Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2012
Рецензии
Ганна Шевченко «Домохозяйкин блюз». — М., Издательство Р. Элинина,
поэтическая серия клуба «Классики XXI века, 2012
Есть свойство некоторых стихов, роднящее их с определенного рода прозой, — удивительная фактурность бытовой детали. Есть род поэтического зрения, позволяющий увидеть и передать мелкий вещный мир, подробность быта так, чтобы она встала перед глазами. Есть стихи, плотные, упакованные, как чемоданы в дальнюю дорогу — всего много, все нужное. На первый взгляд Ганна Шевченко пишет именно такие.
В них часты моменты точнейшего попадания в суть вещей, в форму вещей, в состояния вещей: «мальки хлеба» — о зернах, «что-то цветущее, похожее на слово клумба», в морозильной камере у Шевченко «сбились в кучу бройлерные сердца», на столе ее «рыба лежит дребезжит хвостом», вокруг нее — «сухие запахи рыб». Мальки хлеба — образ большой степени плотности, это зернышко, продолговатое, как маленькая рыбка, раскрывается известной библейской сценой с хлебами и рыбами. Слово клумба цветет так, как и должна цвести средняя городская круглая клумба, когда в ее центре высокие растения с чашечками цветов, долгими, как ударная «у» — ирисами или лилейником, или львиным зевом, а по краю — низкорослые с плоскими круглыми цветами безударного «а» в окончании — анютины глазки или маргаритки. Как сбиваются в кучу от морозильного холода пусть даже и бройлерные сердца и как дребезжит от предчувствия смерти на разделочной доске рыбий хвост — хорошо ощущается и без объяснений. Сухим же запахам рыб требуется не столько пояснение, сколько контекст, сами по себе они кажутся надуманными, сухой запах — не для мокрой скользкой рыбы. В тексте: «…я проплываю над столом / с коробками щедрот. /
С сухими запахами рыб, с рядами молока…» («Меня как будто нет») — вот в таком виде, на магазинном прилавке, где запах рыбы вяленой и копченой смешан с запахом того масла, которым смазывают жестяные консервные банки, — он сухой.
У стихов Шевченко есть еще одна яркая особенность — густая населенность персонажами, часто с наделением их функциями главных героев. В коротком лирическом стихотворении их может быть один или несколько и их жизнь или часть ее может быть развернута в детальности и полноте («Филипповна», «Валера», «Вера», «Мать», «Сестра»). Эта особенность несколько сдвигает жанр лирических стихотворений в сторону прозаических миниатюр. Вероятно, ею же можно объяснить тяготение автора к верлибру, а самим этим тяготением — появление неочевидных рифм типа «асфальт—горят» и «солнце—начнется».
С такой плотностью письма можно писать себе и писать, к счастью, вещный мир и мир персонажей неисчислим. Но для Шевченко вовсе не это короткофокусное зрение — главное. Чтобы увидеть суть вещей, надо смотреть мимо вещей. «Трюк состоит в том, чтобы чувствовать глазами» — учит дон Хуан Кастанеду. В стихотворениях Ганны Шевченко есть сознательная расфокусировка зрения, вплоть до утверждения «я почти ничего не вижу». Точнее сказать, смотрю не на вещи. Результат наиболее явственен в «Домохозяйкином блюзе» и «Хозяйке горы». Кухонная тема неожиданно разрешается четырьмя основными стихиями мироздания, а сама домохозяйка оказывается кухонной ведьмой, этими стихиями управляющей в совершенстве — и в абсолютном одиночестве.
сколько воды из крана течет под камень
сколько воздушных масс над плитой клубится
сколько огня под старой сковородою
сколько земли в цветочных горшках твердеет
Та же тема хранения огня в очаге — и, одновременно, стихийного огня — есть в стихотворении «Сезон отопления»:
Включаешь четыре конфорки,
садишься на пару минут
смотреть, как небесные зорьки
на газовом поле цветут.
Хозяйка горы, в «пещере своей разжигая костры, обед повсеместный готовит», но напрасно — одиночество неотвратимо.
И если сегодня никто не придет,
и завтра никто никуда не придет —
никто никуда никогда не придет.
И безумная стряпуха «прокисший бульон выливает». Та же судьба одинокой старости настигла Филипповну — «потому что уже никогда, / никого, ничего, ниоткуда».
Кухонная тема распадается у Шевченко на два основных мотива: огня и рыбы. Пока есть огонь, есть надежда на тепло, неодиночество, жизнь. Рыба, в общем-то, тоже обещает жизнь или сама становится собеседником («Рыбка моя рыбка»). Но равно как рыба у Шевченко может оказаться мертвой, хоть и говорящей («Чистого льна», «Косточки перечесть»), так и огонь все чаще не спасает от одиночества, и кухонная ведьма остается с ним один на один. Тогда огонь «горит и смотрит на меня. / И мы молчим, схлестнувшись языками» («Схлестнувшись языками»).
Интереснее всего, что через все то же понимание метафоры огня, вероятно, нужно понимать и строчки декларативного стихотворения о сути творческого процесса: «Чтобы метать горстями выстраданный огонь, / нужно себя до точки испепелить в костре» («Воздух»).
Расфокусировка зрения иной раз приводит автора к невидению вещей и к ощущению отсутствия мира, к тому самому «никогда, ничего, никого, ниоткуда». А иногда приводит к попытке разглядеть за вещами, даже за отсутствием вещей — присутствие Бога или присутствие Смерти. И если Бога пока еще видно плохо (более того, тема как будто возвращает фокус обратно: «Я поеду в церковь, чтоб / любоваться на свечу» («Что ты, небо, хмуришь лоб…»), «я видела твой образ / на фанерной доске» («Маленькая молитва»), — то Смерть проступает все явственней и явственней.
День убывает, тепло иссякает, ночь и холода неизбежны. Много формально-названной смерти. Есть мертвые рыбы и кошки, мертвая мать Сергея Петровича и Чарльз Буковски, отдельно существующее мертвое ухо Ван Гога и хтоническая старуха, мертвый флюгер и деревья. Но кульминацией темы смерти в сборнике становится стихотворение «Кладбище».
в городе случилось несколько смертей
покойников отнесли на кладбище
положили в лунки
забросали землей
через некоторое время
на могилах расцвели
кресты
Что здесь происходит? Зачем так лихо обманывается читательское ожидание и расцветают не цветы — кресты. Всепобеждающая жизнь сильна для автора настолько, что заставляет мертвое дерево цвести, напоминая шпаликовское «я к вам травою прорасту»? Вероятнее противоположное: на нашпигованной мертвыми телами земле мертвое дерево крестов, как бы растущих в ней, но на самом деле только воткнутых в нее так же, как воткнуты покойники, цветет мертвыми венками и цветам, не так уж важно, пластмассовыми или срезанными. Такая «кладбищенская земляника» наоборот.
Кстати, подобных аллюзий и разной степени открытости цитат из русской литературы и УНТ в сборнике много. А «кладбищенская земляника» отыгрывается Шевченко еще раз в стихотворении «Мать»: «…память твоя зарастет / ромашками и земляникой». Наибольшую, полную ценность память об объекте приобретает только после полной утраты объекта — потому что впечатление о нем уже нельзя обновить. Память о человеке, стало быть, — после смерти человека. Зарастание памяти ромашками и земляникой — это двойная победа Смерти, это смерть и самой памяти.
Что же видно расфокусированному зрению автора за границами вещей, кроме полного ничто и очень условного, контурного и неубедительного бога? Пожалуй, самое интересное — видна несколько сказочная, заново придуманная история вещей. В стихотворении «Другое копье» женщина, все та же кухонная ведьма, вешает на бельевую веревку ситцевый детский чепчик и прочее белье. Но кроме белья и веревки продолжает видеть сами деревья, на которых она натянута, и продолжает помнить, как когда-то этими деревьями стали воткнувшиеся в землю и пустившие в ней корни — копья. Может быть, потому, что сами деревянные копья отсылают к жизни доисторического человека, к миру, где образ женщины — хранительницы огня органичен, вот это прорастание орудия смерти — копья — звучит намного убедительнее, чем прорастание символа вечной жизни — креста — на могильной земле. Это цветение ситцевыми чепчиками, а не мертвыми цветами, и есть та истинная жизнь вещи, та суть вещи, которую удается увидеть, если смотреть не на вещь.
Елена ПЕСТЕРЕВА