Рассказ
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2012
Проза Союза писателей ХХI века
Владимир КОЧЕТКОВ
ЦВЕТУТ ЯБЛОНИ
Весной, в мае я люблю встать рано, с восходом, и выйти в сад. Луна еще видна, небо бледное, а если туман густой, то кажется, что оно плотно затянуто низкими тучами. Я знаю, что туман рассеется и взамен останется бездонная синь и гомон проснувшегося мира. Но это будет чуть позже. А на восходе — тишина. Ветра не слышно — он редко просыпается так рано. Спят и пчелы — они боятся намочить крылья о капельки росы, тянут время. Лишь соловьи приветствуют восход солнца радостными бесконечными переливами, напоминая, что на Землю опять пришел май. Хотя это и так ясно — цветут яблони.
Уже несколько лет подряд именно в это время я вспоминаю рассказанную мне однажды историю. С каждым годом эта история становится мне все дороже, а события, о которых идет речь, все горестнее и печальнее. Наверное, потому, что старше становлюсь, а может быть потому, что человека, рассказавшего ее, уже нет на свете.
* * *
Районный военкомат занимал в нашем поселке старинный двухэтажный купеческий особняк с резными каменными наличниками, балконами, широким деревянным крыльцом и многочисленными гнездами стрижей, ютившихся под добротной железной крышей. Он находился на небольшом возвышенном месте — купцы любили ставить дома на виду. Почему его выбрали для военкомата, не знаю. Может быть, место заметное, может быть, другая тому причина была. Во всяком случае, любой, кто попадал в поселок, обязательно проезжал мимо. Тогда, в сорок первом, этот особняк стал главным зданием поселка. Он стал сборным пунктом. Тут формировались команды из призывников, зачитывались приказы, тут расставались.
Проводы в то лето были очень частыми, каждую неделю, а то и чаще. Иногда партия уходящих на фронт была совсем маленькой, иногда формировалась команда большая, люди собирались со всех окрестных сел и деревень.
Так было и в тот день. Телеги катили и катили с раннего утра, стекались со всей округи. Лошадей привязывали к длинному прогону коновязи, но места не хватало — подводы забили всю площадь перед военкоматом. Приглушенный кашель, слезящиеся от едкого махорочного дыма глаза, наказы, разговоры о дождях и сенокосе — все сбилось в одну общую кучу. Было шумно, галдежно, словно люди хотели наговориться о привычных заботах впрок. Гармонь в обреченном исступлении выводила одну и ту же мелодию, частушки сменяли одна другую без пауз, словно это могло оттянуть трагичный момент расставания. Мелькали в толпе лица — озабоченные, строгие, растерянные.
Люди не суетились, не принято это было здесь, да и некуда было теперь торопиться. Кто-то тщательно, по-крестьянски, завязывал кисет с табаком чуть дрожащими пальцами, кто-то кормил с руки лошадь, поглаживая ее шею и заботливо оправляя сбрую. А кто-то заходил в соседний дом попить чаю — в дни проводов в этом доме огромный самовар всегда пыхтел паром. Лишь стрижи гонялись друг за другом, беззаботно, радуясь скоплению людей и лошадей.
На крыльце появился человек в военной форме. Его появления и ждали, и боялись. Мгновенно смолкли разговоры, захлебнулась гармонь. Повисла тишина, безжалостная и ненавистная. Военный, сглотнув комок, обвел взглядом сгрудившуюся на площади и до последнего не верящую в происходящее людскую толпу.
— Строиться в шеренгу по четыре! — чуть хриплым и слегка дрогнувшим голосом бросил он команду, которая тут же потонула в истошном многоголосом женском вое.
Теперь уже никто не пытался скрыть ни чувств своих, ни нахлынувшего отчаяния. Женщины словно в безумии вцеплялись в своих мужей и сыновей, но военный шел через толпу в центр площади, повторяя раз за разом: «Строиться, строиться», и женщины отступали перед неумолимой, словно приговор, командой, застывали на месте.
Маленькая девочка, робко приоткрыв калитку, вышла из ворот соседнего дома. Это в ее обязанности входило следить, чтобы самовар всегда был кипящим во время проводов. Она слышала крики, слышала плач, и сейчас вышла на улицу разобраться в происходящем. Эти крики повторялись каждый раз, когда затапливался большой самовар, но сегодня плачущих людей было особенно много. Она смотрела и не понимала, почему взрослые плачут, словно на похоронах — ведь все живы и здоровы? Она догадывалась, что случилось что-то более страшное, чем болезнь, чем пожар, чем смерть. Но она никак не могла понять: почему этот плач?
Девочка увидела, что мужчины стали в строй, потом по команде повернулись и медленно пошли куда-то прочь от военкомата, угрюмо глядя себе под ноги. Она видела их спины, плечи, кисти рук, мелькающие в такт шагам, и не видела лиц. Лишь один из уходящих чуть вышел из строя и оглянулся — молоденький паренек, растерянный, как потерявший гнездо птенец. Его взгляд скользнул по застывшей в неживом оцепенении толпе, на лице мелькнула робкая улыбка, поднялась на прощанье рука. Но через мгновение он опять шагнул в строй, и уже невозможно было разглядеть его среди других, уходящих шаг за шагом. Еще некоторое время девочка видела строй, который прошел по главной улице и свернул к парому. Там, за рекой их ожидали грузовые машины, чтобы везти на формировку. Старик — паромщик, молча, опустив голову, ждал, когда люди заполнят палубу его нехитрого судна, а затем, не поднимая глаз, медленно переправил их через реку.
* * *
Вот, собственно и все. Той маленькой девочкой была моя мама. Было ей в то лето всего пять лет. Но она почему-то очень запомнила этот день. Мама говорила, что провожая строй, впервые ощутила себя взрослой. Вообще, это страшно, когда пятилетний человек пересчитывает крошки еще не съеденного хлеба и понимает значение слова «похоронка».
Мама рассказывала, что в день начала войны она выбежала на улицу с куском белого калача, густо намазанного маслом и обсыпанного сахарным песком. Она прыгала на одной ножке, гоняла соседских кур и считала проплывающие над головой облака. Следующий кусок белого хлеба, ей довелось съесть через пять лет.
— Это была черта, граница, — сказала она мне, когда я расспрашивал ее о войне. — Она сама собой прочертилась в моем сознании. Пропал белый хлеб, пропали продукты, одежда, школьные тетрадки.
Всю жизнь она преподавала иностранные — английский и немецкий — языки в школе, но всегда как-то бледнела и внутренне напрягалась, когда слышала на улице тех крупных городов, где нам приходилось бывать, немецкую речь.
— Не могу ни видеть их, ни слышать, — говорила она. — Все понимаю: и люди — не те, что землю нашу рвали на части, и время то давно ушло, но все равно — не могу.
Еще мама рассказывала о женщине, которая отправила на фронт мужа и обоих своих сыновей. Три похоронки пришли через два месяца, почти одновременно.
— Как же сердце-то выдержало? — набравшись смелости, спросила ее мама потом, спустя много лет.
— Не знаю, — мрачно усмехнувшись, ответила та женщина. — Не разорвалось на куски сразу, зачем-то пожалела меня жизнь. Так и живу.
Я все пытаюсь понять — коснулась ли меня та война? Могу ли я считать себя ее свидетелем? По всем правилам времени, нет. Я же не ждал почтальона с надеждой и ужасом изо дня в день четыре года подряд, не умирал в двадцать лет от ран, не глядел в небо застывающими глазами, и слова в похоронке не расплывались передо мной от слез. Да, все это так. Но почему-то кажется мне, что и я уходил с ними от старого двухэтажного здания военкомата за поворот к парому. Уходил, чтобы никогда больше не вернуться.
18 мая 2008 года — 9 мая 2010 года — 22 июня 2012 года
Владимир КОЧЕТКОВ — прозаик. Автор нескольких книг, в т. ч. «Урок географии» (М., «Вест-Консалтинг», 2010). Живет и работает в Ульяновске. Член Союза писателей XXI века.