Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2013
Эссе
Валентина БУРУЛА
НЕСУЩЕСТВУЮЩАЯ КОЛЛЕКЦИЯ
или Записки идеалистки
Эта коллекция, на первый взгляд, не представляет особенной ценности. В ней больше запахов, звуков, ощущений, до которых ни рукой, ни взглядом не дотронешься. Но какими ни были бы экспонаты этой коллекции, они требуют быть явленными миру, чтобы не потускнеть, не покрыться пылью времени. Их жизнь — в строчках моих воспоминаний.
Libri Paradises
Если есть на земле книжный рай, то это уютный подвальчик на территории Литинститута, именуемый «Книжная лавка». Работая там, я узнала, что у книг есть запах, получила прозвище «Бурула-три-крыла» (историю с крыльями начал Е. А. Евтушенко, о чем будет рассказано отдельно в миниатюре «Небо. Орел. Девушка»), нашла друзей и познала радость общения в его каком-то самом чистом и правильном виде. Трехкрылым именем меня наградил хозяин Лавки, человек доброй открытой души, весьма оригинальный в своих суждениях и ни на кого не похожий, Василий Николаевич Гыдов. Его ИО скороговорящие курьеры, студенты и всяк входящий не раз произносили вверх тормашками, отчего он получался Николаем Васильевичем, почти Гоголем. Поэтому я придумала такую штуку: в данном случае выражение «задеть за живое» равнялось «задеть Василия Николаевича за Гоголя». По всем законам жанра, если у руля стоит такой необычный человек, то и гости его Лавки непростые. Смею заметить это с абсолютной уверенностью, ибо убеждена, что не со всеми книжными магазинами дружат знаменитые интересные гости и не везде случаются литературные дискуссии.
Почему-то хочется начать не с писателей даже, а с народного артиста Александра Георгиевича Филиппенко. Его можно было угадать и по походке, ведь гостей мы, работники Лавки, встречали сначала по ботинкам — не забывайте, дело было в подвале. Но запомнились не они, а залихватская клетчатая кепка, в которой Александр Георгиевич безумно походил, к примеру, на Коровьева (которого он, как я позже узнала, играл в «Мастере и Маргарите» Юрия Кары, фильме, долгие годы скрытом от массового зрителя). Помню, как он возбужденно рассказывал про новую постановку «Мастера и Маргариты», которую я приняла почему-то за театральную. На самом же деле речь шла о 10-серийном фильме Владимира Бортко, где Александр Георгиевич сыграл Азазелло. Посмотрев фильм, я поняла это его творческое возбуждение: образ Азазелло оказался некоей квинтэссенцией всех непростых, можно сказать антигероев Филиппенко в кино, у которых, впрочем, всегда не одна маска, не одно дно, от чего они так притягательны. Не открою ничего нового, но промолчать не могу: и в образе булгаковского персонажа, и в жизни этот человек необычайно обаятелен, энергичен. Он походил на молнию: неожиданно появлялся и так же стремительно исчезал, оставляя нас улыбающихся, довольных жизнью и с ощущением (по крайней мере, у меня), что он непременно читал что-то из классики великой русской литературы.
К разряду таких же людей-фейерверков относится и еще один друг Лавки: поэт-авангардист, издатель, творец многообразной реальности Евгений Степанов. С уверенностью можно сказать: его кредо — ни дня без идеи. Он издает сразу несколько журналов, устраивает творческие встречи, выставки, снимает фильмы и передачи. Помимо всего прочего он притягивает к себе огромное количество ярких личностей из разных областей и не только искусства. Именно благодаря знакомству с Евгением Викторовичем, а позднее и работе в его издательстве, я общалась и побывала в квартире Константина Кедрова, как мне кажется, живой легенды мировой литературы, революционера от авангарда, за что он не раз выдвигался на Нобелевскую премию, которую он, к сожалению, так пока и не получил. Помню этот старый дом, квартиру с кованым, кажется, балкончиком, сквозь раскрытые двери которого плыл летний зной. Атмосфера в жилище поэта поистине таинственная, он неспешен и величественен, но при этом прост. Впервые он заговорил со мной еще в Книжной лавке. Я была удивлена, насколько свободен он от снобизма, высокомерия, его мягкая речь как-то сразу располагала. Вообще он походил на какого-то доброго сказочного персонажа, при этом глаза-искры таили такую мощь, человеческую, творческую, что становилось не по себе, как будто ты делался сопричастным какой-то магической тайне.
Не менее загадочным показался мне литературовед, исследователь творчества обэриутов Владимир Глоцер. Всего несколько раз я видела его в Лавке, но он неизменно заводил разговор о каком-нибудь писателе, рассказывая неизвестные, думаю, не только мне, но и вообще широкой публике истории из их жизни. Больше всего мне запомнился наш разговор о Константине Вагинове, чьим творчеством я тогда увлеклась. Владимир Иосифович посоветовал мне написать хорошую работу о нем, мол, Вагинов по-настоящему не исследован. Но при всей открытости и дружелюбии Глоцер казался вещью в себе, прятал взгляд за затемненными стеклами очков, будто и вправду был где-то не здесь, не в двадцать первом веке, а со своими любимыми обэриутами, за коих вставал грудью перед всеми и вся. Мне взгрустнулось, когда несколько лет назад я узнала об уходе этого рыцаря с львиной гривой, чьи доспехи — книги, чья эпоха, увы, миновала.
В лавке я познакомилась еще с одним подвижником, чья забота о полузабытых поэтах достойна восхищения. Евгений Александрович Ламихов — историк литературы, издатель, чьи маленькие книжицы тиражом в 100, а то и меньше экземпляров хочется прижать к сердцу и как-то отогреть. Ведь нелегко им соперничать с книжными монстрами. А историй, которые он рассказывал мне заговорщическим полушепотом, столько, что все их не упомнить. Но от них ты, слушатель, растешь внутри себя, делаешься умнее и добрее.
Знаю, давно не бывал в лавке Владислав Николаевич Залищук, многие десятилетия редактор отдела поэзии журнала «Дружба народов». Главным в нашей дружбе были не многочисленные прославленные имена, с которыми его сводила жизнь, а какое-то почти родственное тепло, я видела в нем своего дедушку, который больше десяти лет назад ушел из жизни. Он часто приносил мне шоколад, рассказывал о каких-то бытовых мелочах. Больше всего меня поразили два эпизода. Когда он поведал мне историю своей любви к жене Елене, не угасшую даже после ее смерти. И еще помню, как он в конце своей рецензии на стихи одного моего знакомого, студента Литинститута, сказал: «Все бы ничего, но я точно знаю, что автор никогда не любил, а для стихов это плохо». К слову, среди моих стихов, чье авторство я нарочно скрыла, он отметил именно объяснительно-любовное, что мне очень приятно.
Впрочем, куда уж мне, когда в книжный рай просится знаменитая гостья, лучше уступлю ей дорогу, а то она такая вся внезапная, что, пожалуй, не заметит, как ноги оттопчет. Это все, конечно, ироничные предположения, на ноги она мне не наступала, но слух мой от ее тоненького истерического хихиканья пострадал. Представляю: Вера Павлова, поэтесса от сексуального стресса. Получилось похоже на название лекарства, однако действие от многих стихов и самого автора противоположное — раздражительное. В таланте этой даме с классическим музыкальным образованием не откажешь, но есть в ней какая-то дисгармония. От того, как она неуклюже втягивает голову в плечи, и этого детского пищащего голоса кажется, что она, подобно Алисе из страны чудес, выпила какой-то эликсир для стремительного роста, но что-то внутри нее вместе с голосом не выросло, не доразвилось. И начались какие-то совсем не чудесные чудеса, и телеса наступают со всех сторон без меры и без разбору. Прямо хочется выгнать ее из книжного рая.
Изгнание состоялось, но мое и добровольное. Переманил меня в свое издательство Евгений Степанов, впрочем, не зря. Было немало встреч. Не забуду, как с коллегами провожали филолога Юрия Орлицкого, чьи работы по теории стиха и прозы я читала еще в последних классах школы. А тут на тебе, Москва Казанская, уходящий поезд и электронный адрес на прощание. Юрий Борисович обещал почитать мои опусы. Ничего я ему не выслала, побоялась. И пусть! Память о встрече с кумиром юности, быть может, еще важнее. И не менее важно, что, несмотря на мой уход из лавки, в этом книжном раю мне всегда рады и всегда в нем распахнуты книги. Спасибо тебе, моя Клавка! Так назвал свой магазинчик сам Василий Николаевич.
Об одном из гостей лавки сама собой сложилось отдельная история.
Урбанистические рыбки
Представьте себе идеальное литературное происшествие, где каждая деталь соответствует таинственному замыслу судьбы. На пороге лавки появляется Поэт. Сиротливо стоя в дверном проеме, он полушепотом, полутелепатически, потому что ему очень неловко, просит продавца (то есть меня) о чем-то. И тут, прошу заметить, сиротливость неслучайна. Он один из четверки поэтов, окрестивших себя «ахматовскими сиротами». Это было в 60-х, встречи в Толстовском доме с великой Анной Андреевной, с живой легендой Серебряного века, духовным лидером. А здесь в 2000-х я с трудом разбираю просьбу. Поэту срочно требуется вот эта газета (кажется, «Книжное обозрение») и вот эта книга (ее название не отпечаталось в памяти). Его голос становится совершенно печальным, когда он сетует на то, что написание стихов нынче совсем не приносит доходов. «Я нищ и наг», — кажется, говорит он. Тут я задумываюсь насчет второго: добротное черное пальто вполне себе ничего, по моде. Но куда деваться, сочувственно киваю. «Вот все, что у меня есть», — с этими словами поэт достает целлофановый пакет. О этот дурманящий копченый дух! Посреди рабочего дня от него можно потерять сознание. Сквозь целлофан просвечивают монеты в рыбной чешуе. Я немею. Как принять такую плату за труды книгописцев и газетоиздателей? Быть может, там, в пакете, несметные богатства, но не брошусь же я сейчас пересчитывать его содержимое. И тут на помощь мне приходит Василий Николаевич. За могучей спиной поэта он делает мне знаки, что все в порядке. С пакетом я удаляюсь в подсобку, где помещаю на подоконник в тарелку с водой этих золотых рыбок. Видели бы вы их! И правда, рыбки, урбанистические (по давнему замыслу природы чешуйчатые, но суть — монеты), вполне соответствующие их владельцу, когда-то в кругу молодых поэтов нареченному «элегическим урбанистом». Тут невольно в моей памяти всплывает картина, точнее кадры из фильма: «Прогулки с Бродским». Да-да, всякий раз видя этого Поэта в черном пальто, невозможно не вспомнить о его знаменитом друге, Нобелевском лауреате, ко всему прочему, что сейчас не менее важно, рыбопоклоннику. Допустим, в фильме друзья совершенно случайно оказались на рыбном рынке в Венеции, где Иосиф Александрович знает поименно продавцов и рыб, точнее их породы. Но я вам предъявляю стихи Бродского, там этой рыбы пруд пруди, под разными соусами метафор. Рыбьи образы как существенный элемент поэтики Бродского обращали на себя внимания не одного исследователя. Но как странно для меня это стечение обстоятельств.
Туча растет вверху. Роща, на зависть рыбе,
вдруг ныряет в нее. Ибо растет отвага.
Бог глядит из небес, словно изба на отшибе:
будто к нему пройти можно по дну оврага.
Ладно туча уподобляется рыбе, но вот уже жизнь вмещается в нее. Это новая космогония какая-то с царь-рыбой на троне. (Позволю себе не развивать мысль о связи этих образов с раннехристианской символизацией Христос-рыба, ибо слишком непринужденны мои заметки.)
Пусть же в сердце твоем,
как рыба, бьется живьем
и трепещет обрывок
нашей жизни вдвоем.
Они, рыбы, у Бродского вездесущи, живут как бы сами по себе, перебираются на сушу и обратно, как в «Einem alten Architekten in Rom»:
Дождь щиплет камни, листья, край волны.
Дразня язык, бормочет речка смутно,
чьи рыбки навсегда оглушены,
с перил моста взирают вниз, как будто
заброшены сюда взрывной волной
хоть сам прилив не оставлял отметки).
А вслушайтесь в «Песенку о свободе», посвященную Булату Окуджаве.
Почему не тонет в море рыбка?
Может быть, произошла ошибка?
Отчего, что птичке с рыбкой можно,
для простого человека сложно?
Вот она зависть человечья и поэтова: они свободны! По сему как будто сами по себе рыбы не переплывают даже, а бродят по всем его стихам. И однажды в «Речи о пролитом молоке» даже соединяются с монетами, как в той тарелке.
К нам не плывет золотая рыбка.
Маркс в производстве не вяжет лыка.
Труд не является товаром рынка.
Так говорить — оскорблять рабочих.
Труд — это цель бытия и форма.
Деньги — как бы его платформа.
Нечто помимо путей прокорма.
Размотаем клубочек.
Царь-рыба как апофеоз морской темы, похоже, пленила его давным-давно. Тут и Нева, под шум которой он рос, сыграла свою роль, и походы в Военно-морской музей и редакцию газеты балтийского пароходства «Советская Балтика», в которой отец поэта служил до конца жизни. Поэтому и выбор Венеции как последнего пристанища поэта неудивителен. Все пророчат ей неминуемую погибель от нашествия взбунтовавшихся каналов. Все думают, Венеция — корабль, а она не просто «город рыб», как называл ее в своих эссе Бродский, но город-рыба, потому и не тонет. Кто знает, быть может, именно эти царь-рыбы, стражи его стихов, не дают творчеству Бродского исчезнуть в реке времени. Он будто сам стал рыбаком из «Прачечного моста», одновременно внутри этой реки и где-то вовне, свободен.
Пусть
он смотрится спокойно в наши воды
и даже узнает себя. Ему
река теперь принадлежит по праву,
как дом, в который зеркало внесли,
но жить не стали.
Все сходится! Монеты эти — от него привет. Нельзя не улыбнуться этой мысли. И я улыбаюсь. А в финале идеального литературного происшествия я вижу в окне удаляющуюся фигуру в черном пальто и слышу совершенно отчетливо шум волн, напоминающий овации, и сквозь это шипение пенное бьющиеся о причал хвосты рыб.
Небо. Орел. Девушка
Глядя на аудиторию, как в зеркало, он не мог не видеть двойственной игры отражения. Присутствующие совершенно произвольно, но, как оказалось, прямо-таки с графической точностью, разделились на две части. Впереди за ученическими партами аудитории (кажется, 11) Литинститута сидели те, для кого эта встреча была подарком судьбы, и в основном счастливчиками оказались девушки. В их глазах выступающий реализовал дорианогрееву мечту о вечной молодости, несмотря на свои почти семьдесят. Строгий гендерный принцип оттеснил назад почти всю мужскую половину. Впрочем, это была добровольная ссылка на задние ряды в проваленные кресла, чтобы лучше не виделось и не слышалось. Второе отражение, запрятанное в их глазах, практически ускользало от него. Волею случая я оказалась среди тех, кто вел с ним тихую, возможно, неосознанную ими самими борьбу. Они спешили занять его место, они были полны амбиций и желания сорвать такой же томный лепет цветущей клумбы первых рядов. И даже с галерки чувствовалось, как распаляется он и клокочет от робких вопросов девиц.
Евгений Александрович Евтушенко бурей ворвался в аудиторию и не собирался сдавать позиций до самого конца, пытаясь ежеминутно — ежесекундно! — держать зал этим своим голодным хищным взглядом — не без тени безумия — и какой-то особенной вибрацией голоса, который невозможно было не услышать ни в шепоте, ни в надрывном реве, ни в даже кажущейся обыденной разговорной речи. Неудивительно, с его-то стадионным опытом. А тут малюсенькая аудитория, захлебнувшаяся в его буйстве. Под конец представления желание очутиться на воле просто душило, и я было рванула к выходу, но меня остановило данное моей сестре Катерине слово взять автограф у великого советского поэта. Встаю в очередь. Она довольно быстро рассеивается, и в итоге остаются две претендентки, обе первокурсницы: я и одна барышня из цветочной клумбы. Пока я протягиваю Евтушенко его же книгу, барышня скороговоркой напоминает ему о том, что намедни ее кто-то уже представлял поэту, и он даже прослушал и одобрил ее стихи. По лицу Евтушенко видно, что вспоминает он это обстоятельство с трудом, но кивает. И тут он поворачивается ко мне и повелевает: «Имя!» Я представляюсь. Фамилия заставляет его бровь приподняться. Великий эксцентрик, многоуважаемый Сергей Николаевич Есин, тогда ректор института, подталкивает меня ближе к поэту, который в это время взмахивает ручкой, как дирижерской палочкой, чтобы по титульному листу побежали трудно расшифровываемые буквы. На мгновения он задумывается, снова сверлит меня взглядом, кладет новые строки поверх написанного и замирает. Все ждут: ироничный Сергей Николаевич, клумбовая барышня, небольшая горстка еще не покинувших аудиторию, ибо не заметить странный ажиотаж было трудно, и, конечно, я, оторопевшая и румяная. Затем Евгений Александрович читает строчки, в кругу моих друзей ставшие хрестоматийными: «Орел увидел Валю Бурула,/ помолодели крылья у орла». Своих ощущений я не помню, зато помню хохот во дворе Литинститута, когда я догнала своих соседей по галерке. На этом история могла бы закончиться, но… На следующий день я и еще трое литовцев отправляемся в Музей кино посмотреть «Небо над Берлином». Удача не улыбнулась нам. Билетов не было. Нам улыбнулся орел. Он ворвался в вестибюль в распахнутой дубленке, какой-то клочковатой, лохматой шапке-ушанке — орел после битвы. Пометавшись возле кассы, он схватил заветные, не доставшиеся нам билетики и уже направился к выходу, как вдруг он замечает нас. И что вы думаете, он снова безошибочно вычисляет свою жертву. Минуя передний план с тремя фигурами, его взгляд находит меня, выглядывающую из-за спины моего спутника, бессознательно пожелавшего спрятать меня от орла. Наша маленькая компания дружно признается в том, что мы студенты Литинститута, присутствовали вчера на его выступлении и что билетов на «Небо» нам, увы, не досталось. Он прерывает наше хоровое признание и смотрит на моего спутника: «Ага, прячешь?». Ну и добавляет расхожее: «Значит, есть еще порох в пороховницах». И еще что-то о том, что, может, и нам когда-нибудь посчастливится стать избранными.
«Небо над Берлином» я увидела много позже, уже закончив институт. Но прежде этого я увидела имя своего тогдашнего спутника Андрея Коротеева в шорт-листе премии «Дебют». Причем дважды. Возможно, слова Евтушенко уже начинают сбываться, и, возможно, уже сейчас кто-то любезно открывает ему двери на закрытый показ. И это будет вполне справедливо, еще тогда в 2000-м он имел все повадки настоящего писателя. Он был амбициозен. Как-то на мои восторги по поводу мастерства Кортасара, он сказал мне, что за два дня напишет рассказ в его манере, который поразит меня не меньше. До сих пор храню текст его «Русской рулетки», неожиданный и безупречный с точки зрения сюжетной и стилистической игры в Кортасара. Он был замкнут, тайно вынашивал сюжет какого-нибудь рассказа, чтобы потом выйти из своего заточения в общажной комнате с листами, пробитыми выстрелами клавиш печатной машинки, и зачитать мне — первой! — написанное. На моих глазах детали нашей с ним жизни, жизни окружения обретали художественную ценность и смысл. Так случалось и с его рассказом «Пришлые люди», который в итоге оброс сюжетными линиями и превратился в повесть, с которой он впервые попал в шорт-лист «Дебюта». Еще будучи рассказом, «Пришлые люди» хранили много того, чем мы жили когда-то: браслет героини, моей тезки, который когда-то носила я, историю со стихами скромного машиниста, не побоявшегося прочитать Вале свои творения и признаться в любви. У этого героя, как и у главного по имени Андрей, есть прототип. Коллега автора по семинару, который когда-то тоже посвятил мне стихи. Возможно, это обстоятельство или просто одурманивающая атмосфера учебного заведения породила курьезный случай: схватку двух семинаристов под звон летающих сковородок и пощечин, которая потом получила название «литературного диспута, переросшего в драку». Выговор с такой, кажется, формулировкой вскоре красовался в институте на стенде с объявлениями.
Насколько успешны в литературе остальные участники истории с Евтушенко, я не знаю. Кого-то вскоре отчислили, кто-то наверняка пишет в стол. Даже если один вышел из тени и вступил в борьбу с бунтарем эпохи советлита, думаю, это уже неплохой ответ.
А в том, как будто совсем далеком уже студенческом прошлом, еще через день должен был состояться вечер Евгения Александровича в Политехническом музее. И девушки с первых рядов настойчиво звали меня туда. Но я решила, хватит с меня орлиных перьев, и вышла из этого замкнутого круга повторяющихся встреч, точнее спустилась с небес на землю, и впервые мне не показалось это несправедливостью.
Лестничная клетка
Побывать там, где человек родился и где навсегда сомкнулись его веки, все равно, что ощутить на себе луч света его жизни, тот, о котором писал Набоков в «Других берегах». «Жизнь — только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями. Разницы в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную нам свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, в которую летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час».
В бездну первую я заглянула летом 2004 года, очутившись на Большой Морской, 47 в Питере. С замиранием сердца поднималась я по широкой лестнице, отбивая его прерывистый ритм каблуками. Квартира, а ныне музей, больше походила на выставочную галерею. Следов прошлого там было мало, как собственно и предметов быта. Первые этажи вообще отданы под офисы, а на втором длинный коридор со стендами, к тому же не набоковскими, а посвященными Джойсу, что, конечно, символично, но как-то уводило от Владимира Владимировича. Положение спасал разве что Леонид Парфенов фильмом к 100-летию со дня рождения писателя. В общем, в итоге самым «волнующим» были куртка Набокова, бабочки под стеклом и восхождение по лестнице. Оттуда я и увидела ту самую бездну, заглянув в лестничный пролет, из которого выпорхнули потревоженные тени и отзвуки далекого прошлого.
Бездна номер два скрывала свою черноту за лакированной гладью Женевского озера. Там, на берегу, стоит отель «Монтре-Палас», который возник совершенно неожиданно передо мной и моими спутниками после часовых поисков. Он походил на декорацию — такой золотой, сверкающий. Эта декорация таила в себе жизнь успешных людей, которые не терпят вмешательства. Стоя в холе у подножия массивной белой лестницы, я боялась провала экспедиции, но мне посчастливилось быть допущенной к этому празднику. Любезная консьержка согласилась провести нас в номер Набокова, который, надо сказать, на самом деле простирался комнат на пять. В коридоре фотографии, памятная табличка. Заходим в одну из комнат, и, прежде всего, я обращаю внимание на балкон, на котором явственно до мурашек вижу Набокова и Веру, играющих в шахматы, точь-в-точь как на знаменитой фотографии. От волнения я с трудом разбираю английскую речь консьержки, мне хочется туда, на балкон, на мгновение стать героем этого фото. А та меж тем показывает лампу, на которой только абажур другой, деревянная ножка прежняя — вот, потрогайте. «И кровать та же», — говорит она, приподнимая перину. «Вот и кафедра, за которой он писал. Он же писал стоя». По части организации творческого процесса Набоков был весьма оригинален. В одном из интервью Вера вспоминала о том, как увозила его куда-нибудь за город и оставляла в запертой машине. Не знаю, почему, но трогать все эти вещи я не решилась, только дотронулась до перил балкона, удерживая равновесие. Он такой крохотный, почти игрушечный, кажется, плывет по воздуху в блеске озера. Вспомнилась прочитанная когда-то в сборнике набоковских рассказов история о том, как его сын, Дмитрий, перебирался к родителям с пятого на шестой этаж по фасаду. Недвижный страж всех этих историй сидел внизу в кресле на травке — сам Набоков в бронзе. К нему я старалась идти очень тихо, боялась спугнуть, он явно о чем-то задумался. Я с ним поздоровалась. Не знаю, принято ли это с бронзовыми людьми, но мне так захотелось.
Конечно, мы не могли не посетить местечко Кларан близ Монтре, где на местном протестантском кладбище похоронен Набоков и его Вера, пережившая мужа на 14 лет. Дорога к нему шла вдоль удивительно праздничного озера. Солнце в тот день светило как сумасшедшее, не давая шанс легкой грусти испортить мое путешествие. Да, я вынуждена была покидать это поразительное место. Но оно живет во мне вместе с двумя Набоковскими безднами. А над ними простираются сомкнувшиеся лестницы — питерская и швейцарская — как мост над его другими берегами, по которому я хожу, когда мне вздумается. Я счастливая заложница этой лестничной клетки.
Просто хороший парень
Был такой поэт и просто хороший парень Сережа Королев. Он носил армейские сапоги и ходил вприпрыжку, был похож на пружину. Пшеничные кудри, голубые глаза. Он нравился девчонкам. Вообще, думаю, многие его любили, несмотря на то, что дебоширил, даже, говорят, дрался с преподавателем. Еще говорят, что именно из-за какой-то девчонки он поставил точку в своей жизни в неполных двадцать пять. На полу его комнаты, где-то на подмосковном ипподроме, где он работал и жил, нашли разбитый вдребезги телефон. История обросла слухами о том, что Сережа этой девушке звонил, просил ее приехать, а она не приехала. Не знаю, правда ли это. Правда — в наших с ним посиделках за чаем с печеньями декабрьским вечером в общежитии Литинститута. Почему-то говорили тогда о Есенине, дружно не верили в то, что поэт сам мог лишить себя жизни, про потолки, что, мол, слишком высокие. Но не было тяжести, мрачности в нашей беседе. Я смотрела на Сережу и думала о том, что он похож на какое-то могучее дерево, столько силы и крепости было в нем. Я радовалась за него: возможно, жизнь его переменится в лучшую сторону, и он, парень из маленького городка Бабаево Вологодской области, найдет себя в этой шумной Москве. Знала, что там, в глуши, ему не легче, чем в столице. Знала, еще не читая той подборки в журнале «Дети Ра» с названьем «В провинциальных страшных городах». Мы говорили, говорили, потом кто-то позвал его. И он вышел из комнаты, на прощанье закружив меня на руках. Из той комнаты для меня он сразу шагнул в январскую ночь 2006. Больше я его никогда не видела. Только на тех фотографиях с летней сессии, которые мне в далекую Швейцарию по электронной почте вместе с вестью о Сереже прислала моя институтская подруга Татьяна Авдеева. В Москву я вернулась уже в конце месяца. Меня не было ни на прощании с ним в Москве, ни в Бабаево, куда все-таки поехали наши девчонки. Помню рассказанную кем-то из них историю о любимой собаке Сережи, которая вскоре попала под машину. Будто бы теперь они вместе.
Потом мне долго снился сон: мы с Сережей едем в троллейбусе, за окном которого меняются времена года. Я говорю ему: «Смотри, как красиво, может, ты все-таки передумаешь?» А он ничего не говорит, улыбается. На остановке он выходит в светлую осень. Я пытаюсь его удержать, но тело мое онемело и не пускает меня за ним. Возможно, он ушел в ту осень 2000-го, когда после вступительных экзаменов я, уже студентка Литинститута, приехала в общежитие. Сережа был первым, кого я там встретила, тогда мы тоже долго говорили. А потом он принес мне сборник своих стихов «Это Я», немного есенинских, теплых и бесхитростных. Совершенно не похожих на те, что уже после его смерти я прочитала в «Детях Ра». Они прощальные, только никто этого не увидел.
Я верю: это было в старину!
И в то, что снова повернется детством
Большая жизнь: я запросто стряхну
Невинную задумчивость младенца,
И повторится вечное кино,
Где бабушка с седыми волосами
И после жизни мы в свое окно
Из смерти в жизнь заглядываем сами.
Если бы знать, где это окно? Мы бы, его друзья, пришли на него посмотреть, потому что нам его не хватает. Не поэта, не бунтаря, а просто хорошего парня Сережи Королева.
Театральный дух
Театр для меня начинается с запаха. Описать его непросто. Это как описать запах книги. Когда-то, работая в книжной лавке Литинститута и прикасаясь к сотням изданий, я даже думала создать целую классификацию этих ароматов. Это не просто запах типографской краски, а нечто особенное — то похожее на сандаловое дерево, то на мускатный орех, то на ваниль. Что до театрального, то в нем улавливается несколько ингредиентов: это и запах пудры, и смесь духов, и что-то от накрахмаленных кружев, и такой особый театральный дух, его определить труднее всего, он сродни духу кондитерской лавки, только здесь вместо булок и безе «пекутся» спектакли. От них тоже происходит почти физическое насыщение, если они удались, состоялись. Этот театральный запах впитался в мою кожу с тех пор, как я стала частым гостем Камергерского переулка.
Со студентами школы-студии МХАТ (экспериментальным рижским набором Олега Павловича Табакова, выпуск 2002 года) мы разминулись буквально на несколько месяцев. Когда я поселилась в общежитии на Добролюбова, от них остались только воспоминания соседей, их тени повсюду, разучивающие роли, и этот еле уловимый дух, вступивший в борьбу и в итоге сдавший позиции перед запахом книг и чернил печатных машинок законных обитателей. В общежитии Литинститута осталась только одна студентка Табакова Маша Данилюк, повелительница театральной студенческой кассы. Мы подружились с ней как-то стихийно, внезапно, за что я признательна судьбе и, конечно же, самой Маше. Благодаря этой дружбе я смотрела каждый спектакль раз по десять. Я могла слушать, как репетировали начинающие актеры. Касса примыкала к залу, делила с ней общую стену, ставшую проводником в тот мир, где рождался мой личный театр из обрывков реплик, стука каблуков, шепота и закулисного ветра, приносящего мне все тот же пудрово-пряный аромат. Маша несколько раз предлагала мне пообщаться с ребятами, но я предпочитала наблюдать за ними со стороны. Вот помню, идет по коридору еще тогда тоненький с волнительным румянцем на щеках Никита Тарасов. Теперь за его плечами несколько десятков работ в кино, где-то в эпизодах (у того же Павла Лунгина в «Острове»), где-то в главных ролях. Он, пожалуй, в этом плане рекордсмен. С кем-то я сталкивалась у входа в театр. Помню открытого улыбчивого Евгения Корнева, ныне актера Рижского драматического театра, казалось, он-то в Москву обязательно вернется. По условиям договора все рижане, составившие большую часть курса, после окончания обучения должны были отработать два года в Риге. Интеллигентный Анатолий Фечин так же, как и Женя, остался в Риге. Помню, как он неожиданно для зрителей появился в последнем прощальном спектакле, кажется, это были «Зыковы», в роли доктора, придуманной самим Толей по случаю расставания с любимой студенческой сценой. Зал разразился овациями. В тот вечер там были, наверное, все ребята, даже те, кто не играл в спектакле. В итоге, получив несколько автографов, я должна была выбрать своего Короля актеров. Помню Машу, которая шептала мне: «Ну вот он, Витя, подойди к нему». Виктор Авраменко, красавец с черными глазами, которому отлично удавались аристократы, ровно как и прожигатели жизни (Кречинский из пьесы Сухово-Кобылина). Думаю, кинокамера его полюбила бы, но он выбрал камеры телевизионные, несколько лет назад покинув Рижский театр и уйдя в массмедиа. К нему я так и не подошла, решив отдать свое сердце Андрею Бирину, чему не удивляюсь теперь, читая восторженные отклики на его фан-сайте. Кажется неудивительным и то, что он сыграл уже в нескольких громких мюзиклах. В студенческих постановках он часто пел, танцевал. Так, в «Свадьбе Кречинского» в фантасмагорическом музыкальном отступлении из ростовщика Бека он превращается в некоего злого духа карточной игры. Как пластичен был он, демоничен и ослепителен в черном костюме с цилиндром. В горьковской пьесе «Зыковы» в его руках появляется гитара. Об этой постановке нужно сказать отдельно, не даром именно она стала дипломной. И думаю, дело не только в том, что горьковские пьесы во многом программны. Удачны были все без исключения работы: «И без вины виноватые», и «Прощание в июне», и тот же «Кречинский», и постановка «Билокси Блюз», сыгранная на сцене Табакерки, в этом минималистичном, даже тесном, но стопроцентно погружающем тебя в само существо спектакля зале. Удачны в том плане, что не столько раскрывали каждый отельный образ, сколько собирали единую дышащую жизнью картину, очень цельную, точную в нюансах и с послевкусием. После просмотра этих постановок хотелось немедленно перечитать Островского, Вампилова, Сухово-Кабылина… Но «Зыковы» — это все же отельная история. И те, кто был задействован в этом спектакле, действительно счастливцы. Андрей Бирин, Виктор Авраменко, Мария Орлова, Кристина Бабушкина. Кристина служит во МХАТе и уже неоднократно появлялась в кино, не запомнить ее, колоритную, яркую, просто невозможно. Но больше всего потрясала главная фигура Антипы Зыкова, сыгранная Олегом Мазуровым. Этот громоподобный голос, этот взгляд, пробирающий до самого нутра и добирающийся до тебя, как бы далеко от сцены ты ни сидел. Финал до сих пор вспоминаю абсолютно явно. Он отпускает свою молодую, не любящую его жену Павлу. Его крик на прощание, силой звука которого, наверное, можно разбивать вдребезги стекло, до сих пор стоит у меня в ушах. Такого рода потрясения от спектакля у меня, наверное, больше не было. Оно как бы копилось во мне, потому что, даже в десятый раз выходя с ним на сцену, ребята уверенно и мощно играли спектакль, по напряжению всех внутренних сил больше похожий на опасный виртуозный трюк.
А я продолжаю играть в свою игру, выслеживая новости о ребятах рижского выпуска (к сожалению, о Марии Данилюк я ничего не знаю, а одной из моих последних находок стал Александр Стефанцов, сыгравший Нолика в «Стилягах»). Я радуюсь их любым пусть эпизодическим ролям или просто появлению на экране, потому что актеру всегда нужен зритель. И я их самый восторженный зритель, даже когда они в образе рекламного героя входят в мою жизнь на считанные секунды.
Валентина Бурула — эссеист. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор многих публикаций. Живет в Анкаре (Турция).