чего уж о том.
  Вертолет цвета вишни
  месит воздух винтом.
  
  Что-то крайнюю фразу
  я сказать не могу.
  Две аварии сразу
  на одном берегу.
  
  Нам проститься бы надо
  без терзанья судьбы.
  Солнце красит помадой
  кромку Обской губы.
  
  Это все остается
  неразрывно с тобой:
  полуночное солнце,
  неумолчный прибой.
  
  Писк приборов за дверью,
  хмурый лешего взгляд.
  Хоть вокруг всех деревьев
  лишь цевье да приклад.
  
  Треплет ягодный ветер
  храм мошки на крови.
  Если дело не в лете,
  то, наверно, в любви.
  
  В оторочке песцовой
  тонких рук полукруг.
  Я тобой окольцован,
  улетаю на юг.
  
  
  *   *   *
Мне снится, таких нас двое,
  нашедших тоску в печали;
  зря осень осин листвою
  трясет, поводя плечами.
  
  Но ты вся полна исхода
  к началу, с первоначатью,
  как будто не мать-природа —
  любовница в черном платье.
  
  Никто тебе не загадан,
  никто не сын человечий;
  в цыганскую шаль заката
  закутаны твои плечи.
  
  До всех ты была тут раньше —
  людей, их самой идеи,
  до всех нас, во тьму нырявших,
  терявших все, чем владели.
  
  Одна ты стояла молча,
  глядела еще безлюбо,
  лишь тонкая слюнка волчья
  твои прожигала губы.
  
  И вся ты струной звучала
  самой жажды жить жаднее,
  рожденная до начала,
  рожденная до рожденья.
  
  Любимо — что нелюдимо.
  Любимо — что отголоски,
  когда тянет прелым дымом
  вчерашних лесов московских.
  
  Так тянет, что осязаешь
  всю мягкость земли и костность,
  всю заросль ее и залежь,
  всю адовость, рай и космос.
  
  Тут все, что ввергалось в хаос,
  но в клеточке всплыло каждой,
  тут все, что в дыму вдыхалось,
  не выдохнулось пока что.
  
  
  *   *   *
Не шуршится листопаду среди сосен,
  всякий звук — как залпы Флерова под Оршей.
  Слишком тихо, слишком сонно, слишком осень.
  Начитаться бы стихов сейчас побольше.
  
  Слишком листья, чтобы прятать их по книжкам,
  в каждой луже, впрочем, стынет по сугробу.
  Что-то слишком в этой жизни стало «слишком»,
  но пока не чересчур, и слава богу.
  
  Лишь на даче чересчур печного жара,
  под столом пустой запас боеприпасов.
  Это с вашей стороны земного шара
  слишком Пушкин, а у нас один Некрасов.
  
  Вся Россия дышит как-то по-сиротски,
  но не слишком — скоро станет все, как надо.
  Я брал книжку, мне казалось, это Бродский,
  а всю ночь читал «В окопах Сталинграда».
  
  Между сосен бородою чешет ливень,
  гром гремит, как залпы Флерова под Оршей…
  Кот съел рыбу и как будто стал счастливей,
  небо плачет все печальнее и горше.
  
  Бог с тобой, я не закончу, как Есенин,
  хоть мы тоже не жалеем и не плачем.
  Просто выпал день таким осенним —
  слишком осень, и никак уже иначе.
  
  
  *   *   *
Вновь пахнет май асфальтом и сиренью,
  но ты меня природой не трави.
  На двух крылах свободы и смиренья
  летает все, что истинно в любви.
  
  А жизнь земна, не все в ней мир под сенью,
  и не всегда блаженства пить фиал…
  Я с двух ковшей, свободы и смиренья,
  и руки мыл, и жажду утолял.
  
  И дай мне Бог, когда без слуха, зренья
  уже всерьез молиться я начну,
  из двух молитв, свободы и смиренья,
  сложить одну.
  
  
  *   *   *
В хмелю от денег и утех,
  в тоске от денег и начальства,
  все длится двадцать первый век,
  едва-едва успев начаться.
  
  Его щекочет скоморох,
  его мусолит политолог,
  он весь обманчиво неплох
  и весь убийственно недолог.
  
  В нем остров Лесбос и Содом
  еще тверды в стекле и стали,
  но в тектонический разлом
  уже сползает век усталый.
  
  И час придет, и выйдет срок
  для смены пола и гражданства,
  и детям будет невдомек,
  что им не вовремя рождаться.
  
  И содрогнется материк,
  и Бог, в молчанье безответном,
  уж тем окажется велик,
  что будет милостив к бездетным.
  
  
  *   *   *
Се — глад и мор. Болезней и смертей
  Пандора невзначай спустила свору.
  Предупреждал же брата Прометей!..
  Но брат Эпиметей любил Пандору.
  
  Мила, проста, приятна без затей,
  умом тонка — иным богиням впору…
  Любил всех смертных гордый Прометей,
  а брат Эпиметей любил Пандору.
  
  Любил саму, любил ее детей,
  из глины женщину, и в ней искал опору…
  Титаном был не только Прометей.
  Титан Эпиметей любил Пандору.
  
  
  Читая Сэмюэля Пипса
«Видел всю коронацию Карла. Давка и толкотня.
  Жутко хотелось писать: дул прямо из бочки эль…»
  Сэмюэль Пипс обмакнул перо и завершил описание дня:
  «Засим — домой, ужинать и в постель».
  
  «Слышь, у меня тут чирей, — сказал сэр Генри Вейн палачу
  и, приставив к шее ладонь, добавил: — Руби вот отсель».
  Сэмюэль Пипс захлопнул дневник и задул свечу.
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Молодцы в длинных кафтанах, у всех по соколу на руке.
  Ну, и чего мы смеемся над выходцами из дальних земель?
  В Лондон въехал русский посол…» — пишет Сэмюэль в дневнике.
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Наш флот разбит! В Темзе голландские корабли!
  Как-то тревожно: от жены никаких вестей.
  Триста гиней зашил себе в пояс. Ну, еле вошли».
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Ночью заполыхало в Сити. Джейн: “Ты с ума! Постой!”
  Плавал туда на лодке — огонь, вода и бордель.
  Вспомнил: а год-то шестьсот шестьдесят шестой!»
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Слышал от капитана Феррета, одна из дам на балу
  выкинула во время па. Одно и сказать, фортель.
  Весь день хожу и вижу кровавый плод на полу…»
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Утром в Парламенте делал доклад, болтал четыре часа.
  Назван был лучшим оратором мира! Да неужель?
  Пили в таверне “Голова короля”, смеялись, я чуть не усса…»
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Принял тут Мэри, жену корабельщика, у меня с ним дела,
  Сразу отправил домой, чего тянуть канитель?
  Только стемнело, я к ней. Поломалась, но все же дала».
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Ночью читал “Гидростатику” Бойля. Джейн не пускала к себе,
  крыла похотливой скотиной, что лезет в каждую щель.
  Надо б зайди к мисс Уиллет на предмет задуматься о судьбе…»
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Вот уж Страстная, а мы еще не постились, грех.
  Повару заказал только гренки и рыбу au naturel.
  В церкви пропели 101-й псалом на мотив 20-го — смех!»
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  «Плохо стал видеть. Уже еле пишу и устал шифровать.
  Много бы дали и Джейн, и король…» — скребет пером Сэмюэль…
  А уж на небе облачная перина, и месяц двурогий — кровать.
  Засим — домой, ужинать и в постель.
  
  
  *   *   *
Из всех чудес — одно лишь чудо есть:
  мир так велик, а я родился здесь;
  и в добрый век здесь беззаботно рос
  среди берез и тракторных колес.
  
  Здесь был мой дом — от окон до небес,
  здесь травы обступали, словно лес,
  и бабочки летали будь здоров,
  как книжки из затерянных миров.
  
  Тут предо мной такой открылся мир,
  он так слепил, зачитанный до дыр,
  что свет его, как солнце сквозь листву,
  я сквозь страницы видел наяву.
  
  С тех пор всю жизнь я верю в этот свет,
  в его тепло с неназванных планет,
  в тот мотыльковый космос, что возник,
  из света, солнца, воздуха и книг.
  
  
  *   *   *
Есть родина печали и смиренья.
  Она ни с малой буквы, ни с большой.
  Есть родина иного измеренья,
  вне постиженья телом и душой.
  
  Там дом стоит — пока он не обрушен.
  Там виден холм — он не порос быльем.
  Но там при жизни я, увы, не нужен.
  Вот как тебе, пока в тебя влюблен.
  
  
  *   *   *
У нашей кошки, я без выдумок,
  Их девять родилось, котят:
  Шесть видимых и три невидимых,
  Но все пищат и есть хотят.
  
  Пугать историями жуткими
  Я вас не буду и других:
  Их видно всех, но с промежутками
  Тех, что невидимы, троих.
  
  Что их так много — не в обиде мы.
  Нас тоже, дело не в числе,
  Нас тоже видимо-невидимо,
  Как этих кошек на земле!
  
  
  *   *   *
Он был угрюмый домашний мыш,
  она — бродячая кошь.
  Он ей с порога шептал: «Кыш-кыш.
  Голодная ты, небошь».
  
  Он ей шовал мяшное филе,
  она же: «Мерси, месье!»
  Пока любовь царит на Земле,
  никто никого не сье.
  
  
  Гламурка и Духовка
Двух кошек, Гламурку с Духовкой,
  подбросил мне как-то приятель.
  Отказывать было неловко:
  приятель — солидный издатель.
  
  Мне с ними возиться, ну, типа
  пойти без семерок на мизер,
  я корму им, сукам, насыпал,
  включил для них, сук, телевизор…
  
  Я груб, но простите уж, нервы,
  тут нервные все мы, в Абруццо.
  Сидят на диване две стервы
  и, ну, ни на миг не заткнутся.
  
  — Ллойд Вебер сейчас как Бетховен!
  — Иди ты до Марьи Петровны!
  — Верховен, как Сталин, верховен!
  — Все фильмы с Духовны — духовны!
  
  Я бью их обеих шумовкой,
  им — как прикурить от окурка.
  Духовка качает головкой,
  мурлыкает сладко Гламурка.
  
  Мне снятся Собчак и Новалис,
  всю ночь я от кошек шалею.
  Ну ладно, в ногах бы валялись,
  нет, лезут заразы на шею.
  
  Одна страстно лижет мне в ухо,
  другая — в губу коготками,
  одна о величии духа,
  другая: «Будь вежливей к даме!»
  
  Я знаю, нет лучше Духовки.
  я знаю, нет хуже Гламурки…
  Хватило одной лишь веревки
  да мыла — чтоб выделать шкурки.
  
  Издатель был жутко обижен.
  Купил для него антимоли…
  Давно уж его я не вижу.
  Пишу вот стишки и доволен.
  
  
  *   *   *
К прошедшим войнам готовятся генералы,
  писатели пишут уже написанные книги,
  стихи издаются не за гонорары,
  зато отдают свежестью давно размороженной клубники.
  
  Кино утонуло в сиквелах и римейках,
  лучшая музыка слушана еще в детстве,
  модных идей хватает всего на одну примерку
  (снова ей нечего надеть; второй вариант: не во что одеться).
  
  Что будет в среду, чего не случилось во вторник?
  Кто еще не срифмует «не спится — напиться»?
  Даже весна погрязла в банальных самоповторах:
  чуть сошел снег — прилетели оголтелые птицы.
  
  А как вот хочется почитать об успехах в животноводстве,
  и чтобы надои выросли в гекалитрах!..
  Но все равно почему-то интересно на этом свете живется,
  словно смотришь кино и уже знаешь, что досмотришь до последнего титра.