Рассказ
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 6, 2012
Проза
Рада ПОЛИЩУК
НЕТ ЖИЗНИ… НЕТ СМЕРТИ…
У Гиршеле был скверный характер. Так повелось считать с раннего детства. Едва явившись на свет, он оглушительно резко заорал, побагровев, как бураки, гуртом лежавшие за окном, все зажали руками уши, даже мать, рядом с которой он лежал, еще не спеленатый, только-только от нее отъединенный. Даже тугой на ухо прадед Борух, который к тому времени уже почти не различал звуки, все время тревожно озирался и спрашивал: «Вус из гетрофн? Вус из гетрофн? Что случилось?»
Вот и сейчас, не отрывая глаз от напряженного лица младенца, перекошенного уродливой гримасой, дед Борух прижал к ушам маленькие морщинистые пергаментные ладошки с пожелтевшими от махорки пальцами и взволнованно спросил несколько раз подряд: «Что случилось? Вус из гетрофн?»
— Внук родился! — ответили с разных сторон, перекрикивая младенца.
— Характер! — дед одобрительно покачал головой, поцокал языком, улыбнулся беззубым ртом и обеими руками погладил свою бородку клинышком.
Этот жест был признаком хорошего расположения духа. Словно поняв это, Гиршеле прекратил орать и мгновенно уснул. Семья вздохнула с облегчением. Ходили на цыпочках, говорили шепотом, то и дело оглядываясь на младенца, не в силах скрыть переполнявшую всех радость.
Гиршеле был первенцем в семье Арона и Ширы. Долгожданным первенцем. Шире никак не удавалось выносить ребенка, все заканчивалось кровотечением и долгим мучительным выздоровлением. Надежда таяла, мечта угасала. Уже все, кроме Ширы, приняли ее бездетность как окончательный приговор. И Арон готов был смириться, даже спать стал отдельно от нее, на старой перине, прямо на полу, рядом с супружеским ложем — не хотел, чтобы домочадцы заметили перемену. Жалел Ширу.
Жалел, любил, жизнь за нее готов был отдать, а помочь ничем не мог. Не в его это силах. Господь всемогущ… Молился как никогда истово, отрешившись от всего второстепенного, все молитвы переиначил, об одном просил, о главном: Да покорит милосердие Твое гнев Твой на меня, Арона, сына Хавы, сбрось в пучины моря все мои прегрешения, вспомни все заслуги и праведные дела, помоги жене моей Шире, дочери Мириам, исцели ее, и она будет исцелена, пошли ей ребенка, и она будет спасена, прошу Тебя, Всемогущий, помоги Шире, жене моей… На утренней молитве и на вечерней, и днем, и ночью, в неурочное время — одно и тоже твердил: Да покорит милосердие Твое… Помоги жене моей Шире, Всесильный, Всемогущий…
Молился, а спал на перине, на полу. Не мог заставить себя лечь в постель, на белоснежную простыню которой густым красным пятном вытекали из Шириного лона его не рожденные дети. Как вспомнит ее безжизненно белое лицо, фиолетово-черные провалы глазниц, неподвижное тело, остекленевший взгляд, ее лоб, обжигавший холодом губы, будто уже умерла и никогда ничего не повторится: ни их жаркая любовь, ни ее щемящая нежность, от которой ноет в груди, и слезы текут по щекам — как вспомнит все это, завернется с головой в одеяло и мычит, как раненый зверь. Мычит, кусая руки, чтобы Шира не услыхала его боль, не увидела его слез.
Арон стыдился этих слез, а поделать ничего не мог, они текли и текли, просветляя душу.
С рождением Гиршеле все переменилось в доме: отступили страхи, долгожданной постоялицей пришла радость. Шира расцвела — пополнела, щеки горели румянцем, рот, постоянно раскрытый в благостной улыбке, алел лепестками роз. Глаз невозможно было отвести от нее.
Впервые увидев Ширу, Арон сразу понял, что не зря явился на этот свет: она — его фея.
Многодетная и бедная семья Ширы объявилась в местечке неожиданно и шумно, как цыганский табор — гурьбой. Лица у всех серые от усталости и дорожной пыли, глаза настороженные, недоверчивые. Дошли до соседнего обгоревшего дома, обугленный дверной проем которого был для чего-то забит досками крест-накрест, а дальше зияло пепелище.
Здесь весной сгорели самые бедные и тихие в местечке дедушка Хаим и бабушка Хая, как-то неприметно сгорели, ночью.
Арон запомнил этот день на всю жизнь. Не просто запомнил — считал его днем своего рождения, потому что впервые увидел Ширу. Еще в толпе, серую от пыли, как все, уставшую, с орущим младенцем на руках, ничем вроде бы неприметную. Но сердце вдруг дрогнуло от какого-то счастливого предчувствия так оглушительно, что он даже испугался, в горле сделалось сухо, а глазам больно. Он будто ждал чего-то, что пропустить никак нельзя.
Предчувствие не обмануло его. Ближе к вечеру он снова увидел Ширу, столкнулся с ней лицом к лицу. И зажмурил глаза, а когда открыл их, какое-то время ничего не видел, как будто ослеп, — только большое светлое пятно, яркое, пульсирующее. Арон опять испугался, а в груди сделалось незнакомо сладко и томно.
Он услышал ее заливистый смех и впервые почувствовал ее прикосновение. Шира взяла его за руку и куда-то повела, мягкая теплая ладошка, бархатная, без единой мозоли. Арон удивился, подумал: как у барыни. Хотя отродясь никакой барыни не видел, тем более не держал за руку.
Они медленно спускались вниз, потянуло прохладой и сыростью, запахом тины и камышей. На берегу она отпустила его руку, давай купаться, сказала, поплывем вон на тот большой остров, и махнула рукой, выбрав направление. Арон не посмел сказать, что не умеет плавать, да и, казалось ему, это теперь не имеет никакого значения — он пойдет за ней, куда она скажет, поплывет, полетит.
Шира разделась в кустах, осторожно ступая, вошла в озеро, отгоняя руками прибрежную ряску, легко оттолкнулась от дна и поплыла. Обернулась к нему, помахала рукой. Догоняй, крикнула, и он послушно скинул одежонку, нырнул, задержав дыхание, испытал ужас и радость одновременно, ему показалось, что он не плывет, а летит по небу, свободно, как птица. Захлебываясь от восторга, он замахал руками, и вдруг почувствовал, что идет ко дну, в легких полно воды, и нет сил сопротивляться.
Он хотел позвать ее, вспомнил, что не знает ее имени и уже никогда не узнает. И все-таки — это было счастье…
Шира вытащила его из воды, почти со дна ставка за волосы вытянула и откачала воду из легких, сама, никого на помощь не кликнула, как будто уже поняла, что только она отвечает за его жизнь, и только ей он доверится во всем полностью и безоглядно.
Когда Арон открыл глаза, он ничего не понял — было легко, холодно и как-то еще — сладко и томно, как уже было недавно, когда он впервые увидел Ширу. Он лежал абсолютно голый, и она наклонилась над ним, почти касаясь его лица своим лицом, его губ своими губами, ее волосы прикрывали их обоих. Он снова провалился куда-то и увидел, как Шира расплела свою толстую косу и стала отжимать густые, распущенные по плечам мокрые волосы, на бережку, возле ставка, в предвечерних сумерках. И платье облепило ее мокрое тело, обрисовывая все потаенные места, и видел это только он, никого рядом не было. Арон чуть не задохнулся от накатившего на него блаженства.
Шира — песня его счастья.
Она первая поцеловала его, сама сказала, что станет его женой, и до самой смерти будет оберегать его от всякого зла, от любой беды. Так оно и получилось — точь-в-точь, только они еще этого не знали.
С него довольно было того, что она у него есть, а после рождения Гиршеле и вовсе — мир поселился в душе, и ничто уже не могло выбить его из устойчивого благорасположения. Во всяком случае, так Арону казалось, даже смерть не пугала, потому что Шира была рядом.
Да он и не думал о смерти, с какой стати. Шира как взяла его за руку в тот, первый раз, так и ведет за собой. И он как слепец за поводырем доверчиво, безоглядно и бесстрашно шагает след в след за Широй и молится, не так истово, на грани безумия, как до рождения первенца, а безмятежно, умиротворенно, благостно, смиренно, с верой в Его милосердие и справедливость. Не привык жить без молитвы. Да и нельзя еврею без молитвы. Вот и молится Арон спокойно и благодарно.
Теперь у него все хорошо, детские мечты покинули его, он вообще ни о чем не мечтает — все у него есть: Шира, Гиршеле, отец, все, слава Богу, в здравии, покров Божий осеняет их благодатью.
В душе его царили покой и мир.
*
Все рухнуло в одно мгновение, и расплющенный под руинами, Арон ни жив, ни мертв, не чувствовал ничего, только свое остановившееся сердце, исторгавшее нечеловеческую боль, и что-то холодное и окаменелое, сжимало его правую руку. Шира лежала рядом, ее волосы привычно касались его лица, щекотали подбородок и шею, легкие завитки пробегали по губам, обычно он, шутя, прикусывал их, и смеялся. Шира тоже смеялась.
А сейчас она молчала. Уже целую вечность, казалось ему, не слышал он ее голос. Только что возвращались от шойхета, шли по просеке, как всегда — Шира чуть впереди, он на шаг отставал. Она держала его за руку, и они обсуждали, как послезавтра, после шабеса будут отмечать бар-мицву Гиршеле.
Большой праздник и готовились основательно — отдельно писали список гостей, хотя чего писать — приглашать придется почти всех. Или всех, все местечко. Борух сказал: всех! И резко рубанул рукой воздух. Ну, всех так всех, столы можно сколотить из досок и прямо на улице поставить. Шутка ли — их сыну уже тринадцать лет!
— Послушай, Шира, наш праздник будет самым лучшим в местечке.
Шира ничего не ответила, и Арон тихо-тихо прошептал, прижав ее руку к груди:
— А, может, и во всем мире, Широчка. Что ты думаешь? Это же наш первенец, Широчка… А?
Тишина давила на уши и от боли раскалывалась голова. Арон потер лоб и попытался подняться. Что-то мешало, давило на грудь. Ширины волосы щекотали лицо. Почему они лежат на земле под липами, судя по колдобинам — посреди дороги? И чьи-то ноги в рваных пыльных башмаках торчат перед глазами. И кто-то подвывает, поскуливает по-собачьи жалобно и противно.
— Ой-ей, Арон!.. Арон, Арке, ой-ей-ей!.. — расслышал он тихие скорбные всхлипы.
Не Ширин голос, нет, и она никогда не плачет, никогда. Арон прикрыл глаза, отгоняя от себя что-то тяжелое, непоправимое, что придавило его к земле. Вжался спиной в выбоину на дороге, хотелось исчезнуть, превратиться в дорожную пыль. Он ничего не желает знать! Ничего!
— Господи… И ты не всемогущ… — пробормотал едва слышно, не смея поднять глаза к небу.
— Арке, очнись, ой, вэй, это я, это я, ой-ей-ей… Я убил Широчку, ой, вэй!..
Арон, наконец, увидел, что перед ним на коленях, в дорожной пыли стоит Лазарь, обхватив голову руками, и плачет-причитает невыносимо тягуче, заунывно.
*
Лазарь, местечковый извозчик, вечно пьяный после скоропостижной смерти жены. Давно никто уже его не зовет по надобности, отвезти-подвезти, и он ездит бессмысленно, туда-сюда на своей норовистой кляче Броньке, хлещет ее вожжами почем зря. А то вдруг слезет с телеги, прижмется лицом к лошадиной морде и плачет навзрыд. Тогда Бронька стоит как вкопанная, ждет, пока Лазарь отвоет песню своей тоски, задрав голову к небу, тряся жидкой бородкой, потом замрет надолго, и Бронька терпеливо переминается с ноги на ногу. А когда он снова натягивает вожжи и хлещет ее по впалым бокам, Бронька то упирается, как упрямая ослица, то вдруг несется опрометью с места, не разбирая дороги, кур давит, гусей, сколько кошек растоптала, скольких собак калеками оставила.
Бояться стали Лазаря и Броньку — а ну, неровен час, убьют кого. А как управу найти на Лазаря — и ребе Ицхак не мог придумать. Броньку он не отдаст, не продаст, она у него — одна родная душа на всем свете. Запереть его в доме — тоже права ни у кого нет, живой человек, хоть и подранок, и пьет без меры, но от горя, не от бесовства. С этим в местечке никто не спорит.
— Арке, очнись, это я, я убил нашу Широчку, ой, вэй… Горе мне…
*
Арон и Лазарь дружили с детства. Лазарь тоже был влюблен в Ширу, но она сразу выбрала Арона, и он смирился. Так и ходили всюду втроем да втроем, пока не подросла Фанюша, младшая сестра Ширы, раскрасавица, добрая, нежная, На ней и женился Лазарь, когда Фанюше семнадцать исполнилось. Хорошая получилась пара, сердечная, берегли друг дружку, особенно Лазарь Фанюшу. Может, и продолжал любить Ширу, но никак не проявлял свое чувство, чтобы Фанюшу невзначай не обидеть.
Ребенок и у них появился не сразу, как у Арона с Широй. Но хоть врачи по причине слабого здоровья решительно не советовали, родила все же Фанюша девочку, когда Гиршеле уже седьмой год пошел. Генеся-Рухл, Нешка назвали в честь бабушек Лазаря и Фани, которые лежат на кладбище над ставком, у самой воды, где гуси-лебеди ныряют-плавают.
Нешка — не дитя, ангел небесный, нарадоваться не могли и сговор совершили по обоюдному согласию — поженить Гиршеле и Нешку, когда время их придет, породниться, чтобы к правнукам-праправнукам любовь перешла. Чтобы их отпрыски были счастливы в далеком будущем, о котором сегодня думать интересно и страшно одновременно, потому что никогда безоблачно не жили евреи на этой земле, но всегда мечтали: до прихода Машиаха или после, когда восстанут из праха все — и герои, и трусы, и жертвы, и праведники, — настанет царство всеобщего мира и благоденствия. На том и порешили. Сговор состоялся, и в завтрашний день смотрели почти с радостью.
Только известно ведь — Бог располагает человеком по какому-то Ему одному ведомому промыслу. И случается нежданное-негаданное — кому праздник нечаянный выпадает, кому беда непоправимая. А за что? — на этот вопрос еще никому не удалось ответ получить. Да и с кого спрашивать? К Нему с претензией и обидой взывать? Дивны дела Твои, Господи, — со стенаниями и плачем исторгается из покалеченной горем души. А отклика никакого — тишина.
— Дивны дела Твои, Господи, — беспрерывно твердил Лазарь, возводя глаза к небу, и по лицу его блуждала полубезумная гримаса-улыбка.
Как нашел холодную уже Фанюшу, посиневшую от удушья, с черными губами и широко распахнутыми глазами, в бездонной глубине которых мерцал неясный свет, так и пробормотал впервые: дивны дела Твои, Господи… Потом посмотрел на Нешку, которая спокойно спала, причмокивая пухлыми губками давно остывшую материнскую грудь, и снова прошептал: дивны дела Твои… И на похоронах, и семь траурных дней, и потом — еще и еще… А после — запил глухо, неудержимо, даже ради Нешки остановиться не мог.
Все позабыл, провалился в дурной, тягостный морок и не заметил даже, что Нешки нет в доме. Фейга, многодетная старшая сестра Лазаря, взяла девочку к себе — одним ртом больше, одним меньше, сказала невесело, Бог не оставит, проживем. И тяжело, протяжно вздохнула.
— Дивны дела Твои, Господи, — выл Лазарь, обхватив руками голову, раскачиваясь взад-вперед, будто молился, а про что выл, за что молитву возносил, понимал ли…
*
— Арке, очнись, это я, я убил нашу Широчку, ой, вэй… Горе мне…
Арон наконец все понял — Бронька затоптала Ширу насмерть. Он даже вспомнил, как это было, все подробности, мгновение за мгновением. Лучше бы память не возвращалась к нему никогда, лучше бы он умер вместе с Широй… Вместо Ширы!
Он попытался встать, для этого ему пришлось, приподнявшись на локтях, отодвинуть Ширу — она лежала на нем, прикрывая его своим телом. Именно, именно так — она прикрыла его собой. Когда поняла, что Броньку несет прямо на них, хотела спасти Арона, толкнула его и упала сверху. А окаменелое и холодное, сжимавшее его руку, была Ширина ладонь. Он только что прижимал ее к груди, радуясь предстоящему празднику:
— Послушай, Шира, наш праздник будет самым лучшим в местечке.
Шира почему-то не ответила, оглянулась через плечо, а Арон, ничего не замечая, прошептал:
— А, может, и во всем мире, Широчка. Что ты думаешь? Это же наш первенец, Широчка… А?
— Берегись, Арке! — истошно закричала она и с силой толкнула его.
Падая, он ударился затылком о камень и потерял сознание, но в последний миг увидел странную картину — прямо на него летела по небу лошадь с развевающейся гривой, похожей на крылья, она неслась высоко над землей, и солнце разбивалось тонкими брызгами о подковы. А прямо под копытами тоже по воздуху медленно плыла Шира, ветер разметал ее волосы, как конскую гриву, лицо было бледное, глаза полуприкрыты. Она опускалась все ниже, все ближе… ниже… ближе…
— Арке, это я, я убил ее… ой, вэй…
Арон осторожно обеими руками приподнял Ширину голову, на затылке зияла глубокая дыра от копыта, на волосах засохла кровь, все было присыпано пылью, как пеплом. Лицо Ширы перекосила гримаса ужаса и боли, он не узнал бы ее никогда. И цепляясь за это, как за последнюю ниточку надежды, подумал, что в забытье упустил какую-то важную деталь. Эта женщина — не Шира.
Его Шира сейчас придет и все ему объяснит, возьмет за руку и уведет отсюда в жизнь, как когда-то давным-давно, когда вытащила его со дна ставка и откачала, не дала умереть. Он только тогда живет, когда ее теплая узкая ладонь сжимает его руку.
Сейчас его рука коченела от холода вместе с окоченевшей Шириной ладонью.
— Жизнь кончилась, — подумал Арон. — Если Шира умерла, моя жизнь кончилась.
Подошла Бронька, и низко-низко опустив голову, лизнула Ширино лицо, кося на Арона испуганным глазом. Он не реагировал. С другой стороны рядом с ним опустился на колени Лазарь и снова завыл, запрокидывая голову к небу. Арон не заметил его.
Он оставался безучастным ко всему и в этот день, и все последующие дни, словно окаменел, не ел, не пил, ни на кого не смотрел, ни с кем слова не молвил. Он вообще перестал разговаривать после смерти Ширы. Сидел в темном закутке возле печки, держал на коленях раскрытую книгу — Тору, Сидур или любимую Техилим, но не переворачивал страницы, не шевелил губами, и выражение лица было потустороннее, отсутствующее. Может, и не читал вовсе…
А шалая Лазарева Бронька не вышла больше из своего сарая никогда, забилась в дальний темный угол, голову свесила и застыла, как изваяние. До того Лазарь, обезумевший от горя и водки, избил свою несчастную кобылу до полусмерти, а после Шириных похорон, навсегда отрезвевший, и еду Броньке варил, и траву для нее косил, и ведро с водой ставил. Бронька не двинулась с места, ни к чему не притронулась — не приняла его поблажек. Ни его не простила, ни себя. Так и стояла, пока ноги не подкосились от полного упадка сил, опустилась на свежее сено, которое Лазарь выстелил, и испустила дух.
И не с кем было Лазарю душу облегчить, и прощения просить не у кого. Все в местечке отвернулись от него. А он и не пытался изменить такой порядок вещей. Он, как Бронька, сам себя категорически не прощает, и вину свою будет нести до самого смертного часа.
С Ароном хотел поговорить, да его на порог не пустили. А синагогальный служка Мотл, один во всем местечке не обходивший стороной Лазаря, рассказал, что Арон жив, сидит отрешенно от всего в закутке за печкой, держит на коленях священные книги, и вроде как не в своем уме. Только кто это достоверно знать может. Один лишь Бог, наверное, если есть Ему дело до травинки малой, песчинки ничтожной, что есть человек.
Так думал Лазарь бессонными ночами, хотел молиться, да не находил слов: не вымолить прощение, не отмолить грехи свои, не забыться в беспамятстве — не дано ему. С этим жить.
Так думал и Арон, погруженный в свой отрешенный от всего сущего мир, где не было ни дня, ни ночи, ни жизни, ни смерти — только мука неистребимая. Мука и боль. А что болит, какая мука мучает — не помнит. Все позабыл, только слова из любимых книг остались и выплывают иногда невпопад, он медленно повторяет их про себя, силясь что-то понять или вспомнить.
…Дни человека как трава… как цветок полевой, так и он зацветает… но стоит задуть ветру, и уже нет его, будто и не рос он никогда на этом месте…
Нет памяти, думал Арон, и не будет памяти — одно забвение.
…Г-споди! Что такое человек, чтобы Ты помнил о нем? Что есть род людской, чтобы Ты обращал на него внимание? Что есть человек? Пустоцвет, бесплотной тенью проходят дни его…
Нет жизни, думал Арон, и нет смерти — лишь небытие, пустота.
Только иногда, казалось ему, слышит он заливчатый смех, звонкий женский голос, который зовет его купаться, чувствует прикосновение чего-то мягкого, прохладного к своей руке, ему делается хорошо, легко, он словно плывет — то ли под водой, то ли в поднебесье, парит как птица, вот уже нет дома, нет печки, нет ни ставка, ни луга, ни леса, ничего нет… Если бы так было всегда… Но внезапно откуда-то снизу накатывает невыносимый вой: ой, вэй… ой-е-ей… Что это? Что? — силился он вспомнить. Напрасно.
Забвение и пустота…
С этим жить, подумал Арон. А что такое — жить, не мог вспомнить.
Рада Полищук — прозаик, журналист. Родилась и живет в Москве. Окончила МАИ. Издатель и главный редактор российско-израильского литературного альманаха еврейской культуры «ДИАЛОГ». Автор 9 книг прозы и сборника стихов «Мелким убористым почерком». Член Союза писателей ХХI века.