Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 6, 2013
Интервью
Кирилл Ковальджи — фигура знаковая, даже поколенчески: ну скажите мне, много ли еще осталось людей, которые могут сказать: «Женю Евтушенко я помню 17-летним пареньком?» или вот это: «С Николаем Глазковым мы познакомились в 1949», всплывали в разговорах и Вася Аксёнов, конца 1950-х годов, и выученик Маяковского Семён Кирсанов, кушающий борщик в ЦДЛ, и последняя любовь того же Маяковского Вероника Витольдовна Полонская, с которой Кирилл Владимирович также общался…
Фамилии эти и прочие всплывали не для красного словца, а как-то непринужденно, по тем или иным поводам, и делали нас, слушателей, как бы сопричастными истории русской литературы с таких времен, до которых, казалось, нам не дотянуться! А вот поди ж ты! И теперь, некоторые из нас (вряд ли я, но некоторые) останутся в памяти, в воспоминаниях Кирилла Владимировича рядом, к примеру, с Пастернаком, с которым ему тоже случилось однажды повстречаться…
Мы удивлялись этому и вспоминали теорию шести рукопожатий, примерно так же, как прежде того удивлялся сам Кирилл Ковальджи, беседуя, скажем, с Анастасией Цветаевой и слыша от нее: «Шли мы вечером по Сретенке с Василь Василичем, он слегка ухаживал за мной, впрочем, за кем он только не ухаживал…» Переспросив, что за Василь Васильевич, получил ответ: «Розанов, кто ж еще!». Об этом эпизоде он пишет в своих прекрасных мемуарах «Моя мозаика, или По следам кентавра», вышедших книжкой в этом году и представленных на фестивале «Словесность XXI века», прошедшем сейчас в Казани. Кирилл Владимирович еще добавляет: «Можно ли было не ощутить дуновения нечаянного чуда реальности прошлого, когда она говорила… Благодаря Анастасии Ивановне я физически ощутимо сомкнул в себе живые звенья русской литературы и ее времена (словно через пропасть)».
И вот теперь и сам он выступает для нас в точно такой же роли, но этим не ограничивается знаковость Кирилла Ковальджи в русской культуре. Во-первых, он сам поэт замечательный, начавший свой путь еще в дооттепельную сталинскую эпоху, а во-вторых, он был основателем поэтической студии при журнале «Юность», костяк которой стал позже знаменитой группой «ПОЭЗИЯ», в которую входили практически все «живые классики» современной поэзии: Арабов и Рубинштейн, И. Жданов и Ерёменко, Бунимович и Салимон, и многие другие. Это были последние в СССР поэты, подвергшиеся публичной обструкции со стороны официальной советской печати. С разгромными рецензиями выступила «Комсомольская правда» в ответ на первые публикации поэтов новый волны, которые осуществил в «Юности» руководитель студии Кирилл Ковальджи. Не будет преувеличением сказать, что именно слушатели студии Кирилла Владимировича образца 1980-х годов, определяют поэтический ландшафт современной России, став лидерами различных поэтических течений после распада группы «ПОЭЗИЯ».
Сам Кирилл Владимирович оценивает свою роль довольно скромно.
КИРИЛЛ КОВАЛЬДЖИ: «СЕЙЧАС ВСЯ СТРАНА ПИШЕТ СТИХИ!..»
— Мы начали еще при Брежневе, в самом начале 1980-х, это получилось почти случайно. Комсомол тогда решил почему-то заняться творческой молодежью, стали создавать различные студии — в том числе критики, прозы, поэзии при редакциях журналов, чтобы, видимо, воспитывать правильную смену. Я работал в журнале «Юность», и мне досталось вести поэзию. От этих комсомольских дел мы как-то быстро оторвались и продолжили заниматься стихами. На самом деле, я никого не воспитал. Я уверен, что поэты школы не создают. И вообще, нельзя научить быть писателем, можно научить быть читателем. Я в основном делал такой «просветительский бульон», то есть, во-первых, да, мы обсуждали свои стихи, а во-вторых — я им очень много читал поэтов, в том числе тех, о которых они и не слышали. Я все-таки к тому времени литературу знал-то побольше.
— Вы помните свои ощущения после выхода той уже теперь легендарной подборки стихов поэтов молодого андеграунда в «Юности»? Вы чувствовали, что открываете новую страницу в истории русской поэзии? Испытали гордость? Или скорее отстраненно восприняли это событие, просто как «дать дорогу молодым».
— Никакого такого сильного чувства я не испытывал, я просто понял, что вот теперь можно! Когда мы только начинали, времена были другие, и я сразу сказал, что «ребята, давайте не думать о публикациях, мы работаем не на славу, а во имя русской поэзии». А с началом перестройки мы смогли выпустить не одну, а сразу несколько подборок, и отстоять потом их, несмотря на острую полемику.
— Была ли вам близка поэтика ваших студийцев?
— Тогда я об этом не задумывался, мне все это казалось таким глотком свободы, борьбой с режимом, потом уже я стал как-то пытаться определиться. Мне, например, очень нравится Иван Жданов, но назвать его своим поэтом я не могу. Наименее, может, других реализовался Парщиков, я считаю большой его ошибкой отъезд в эмиграцию. Вообще, там разные люди были, были, к примеру, открытые, как Ерёменко или Искренко, и закрытые, как тот же Пригов, который всегда в маске. Я всегда больше ценил поэтов, которые в стихах раскрываются как личности, поэтому мне, например, несколько чужды обэриуты. Вообще, сейчас вся страна пишет стихи, но не все становятся поэтами. Для меня, у настоящего поэта должны быть три обязательные составляющие: талант, личность и судьба!
— Каких поэтов вы читали тогда на студии? И каких бы читали сейчас?
— Разных читал, не очень известных для ребят-студицев, Сашу Чёрного, к примеру… но это такая анти-поэзия, я считаю, что не все стихи становятся поэзией, а только те, которые как-то прорываются к свету, к духу, открывают в нас что-то, а можно ведь написать хороший стишок, не несущий в себе свет подлинной поэзии, и он становится как бы «анти», скажем, просто хорошей шуткой, при этом оставаясь настоящим стихом. Ну вот Саша Чёрный это такой пример. Я жадно искал поэзию, и многое доставал в свое время. В Литинституте, когда я там учился, в конце сороковых, в пятидесятые — была хорошая библиотека, в которую мы имели возможность ходить. И, к примеру, знаменитое Ждановское постановление против Ахматовой и Зощенко в 1948 году подсказало мне, что есть такой поэт Анна Ахматова, раньше — что я мог знать? Обычный мальчик из провинции, даже имя такого не слыхал, а тут — побежал искать и нашел, и убедился: да, большой поэт! А первое, что я сделал, поступив в Литинститут — прочитал запрещенную тогда к публикации поэму Есенина «Черный человек», просто выписал в библиотеке журнал «Новый мир» 1920-х годов и нашел поэму!
Многого, конечно, и не знали. Я, например, каюсь, что не увидел Платонова, а он жил тогда в подсобке при Литинституте и умирал, когда я уже был второкурсником. А я и не подумал с ним познакомиться. Мы читали, в основном, советских поэтов, Асеева, Кирсанова, Слуцкого, включая даже расстрелянных в 1930-е годы Корнилова и Васильева, а Мандельштама, к примеру, не знали совсем, он был прочно подзабыт и считался маргинальным поэтом. Меня удивило, что такой крупный поэт, как Твардовский, вообще ничего не читал у него. Когда в 1960-е вдруг опубликовали Мандельштама, мы очень живо обсуждали его стихи в буфете ЦДЛ. Услышав наши дебаты, пожилой поэт Семён Кирсанов, который тогда считался звездой, аж ложку опустил: «А что, разве Мандельштам у нас поэт? Да какой он поэт, он сосед мой был, все бегал, трешки у меня занимал!» После этого я перестал уважать Кирсанова.
Но вот сейчас, возвращаясь к вашему вопросу, мне кажется, что хороших советских поэтов вовсе перестали читать, как будто их и не было!
Нынешние поэты знают только друг друга и поэтов соседних студий, ну да, Серебряный век, Мандельштама вот теперь, а того же Кирсанова, или Асеева, Мартынова — как будто и не было! Вот их сейчас и стоит читать, пожалуй, современным поэтам.
— Какую эпоху, за все десятилетия, которые вам удалось понаблюдать, вы считаете самой плодотворной для русской поэзии?
— Если говорить непосредственно о поэтах, то более многих я чту Бродского, хотя и не знал его лично. Так, видел однажды. Ну а если эпоха — то, конечно, шестидесятые… Я помню всю эту блестящую плеяду, помню Женю Евтушенко 17-летним мальчиком, он появился такой резкий, нахальный, я еще подумал: «много на себя берет!» Но поэт и должен таким быть! Должен брать на себя, а нынешние — увы, не берут! Я помню, как-то в разгар 1960-х приехал мой друг, польский писатель, и он спрашивал: «Ну как вы можете любить этого Евтушенко? Это же не поэт, это фельетонист!» Конечно, для европейцев эти наши стадионы, слушающие поэтов казались неприемлемы, у них поэзия — сугубо что-то интимное, разговор собеседников, а у русской литературы — главная черта, свойство, если хотите, выражается в желании спасти все человечество, я об этом говорил сегодня во время возложения цветов к памятнику Л. Толстому (одно из фестивальных мероприятий. — А. Б.), не будем сейчас давать этому какую-то оценку, но вот это так! И когда я предложил моему другу сходить на выступление Евтушенко, а как раз так получилось, что совпадали даты, — и потом он вернулся, увидевший, как там принимают поэта, и чуть ли не на пуговицы готовы растащить пиджак Евтушенко, и поляк сказал: «Да, я вижу, что русским это надо!»
Мы с европейцами вообще не всегда совпадаем, даже если говорить о поэзии. Я, например, полагаю, что русского верлибра, как такового еще не существует. Нет ни одного крупного поэта-верлибриста! Так, эпизодические попытки, и здесь еще играют свойства нашего языка, силлабо-тоники, в отличие от силлабического строя, более присущего многим европейским языкам, тем же полякам, например. Я считаю, что русский верлибр должен быть внутренне ритмичен, и даже некоторая рифма внутри верлибра возможна. Меня за это русские верлибристы называют еретиком, де, определись, что же ты все-таки пишешь! На это я отвечаю: человек свободный, как хочу, так и пишу. Можно говорить в целом, об отличие прозы и поэзии: для прозы язык — это средство! Вы ведь заметили, что в романе запоминают чаще всего не сам текст, а скажем сюжетную линию, композицию и прочее, а в поэзии — язык это сама цель! Очень важно запомнить стихотворение так, как оно написано!
Кирилл Владимирович в разговоре о поэтических эпохах, на встрече с читателями, объявил, что все-таки с оптимизмом смотрит в будущее, хотя и характеризует нынешнее состояние как некую паузу. При этом дело, по его мнению, не столько в кризисе литературы, сколько в том, что поменялось место литературы в обществе и культуре. Он хорошо об этом пишет в своей мемуарной книге:
«Говорят о кризисе современной поэзии. Что с ней? Речь, конечно, не о сущности поэзии, а о ее воздействии, о ее реализации. Тут, действительно, разительные перемены. Если раньше, по словам Евтушенко, поэт был в России больше, чем поэт, то теперь телеведущий больше, чем поэт. Поэзия еще недавно была оазисом с живой водой посреди пустыни мертвой речи, поэзия была своеобразным «островом свободы». Теперь — половодье свободы, не видно берегов, плыви, куда глаза глядят, — но — чур! — кругом болота и всякая муть. Сущность поэзии не изменилась, изменился менталитет общества».
Где они, те блестящие нахальные мальчики, которых видел во время оно Кирилл Ковальджи?..
— В 1949 году я познакомился с Николаем Глазковым, вошел такой красивый бородач и с порога мне: «Я — гений!» Да? Ну прочтите что-нибудь! Читает. Да, действительно…
Глазков в шахматы любил играть, ну и выпить был мастак, его поэтому и не тронули, считали, ну что с него возьмешь? Выпивоха! А у него кое-где была такая антисоветчина! Василия Аксёнова я увидел очень молодым, лет двадцати, в 1955, кажется, году… такой уверенный в себе молодой человек, матерился много, даже с видимым удовольствием, что по тем временам тоже считалось каким-то вызовом и выглядело необычно.
Этот дух свободы был уже и в нас! И в атмосфере литинститутской это чувствовалось. Мы уже отличались от стариков. И даже «нахальство» здоровое было. Кстати, могу припомнить забавный случай: мы готовились к выпускному, а денег не хватало, тогда мы решили пройтись по писательским дачам в Переделкино и пригасить наших классиков на наш вечер, а заодно — объявить подписной лист, мол, кто сколько сможет, поддержите… Сначала зашли к Катаеву. Он обрадовался: студенты! Начал нам «петь» на полчаса, рассказывал что-то о прошлой литературе, о Бунине, ну мы сообразили, что это не скоро кончится, наконец, улучив момент, сообщили о своей цели, он сразу как-то погрустнел, обмяк, но денег дал. Вторым пошли к Леониду Леонову, решили уже сразу начать с главного. Леонов присвистнул: «Ну вы даете! Это как если бы я, не издав ни одной книжки, пошел бы к Горькому денег просить!» Третьим пришли к Пастернаку, застали его перед домом: «Борис Леонидович, мы к вам!», «Ко мне? — переспросил он даже как-то испуганно, — вы, может быть, не знаете кто я? Я не могу сейчас никому принести пользу, один только вред!» Последним был Симонов, которому мы по ошибке сунули не тот листик, а — о ужас! — тот черновик, где мы примерно рассчитали, сколько каждый из писателей даст нам денег! Но Симонов посмотрел, и — дал в два раза больше, чем там было написано!
— Вы вспомнили Пастернака времен «Доктора Живаго», а вас самого режим не преследовал?
— Практически нет, ну была попытка исключить меня из Литинститута, я захотел сделать альманах литературный, спросил: могу ли? Мне дали добро, а когда он вышел — то объявили нелегальным и начали меня пропесочивать, 8 раз собирались по этому вопросу, а шел тогда 1952 год, при Сталине еще дело было, в конце концов, отстояли, помогло то, что сняли ректора — Фатеева, и мое дело пересмотрели.
Еще был смешной случай, когда Борис Полевой мне объявил, что нельзя впредь публиковать в «Юности» «метрополевцев», авторов знаменитого тогда скандального альманаха. Я говорю: а кто это? Дайте мне тогда журнал, я же не знаю авторов! Хотя все знал прекрасно, подделывался под дурачка. Журнал не дали… а потом вдруг уже на гранках обнаружили на страницах «Юности» рецензию Евгения Рейна, убрать уже не было никакой возможности! Тогда они решили вырезать фамилию автора. Из журнала убрали, а в оглавлении — забыли! Так эта статья и вышла!
Я еще одну вещь хочу сказать: вот тут на конференции фестиваля профессор Натан Солодухо утверждал, что постановление Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» — это тоже своеобразная форма литературной критики, но я полагаю, что это не так. Это была не критика, а убийство… Настоящая критика — дело профессиональное. Я вспоминаю, одного молдавского поэта. У него была теща, и вот как-то в доме впервые появился телевизор, и теща пристрастилась к хоккею, и через какое-то время считала себя настоящей профессионалкой, потому что могла уже спокойно назвать всех участников команд и прочее. Но вот как-то она подсела к телевизору еще поближе, взяла очки с троекратным увеличением и вдруг выдала: «Батюшки! Да они что же, на коньках?» Так вот, критика — это дело профессионального литературного экспертного сообщества, а не политики, иначе вот будет эта тещенька.
Наверное, поэтому мы и не рискнем здесь подробно рассуждать о поэтике Ковальджи, отдав это дело на откуп специалистам, скажем лишь, о большой внутренней свободе автора, философичности и этом самом «движении к свету» в его стихах, которое сутью связано с главными духовными ориентирами русской литературы, о которых выше уже говорил Кирилл Владимирович. А еще нелишними будут слова, которые сам о себе записал молодой Кирилл Ковальджи еще на заре 1950-х годов.
«Я — бессарабец, во всей полноте национальной неразберихи. Если я буду поэтом, то противоречивым и разнообразным, как моя судьба, мой характер».
«В десять моих лет пришли советские, среди которых я не был по-настоящему «своим», как не был по-настоящему своим и среди румын, к тому же оказался я ни русским, ни румыном: мама была армянка, правда, армянского не знала, только молитву «Хаер мер» («Отче наш»), и ту — механически, на память. Отец — болгарин (может быть, с примесью сербской и молдавской крови). Короче говоря, у меня были все причины чувствовать себя неполноценным. Но комплекс этот все-таки не поборол меня, потому что, во-первых, я оказался способным малым, меня любили, и был во мне какой-то крепкий орешек веры в себя… Изначально я чувствовал себя русским. С родным языком русским, но без России. Россия была где-то и в другом времени. Россия была Пушкинской. Одна возникла из большого дореволюционного однотомника с гравюрами. Весь Пушкин в одном томе…»
Мы позволили себе эту большую цитату, потому что как кажется, в ней-то и заключена подлинная глубинная основа не только большого русского поэта Кирилла Ковальджи, но и всего нашего Отечества. Подлинная сущность России, многонациональной, но русской, и с ее главным поэтом, эфиопом по происхождению Пушкиным, которого одели в бронзовый саван памятников, а он продолжает жить, пока продолжаются поэты…
Беседовал Айрат БИК-БУЛАТОВ