Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 12, 2013
Сергей Соловьев — поэт, прозаик. Родился в 1959 году в Киеве. Автор двенадцати книг поэзии и поэтической прозы, многих публикаций в периодических изданиях России и зарубежья. Живет в Крыму.
* * *
Кому вы пишете просветами
между собою, ветки голые,
на фоне белого косматого,
свою не помнящего голову?
Кому вы пишите на небыли
небесной, тающей, и резкостью
пренебрегая, что, как неводом,
древесной этой арабескою
влечете вы, письмом влекомы,
но остаетесь неподвижны,
играя, миру незнакомых,
забытых здесь пришельцев книжных.
между собою, ветки голые,
на фоне белого косматого,
свою не помнящего голову?
Кому вы пишите на небыли
небесной, тающей, и резкостью
пренебрегая, что, как неводом,
древесной этой арабескою
влечете вы, письмом влекомы,
но остаетесь неподвижны,
играя, миру незнакомых,
забытых здесь пришельцев книжных.
* * *
Примеривает нас как счастье, как печаль, как стыд…
в ревнивом будущем укрывшийся рассказчик,
и раздевает медленно, чтоб в оголенье стыть
нам меж несбывшимся и полунастоящим.
в ревнивом будущем укрывшийся рассказчик,
и раздевает медленно, чтоб в оголенье стыть
нам меж несбывшимся и полунастоящим.
* * *
Где-то в Голландии зимней он и она
договорились о встрече в N-городке,
прямо в соборе, а там оказалось их два.
Темень, метель, заблудились. Хоть налегке
их отношенья, и дням их — всего ничего,
то, что свело их и в сладостной щеми росло,
было сильней, чем их разность. И та,
что снизу вверх их сводила с ума…
В общем, они разминулись, метель,
вечер, на площадь выходит, собор,
только другой, о котором не знал, он хотел
просто согреться. У входа — притвор,
там прихожанка, ее силуэт, капюшон,
что-то в руках, видно, книга. Прошел
мимо нее, на скамейку присел, хорошо,
что вокруг ни души, только бог на кресте,
кровь течет по бедру. На плечо
она руку кладет… горячо…
И, как пишется, дальше — везде.
договорились о встрече в N-городке,
прямо в соборе, а там оказалось их два.
Темень, метель, заблудились. Хоть налегке
их отношенья, и дням их — всего ничего,
то, что свело их и в сладостной щеми росло,
было сильней, чем их разность. И та,
что снизу вверх их сводила с ума…
В общем, они разминулись, метель,
вечер, на площадь выходит, собор,
только другой, о котором не знал, он хотел
просто согреться. У входа — притвор,
там прихожанка, ее силуэт, капюшон,
что-то в руках, видно, книга. Прошел
мимо нее, на скамейку присел, хорошо,
что вокруг ни души, только бог на кресте,
кровь течет по бедру. На плечо
она руку кладет… горячо…
И, как пишется, дальше — везде.
* * *
Когда судьбу диктует чувство,
в нас демон входит и господь,
и начинается искусство:
дух пишет плотью, и сгорает плоть.
О сколько их, с петлей на шее,
болтается, удавленников чувств:
висят внутри себя и хорошеют,
как мир вокруг. Я не начнусь, —
кругами ходит жизнь в тумане
людей, как небыль, на постой
просясь. Очнись, не бойся, Анна,
тебя не поезд оборвал — Толстой.
В раю ты, видит бог — безгрешен
лишь он один: во льду его испод
горит, в нем демон не отвержен
как темень, как душа. Храни ее, господь.
в нас демон входит и господь,
и начинается искусство:
дух пишет плотью, и сгорает плоть.
О сколько их, с петлей на шее,
болтается, удавленников чувств:
висят внутри себя и хорошеют,
как мир вокруг. Я не начнусь, —
кругами ходит жизнь в тумане
людей, как небыль, на постой
просясь. Очнись, не бойся, Анна,
тебя не поезд оборвал — Толстой.
В раю ты, видит бог — безгрешен
лишь он один: во льду его испод
горит, в нем демон не отвержен
как темень, как душа. Храни ее, господь.
* * *
Она — двадцать первое сентября,
где нет ни мужчин, ни женщин.
Поле легло поперек ея.
Крест и поле. Слова и вещи.
Только нет от них ни следа.
В это поле лишь свет спеленат.
Свет, не помнящий ни креста,
ни дороги, ни слов, — ребенок.
Он дитя, он еще во сне,
он — Мария и дуновенье.
Только ямочка на щеке
от улыбки о днях творенья.
где нет ни мужчин, ни женщин.
Поле легло поперек ея.
Крест и поле. Слова и вещи.
Только нет от них ни следа.
В это поле лишь свет спеленат.
Свет, не помнящий ни креста,
ни дороги, ни слов, — ребенок.
Он дитя, он еще во сне,
он — Мария и дуновенье.
Только ямочка на щеке
от улыбки о днях творенья.
* * *
В ней душа смущена:
посреди тела
стоит, как ослик,
меж до и после —
там стена, но и здесь стена.
Да, конечно, она б хотела…
Но ведь — вот и вот,
не дыша,
годы…
И зачем ее облачали
в это тело,
где она не живет?
Выбор есть, нет свободы.
Замирает душа,
и глядит в никуда с печалью
и улыбкой меж этих «да».
посреди тела
стоит, как ослик,
меж до и после —
там стена, но и здесь стена.
Да, конечно, она б хотела…
Но ведь — вот и вот,
не дыша,
годы…
И зачем ее облачали
в это тело,
где она не живет?
Выбор есть, нет свободы.
Замирает душа,
и глядит в никуда с печалью
и улыбкой меж этих «да».
* * *
Не ахти ты его одеваешь и плохо кормишь,
мальчика нашего, худенький, и не спит,
вот немного — и станет совсем заморыш,
расстегнула бы что ли — похоже, ему теснит
эта шапка с пуговкой под подбородком,
слышишь? Лодку ему смастерил. Ну расстегни,
наконец, эту пуговку — шапка до глаз,
он же не видит ни моря, ни лодки, ни нас.
И вообще, где он есть? От стены до стены
ты все ходишь. И за тридевять тихих земель
от тебя, я хожу и шепчу: где ты держишь его?
Кто тебе он — луна, двоемирие, счастье, свирель,
этот мальчик во тьме, наш ребенок-любовь…
Мальчик. А у меня с тобой девочка — тут,
под сердцем, не знаю еще, как зовут.
мальчика нашего, худенький, и не спит,
вот немного — и станет совсем заморыш,
расстегнула бы что ли — похоже, ему теснит
эта шапка с пуговкой под подбородком,
слышишь? Лодку ему смастерил. Ну расстегни,
наконец, эту пуговку — шапка до глаз,
он же не видит ни моря, ни лодки, ни нас.
И вообще, где он есть? От стены до стены
ты все ходишь. И за тридевять тихих земель
от тебя, я хожу и шепчу: где ты держишь его?
Кто тебе он — луна, двоемирие, счастье, свирель,
этот мальчик во тьме, наш ребенок-любовь…
Мальчик. А у меня с тобой девочка — тут,
под сердцем, не знаю еще, как зовут.
* * *
Прильнув щекой (когда сомкнула ноги)
к твоим лодыжкам (узенькие боги
притихли в щиколотках, я в недвижном танце
их слушал), в зеркальце большого пальца
глядя, я плыл, я восходил до плесов бедер
твоих, почти несуществующих в природе,
губами чувствуя их легкий нервный шелк:
ты ускользала подо мной, все ближе становясь,
пока не стерлись очертанья тел. Я шел
в тебе. И ты происходила, да? Осталась вязь
каких-то слов, сплетавшихся в одно, но не-
произносимое, и лишь светясь во тьме.
к твоим лодыжкам (узенькие боги
притихли в щиколотках, я в недвижном танце
их слушал), в зеркальце большого пальца
глядя, я плыл, я восходил до плесов бедер
твоих, почти несуществующих в природе,
губами чувствуя их легкий нервный шелк:
ты ускользала подо мной, все ближе становясь,
пока не стерлись очертанья тел. Я шел
в тебе. И ты происходила, да? Осталась вязь
каких-то слов, сплетавшихся в одно, но не-
произносимое, и лишь светясь во тьме.
* * *
У смерти был ребенок
и звали его жизнь.
Сидел он, как совенок,
на ветке дня. Держись,
ему шептала мама,
не отводя лица,
и тихо мыла раму
пустую, от отца.
и звали его жизнь.
Сидел он, как совенок,
на ветке дня. Держись,
ему шептала мама,
не отводя лица,
и тихо мыла раму
пустую, от отца.
* * *
Уходит из мира художник
без песен и взгляда вослед,
уже незаметно. Как должно.
Ложится искусственный свет
на все, что осталось, играет
в слова, как живой,
и будет гореть, не сгорая.
Все верно — сапожник, портной…
без песен и взгляда вослед,
уже незаметно. Как должно.
Ложится искусственный свет
на все, что осталось, играет
в слова, как живой,
и будет гореть, не сгорая.
Все верно — сапожник, портной…