Стихотворения
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 12, 2013
Дмитрий Артис (литературный псевдоним Дмитрия Краснова-Немарского) — поэт. Родился в 1973 году в г. Королев МО. Окончил Российскую Академию Театрального искусства и Литературный институт им. А. М. Горького. По пьесам поставлены спектакли более чем в двадцати театрах по всей России и ближнему зарубежью. Печатался в периодических изданиях: «Дети Ра», «Зинзивер», «Другие берега», «Современная поэзия», «Российский колокол», «Литературная газета» и др. Книги стихотворений: «Мандариновый сад» (Издательство «Геликон+», 2006 г.), «Ко всему прочему» (Издательство «Русский двор», 2010 г.). Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
Три года мне, и было мне когда-то
всегда три года, словом, ерунда,
и падал снег, вставал и снова падал,
и было так светло, как никогда.
И было так воистину спокойно,
и тихо так, что не хватало сна.
Я лез на стул, потом на подоконник,
смотрел в окно и прыгал из окна,
и падал в снег, вставал и снова падал,
и вырастал на четверть головы.
Оно мне надо было? Надо, надо,
увы.
всегда три года, словом, ерунда,
и падал снег, вставал и снова падал,
и было так светло, как никогда.
И было так воистину спокойно,
и тихо так, что не хватало сна.
Я лез на стул, потом на подоконник,
смотрел в окно и прыгал из окна,
и падал в снег, вставал и снова падал,
и вырастал на четверть головы.
Оно мне надо было? Надо, надо,
увы.
* * *
Так просто жить, что хочется еще,
ходить в плаще, донашивать пальто,
сносить пять пар ботинок и потом
еще пять пар, еще, еще, еще…
Так просто жить, что даже возмущен,
слегка растерян и сердит притом.
Так просто жить, что стыдно умереть,
внезапно, не предчувствуя конца,
из тела выйти, как сойти с крыльца,
и не войти обратно, умереть,
когда ты счастлив тем, что отрицать
способен то, что смертен.
ходить в плаще, донашивать пальто,
сносить пять пар ботинок и потом
еще пять пар, еще, еще, еще…
Так просто жить, что даже возмущен,
слегка растерян и сердит притом.
Так просто жить, что стыдно умереть,
внезапно, не предчувствуя конца,
из тела выйти, как сойти с крыльца,
и не войти обратно, умереть,
когда ты счастлив тем, что отрицать
способен то, что смертен.
* * *
1.
1.
Только любовь, Марина, и никакого бренди,
молча войди, разденься, свет погаси в передней,
дверь посади на цепи, а полумрак — на царство.
Сердцу необходимо замкнутое пространство.
Здесь: ни стола, ни стула, сорванные обои
и на железной койке место для нас обоих.
Но это много больше, но это много шире
неба — в своем размахе,
солнца — в своей вершине.
молча войди, разденься, свет погаси в передней,
дверь посади на цепи, а полумрак — на царство.
Сердцу необходимо замкнутое пространство.
Здесь: ни стола, ни стула, сорванные обои
и на железной койке место для нас обоих.
Но это много больше, но это много шире
неба — в своем размахе,
солнца — в своей вершине.
2.
Ночь (или что-то вроде этого), спи, Марина,
страсть к перемене родин даже меня сморила.
Будто уселись в сани, катим от дома к дому:
то к одному пристанем, то прирастем к другому.
Стылое чувство долга не намотать на палец,
видимо, слишком долго жили, не высыпаясь.
Что же теперь согреет в этой ли, в той отчизне?
Спи, засыпай скорее, сон мудренее жизни.
страсть к перемене родин даже меня сморила.
Будто уселись в сани, катим от дома к дому:
то к одному пристанем, то прирастем к другому.
Стылое чувство долга не намотать на палец,
видимо, слишком долго жили, не высыпаясь.
Что же теперь согреет в этой ли, в той отчизне?
Спи, засыпай скорее, сон мудренее жизни.
* * *
И брат не заходит в мой дом,
стоит у крыльца.
Мерещится мне под окном
лицо мертвеца.
Прогнется дощатый настил,
но выдержит дверь.
Никто бы к себе не впустил
такого теперь.
Он умер три ночи назад,
почил на кресте.
Иконы по дому висят
и смотрят со стен.
Закрыв занавеску плотней
и свечи задув,
смеюсь, отвлекая детей
от шума в саду.
стоит у крыльца.
Мерещится мне под окном
лицо мертвеца.
Прогнется дощатый настил,
но выдержит дверь.
Никто бы к себе не впустил
такого теперь.
Он умер три ночи назад,
почил на кресте.
Иконы по дому висят
и смотрят со стен.
Закрыв занавеску плотней
и свечи задув,
смеюсь, отвлекая детей
от шума в саду.
ПЕСОЧНИЦА
«Вспомнишь на даче осу,
Детский чернильный пенал,
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал».
Осип Мандельштам
Не тень цветущего каштана —
побеги от скрещенных спичек.
Вот этот низенький куличик
пусть будет холмик Мандельштама.
Какая, в сущности, умора
произносить: никто не вечен.
Пиковой маковкой увенчан
свод жестяного мухомора.
Песок рассыпчатый, неловкий,
чуть намочить его из лейки.
На разноцветные скамейки
садятся божие коровки.
От песнопений карусели
до колокольного разлива.
И скорбь воистину красива,
чиста, как детское веселье.
Детский чернильный пенал,
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал».
Осип Мандельштам
Не тень цветущего каштана —
побеги от скрещенных спичек.
Вот этот низенький куличик
пусть будет холмик Мандельштама.
Какая, в сущности, умора
произносить: никто не вечен.
Пиковой маковкой увенчан
свод жестяного мухомора.
Песок рассыпчатый, неловкий,
чуть намочить его из лейки.
На разноцветные скамейки
садятся божие коровки.
От песнопений карусели
до колокольного разлива.
И скорбь воистину красива,
чиста, как детское веселье.
* * *
Когда не станет смерти никакой —
ни медленной, ни скорой — никакой,
щемящий неминуемый покой
миры наполнит жизнью никакой —
ни медленной, ни скорой — никакой.
И мы одни с тобой (рука в руке)
пойдем к реке, и будем налегке,
и перейдем ту реку налегке —
рука в руке — моя в твоей руке
спульсирует, как рыба в тростнике.
И снова станет жизнь такой, какой
была до самой смерти никакой,
и снова станет смерть такой, такой,
какой была до жизни никакой,
какой была и — никакой другой.
ни медленной, ни скорой — никакой,
щемящий неминуемый покой
миры наполнит жизнью никакой —
ни медленной, ни скорой — никакой.
И мы одни с тобой (рука в руке)
пойдем к реке, и будем налегке,
и перейдем ту реку налегке —
рука в руке — моя в твоей руке
спульсирует, как рыба в тростнике.
И снова станет жизнь такой, какой
была до самой смерти никакой,
и снова станет смерть такой, такой,
какой была до жизни никакой,
какой была и — никакой другой.
* * *
Вот и садимся мы за семейный ужин:
я — во главе стола, поскольку являюсь мужем,
отцом, основателем, рядом, поджав носы,
пристраиваются жена и малолетний сын,
вернее, в шелка дорогие наряжена,
во главу стола водружает себя молода жена,
и мы, затаив дыхание, разинув голодные рты,
видим как дробятся прожаренной пищи пласты,
еще вернее, оправленный нимбом косым,
во главу стола взбирается малолетний сын,
жена с ложечкой, а я с тарелочкой,
аки птицы небесные, вьемся над деточкой.
я — во главе стола, поскольку являюсь мужем,
отцом, основателем, рядом, поджав носы,
пристраиваются жена и малолетний сын,
вернее, в шелка дорогие наряжена,
во главу стола водружает себя молода жена,
и мы, затаив дыхание, разинув голодные рты,
видим как дробятся прожаренной пищи пласты,
еще вернее, оправленный нимбом косым,
во главу стола взбирается малолетний сын,
жена с ложечкой, а я с тарелочкой,
аки птицы небесные, вьемся над деточкой.
* * *
«Не убоится верности предавший» —
ввернешь и замолчишь на пару дней,
обдумываешь реплику: чем дальше
уходишь в речь, тем паузы длинней.
«Не убоится пастыря заблудший» —
и тишина, хоть колоколом бей,
величественна поза, лик: чем глубже
суждения, тем выглядишь глупей.
«Не убоится вечности убивший» —
молчание, по-гамлетовски тих,
взволнован, как ребенок, но чем ближе
тебе слова, тем непонятней стих.
ввернешь и замолчишь на пару дней,
обдумываешь реплику: чем дальше
уходишь в речь, тем паузы длинней.
«Не убоится пастыря заблудший» —
и тишина, хоть колоколом бей,
величественна поза, лик: чем глубже
суждения, тем выглядишь глупей.
«Не убоится вечности убивший» —
молчание, по-гамлетовски тих,
взволнован, как ребенок, но чем ближе
тебе слова, тем непонятней стих.
* * *
Ничего, что мне скучно и скучно? И сучно, и ску…
Я в таком состоянии выпить уже не рискну,
потому что есть опыт, известны последствия, кои
превращают в животное, сам понимаешь, какое.
Это возраст, а, может быть, мир пресыщения тем,
что когда-то вселяло надежду возвышенных тем,
и комменты, как взмахи совсем не спортивной рапиры,
и на шее небес очевидны ожоги крапивы.
Это возраст и все, что к нему прилагается, вот:
почерневшие руки и дьявольски белый живот,
что-то вроде семьи, (здесь три точки), не раны героя,
а срамные болячки: то язва, то зуд геморроя.
Нет, не возраст, скорее усталость, депрессия, страх
оказаться ненужным на пару с роялем в кустах.
Не обрящет осла никогда не слезающий с пони,
но блаженны забытые, ибо никто их не вспомнит.
Извини за сентенции, религиозную муть.
С детства комплекс величия мне помогает уснуть.
Получилось почти, я зевнул, потянулся и снова
так зевнул, что могла бы во рту поместиться корова.
Я в таком состоянии выпить уже не рискну,
потому что есть опыт, известны последствия, кои
превращают в животное, сам понимаешь, какое.
Это возраст, а, может быть, мир пресыщения тем,
что когда-то вселяло надежду возвышенных тем,
и комменты, как взмахи совсем не спортивной рапиры,
и на шее небес очевидны ожоги крапивы.
Это возраст и все, что к нему прилагается, вот:
почерневшие руки и дьявольски белый живот,
что-то вроде семьи, (здесь три точки), не раны героя,
а срамные болячки: то язва, то зуд геморроя.
Нет, не возраст, скорее усталость, депрессия, страх
оказаться ненужным на пару с роялем в кустах.
Не обрящет осла никогда не слезающий с пони,
но блаженны забытые, ибо никто их не вспомнит.
Извини за сентенции, религиозную муть.
С детства комплекс величия мне помогает уснуть.
Получилось почти, я зевнул, потянулся и снова
так зевнул, что могла бы во рту поместиться корова.
* * *
Хорошо, если нет никого, обречен аки перст
на руке указующей путь в направлении мест
отдаленных весьма, и бредешь без руля, без ветрила,
будто выпил в одно нескончаемо грустное рыло.
Хорошо, даже очень, вернее, совсем хорошо,
так волшебно, что можно заделаться карандашом,
рисовать по проспектам, бульварам — пребудет отвага
в ожидании сна, как схождения высшего блага.
Но о чем я? Пожалуй, о жизни. В уме ли Наум,
коли ум у Наума с умом не приходит на ум?
Зарываясь по самые смыслы в словесной картечи,
устаешь от раздрая и внутренних противоречий.
Написал «хорошо», а подумал обратное. Мне
если много вокруг есть кого, то и славно вполне.
Эко подзавернул! С этой фразой (оценка: пять баллов)
гарантировано попадание в списки анналов.
Говорят, неписание — золото, впрочем, оно
почему-то не в моде подобно немому кино.
Артиллерия слов, пара реплик — уже канонада.
Плохо все, потому что ни разу не знаю — как надо.
на руке указующей путь в направлении мест
отдаленных весьма, и бредешь без руля, без ветрила,
будто выпил в одно нескончаемо грустное рыло.
Хорошо, даже очень, вернее, совсем хорошо,
так волшебно, что можно заделаться карандашом,
рисовать по проспектам, бульварам — пребудет отвага
в ожидании сна, как схождения высшего блага.
Но о чем я? Пожалуй, о жизни. В уме ли Наум,
коли ум у Наума с умом не приходит на ум?
Зарываясь по самые смыслы в словесной картечи,
устаешь от раздрая и внутренних противоречий.
Написал «хорошо», а подумал обратное. Мне
если много вокруг есть кого, то и славно вполне.
Эко подзавернул! С этой фразой (оценка: пять баллов)
гарантировано попадание в списки анналов.
Говорят, неписание — золото, впрочем, оно
почему-то не в моде подобно немому кино.
Артиллерия слов, пара реплик — уже канонада.
Плохо все, потому что ни разу не знаю — как надо.
2012-2013 гг.