Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 5, 2012
Мемуары
Тамара ЖИРМУНСКАЯ
10 апреля 2012 года Белле Ахмадулиной исполнилось бы 75 лет. Довольно редкий случай, когда имя поэта не требует никаких приложений, ни единого эпитета. Оно известно всем, кто хоть с какого-то бока прикоснулся к современной русской поэзии.
Вероятно, она была послана в наш несовершенный мир, чтобы придать ему немного больше гармонии, нежности и любви.
Т. Ж.
«ДАЙ, ЖИЗНЬ, ОТСЛУЖИТЬ ТВОЕ ЧУДО…»
(Белла Ахмадулина)
На наше куриное подворье залетела райская птица. И вот ее больше нет…
«Девочки! Давайте встретимся после лекций, почитаем друг другу стихи…»
Нам по 18-19 лет. Мы с Ларисой Румарчук окончили школу в 1953-м (год смерти Сталина), Белла и Юнна — в 1954-м. Почему же они отстали на два курса? Все очень просто. Правила приема в Литературный институт ужесточились. После десятого класса и раньше принимали туго. Мол, только что вылупились из яйца, жизни не нюхали, о чем, спрашивается, будут писать? Нам с Лорой, можно сказать, повезло — проскочили. А теперь требуется производственный стаж. Как там, у Маяковского: поэт сперва попашет, потом попишет. Есть ли он у наших новых знакомых? У этой, пепельноволосой, с косой, уложенной на голове венком? У другой, с темно-каштановыми косами, пущенными по спине? Мы их не выспрашиваем. Хочется поскорее услышать их стихи.
Ранняя осень. Сидим в институтском сквере, где, кроме нас, ни души. За спиной — учебное здание, в котором родился Александр Герцен. Слева — какие-то службы. Справа — малоэтажные дома, частично заселенные писательскими семьями, частично выделенные под студенческое общежитие. Прямо перед нами свежеокрашенная к началу учебного года зеленая металлическая ограда, за ней Тверской бульвар. Студенты, снующие туда-сюда, прочая публика нас не касаются. Мы — в поэтическом вакууме.
Первой читает Юнна:
Посмотрела искоса на брата,
Приколола астру к волосам.
И сказала маме виновато:
«Я вернусь к одиннадцати часам»*.
Милые строки! Особенно это: «вернусь к одиннадцати часам». Не к двенадцати, «золушкиному» сроку, а к «детскому» времени: на час раньше. Я, на правах старожилки, одобрительно говорю ей об этом. Коллега отметает мои похвалы:
«Это плохие стихи, старые стихи. Тут вообще не о чем рассуждать!» Самобичевание продолжается довольно долго. Потом, уступая нашим просьбам, Юнна читает еще и еще. Новые стихи кажутся мне ненужно усложненными. Идут мимо сердца. Но я помалкиваю. Обойдемся без комментариев… Сама Юнна (редкое имя!) не в духе. Приехала из Киева вместе с матерью, которая завтра уезжает обратно. Не в этом ли причина ее мрачности, плохого настроения? И еще… у нее почти ослеп отец. Возила его по разным врачам. Помочь ему не смогли. О своей жизни рассказывает скупо. Видно, боится, что ее пожалеют…
Очередь за Беллой.
У мальчишки украли одиннадцать нужных рублей.
Кто-то рядом стоял и растаял в толпе, словно ветер.
А мальчишка задумался об очень большом корабле.
Он ничего не заметил*…
* ранние стихи Ю. М. и Б. А. цитирую по памяти. — Т. Ж.
Как это просто, сердечно, знакомо-незнакомо! С какой самоотдачей читается нам! Смотрю на Беллу — и ничего не понимаю: печальные карие глаза и маленький, румяной подковкой, улыбчивый рот. И вся она какая-то «ренуаровская», не худенькая, отнюдь. Какая же? Прелестная, в своем чуть избыточном телесном совершенстве. От молодости, от начавшегося расцвета, что не скоро еще кончится, от готовности вобрать в себя всю красоту, все приманки мира, все назвать по-своему, все оживить и всем поделиться…
Потом читали свое мы с Лорой, но о себе ничего не помню. Ни что выбрала, ни что говорила обо мне Белла. Настолько была заполнена ею, ее вибрирующим, на грани срыва, голосом, ее берущей в плен интонацией.
С легкой руки Константина Ваншенкина, автора популярного стихотворения «Мальчишка», многие молодые стихотворцы набросились тогда на это еще не заезженное слово как на легкую добычу. И все равно Беллин стих запал мне в память. Ни в один свой сборник она его потом не включала, видимо, сознательно избегая даже намека на трафарет. Я же привела его, чтобы обозначить стартовую площадку, с которой она начинала, подымаясь все выше и выше, размыкая, как по наитию, круг своих тем, оттачивая стихотворный инструментарий, становясь не «одной из…», а только самой собой, Беллой Ахмадулиной…
С чего началось ее восхождение? Может быть, с этого страстного прорыва:
Как бы мне позвать, закричать?
В тишине все стеклянно хрупко.
Голову положив на рычаг,
крепко спит телефонная трубка.
Спящий город перешагнув,
я хочу переулком снежным
подойти к твоему окну
очень тихо и очень нежно.
Я прикрою ладонью шум
зазвеневших капелью улиц,
я фонари потушу,
чтоб глаза твои не проснулись…
Евгений Евтушенко, бывший к тому времени на четвертом курсе, написал о встрече со своей судьбой в свойственной ему сугубо реалистической манере:
О, институт, спасибо, друг, тебе
за эту встречу в этом сентябре.
Хожу по коридору твоему
и не скажу ни слова никому.
……………………………….
Девчата наши подошли к окну,
глядят на первокурсницу одну:
«Воображает, сморщила лицо!»
«И, — девочки, — безвкусное кольцо!»
«Бедняжка, — некрасивая она».
«Нет, ничего, но слишком уж полна…»
Я улыбаюсь, прислонясь к стене.
Им не понять, как ты красива мне.
Через несколько дней Лариса Румарчук, дружившая с Евтушенко с первого курса, повела меня к нему познакомиться поближе. Жил он тогда на Четвертой Мещанской, на первом этаже невысокого дома выходом во двор, с мамой Зинаидой Ермолаевной и младшей сестрой Лелей. Про милейшую Лельку, как называл ее брат, я знала из поэмы «Сегодня мне двадцать»: «Она у меня Победы ровесница, /Ей в школу в этом году». Мама была еще красива, гостеприимна, снисходительна к однокашницам сына. И сам Женя в домашнем окружении предстал перед нами совершенно иным, чем держался в институте: доступным, веселым, заинтересованным.
В нашем творческом вузе его недолюбливали. Не все, конечно, а так называемое «серое большинство». Отрицательное отношение просачивалось в пародии, даже рифмы. «На Четвертой, на самой мещанской, / Я в облупленном доме живу» — доставали Женю насмешники. За высокий волейбольный рост какой-то остряк назвал его в стенгазетном стишке «дЯдина», и, хоть ближайшее созвучие легко угадывалось, предложил читателю, ждущему рифмы, свое нехилое изобретение: «дадена». Я уж не помню, что было им «дадено» Евгению Александровичу. То ли малая скромность, то ли самовлюбленность. Но уж никак не талант, который буквально пер из 23-летнего Евтушенко.
В тот наш визит Женя щедро угощал нас своими и чужими стихами. Покаялся, что сегодня прогулял лекции, но зато… лукавая улыбка… за один день сочинил три стихотворения. Одно из новых, «Бывало, спит у ног собака…», до сих пор любимо мной.
В числе многих других были им прочитаны и стихи о волнующей встрече с какой-то таинственной девушкой. Помнится, мы с Лорой шли домой и все гадали: о ком это?
«Мой институт…» он от нас скрыл, а может, написал его позже. Неопровержимых улик у нас не было. Это было в духе нашего товарища: заинтриговать слушателя, заставить работать его смекалку.
Но вскоре все открылось. Я шла в институт. А из-под цепочки, неплотно соединявшей две половинки входных ворот, навстречу мне вынырнули, один за другим, счастливые Белла и Женя. Ни я, никто третий не были им нужны. Они распространяли вокруг себя ауру свершившихся надежд, довольства жизнью, что оказалась щедра на что-то неожиданно большое. Не часто мне доводилось быть свидетелем такой полноты и законченности.
О моменте счастья, схожем с моментом истины, Белла напишет:
Ах, Господи, как в это лето
покой в душе моей велик.
Так радуге избыток цвета
желать иного не велит.
Так завершенная окружность
сама в себе заключена
и лишнего штриха ненужность
ей незавидна и смешна.
И неважно, что это выжимка из лирического цикла, посвященного другому избраннику.
Объекты могут меняться. У натур, одаренных свыше меры, они меняются быстро, как кадры перенасыщенного сюжетами и персонажами фильма. Но судим мы о картине суммарно: хороша или нет, выдержал герой или героиня свою роль до конца или сошел с круга. И, если фильм в целом получился, лучшие кадры остаются со зрителем навсегда. Так остались во мне эти двое, принагнувшиеся под воротной цепочкой…
В журнале «Октябрь» вышла подборка стихов Ахмадулиной. Некоторые из ее опубликованных первенцев памятны мне до сих пор: «Ель», «Черный ручей»… Каким словом определила бы я их неотъемлемое свойство? Наверное, первозданность. Пришла в русскую поэзию, полную до краев кипучим лиризмом, девушка, почти девочка, и начала все открывать заново, без напряга, без тугодумия, протирая, как стеклышки очков, подслеповатые глаза современников, приглашая их вместе с ней порадоваться нескудеющему празднику жизни:
В деревне его называют Черным,
я не знаю, по выдумке чьей.
Он, как все ручейки, озорной и проворный,
чистый, прозрачный ручей.
В нем ходят, кряхтя, косолапые утки,
перышки в воду роняя свои.
Он льется, вокруг расплескав незабудки,
как синие капли своей струи…
«Романтик чистой воды» — говорилось о таких. Но это был только первый пласт богатейших залежей ее души. Поэтессу подстерегала любовь…
В Литинституте установили динамик, и на переменах можно было слушать выступления студентов, их сердечные откровения, их поэтические пикировки, причем честь «получить микрофон» выпадала далеко не всем, а только самым ярким. Белла Ахмадулина и Женя Евтушенко попали в число избранных.
Белла:
Хочу я быть невестой,
красивой, завитой,
под белою, навесной,
застенчивой фатой,
чтоб вздрагивали руки
в колечках ледяных,
чтобы сходились рюмки
за здравье молодых…
Женя:
Обидели. Беспомощно мне. Стыдно.
Растерянность в душе моей, не злость.
Обидели усмешливо и сыто.
Задели за живое. Удалось.
Хочу на воздух! Гардеробщик сонный
дает пальто, собрания браня.
Ко мне подходит та, с которой в ссоре.
Как долго мы не виделись! Три дня!
Молчит. Притих внимательно и нервно
в руках платочек белый кружевной.
В ее глазах заботливо и верно…
Мне хочется назвать ее женой.
Белла:
Жилось мне весело и шибко.
Ты шел в заснеженном плаще,
и вдруг зеленый ветер шипра
вздымал косынку на плече.
Только высокий градус тяги друг к другу — тот тигль, где преобразуется все, даже поэтический язык. Без этого едва ли был бы возможен восхитивший когда-то Василия Аксенова дерзкий образ Б. А.: «…и вдруг зеленый ветер шипра/ вздымал косынку на плече…»
Надо было любить это плечо, этот плащ, эту косынку, чтобы так увидеть и так написать…
Женя:
Со мною вот что происходит:
совсем не та ко мне приходит,
мне руки на плечи кладет
и у другой меня крадет.
А той, скажите бога ради,
кому на плечи руки класть?
Та, у которой я украден,
в отместку тоже станет красть…
Белла:
Я думала, что ты мой враг,
что ты беда моя тяжелая,
а вышло так: ты просто враль,
и вся игра твоя — дешевая…
…Но как же все напрасно,
но как же все нелепо!
Тебе идти направо.
Мне идти налево.
Этим, сначала прозвучавшим по институтскому радио, а потом напечатанным в журнале «Юность» и быстро облетевшим ровесниц и ровесников стихотворением, Белла как будто подводила черту их отношениям. Женя выдвигал против нее другие обвинения, призвав в союзники свой возраст, свой социальный опыт, свою разгоравшуюся славу, наконец. Несколькими годами и известностью он превосходил неробкую первокурсницу:
Эта женщина любит меня,
но канатов к другому не рубит.
Эта женщина губит меня
тем, что любит она как не любит.
……………………………………
…Что ей строгих товарищей суд!
Черт возьми — она самородок!
И ее, восторгаясь, несут
пароходы и самолеты…
Что-то не вытанцовывалось с продолжением так бурно начавшегося романа у наших первых лириков — первых не только в институтском масштабе.
Особняком стоит еще одно стихотворение Беллы явно того же периода, до разрыва, но на грани его. Стражники идеологических границ по обе стороны железного занавеса умудрились записать его в антисоветские. В «Комсомольской правде» появился фельетон «Чайльд Гарольды с Тверского бульвара», где с возмущением (лишние люди! отщепенцы!) цитировалось это, нигде еще не опубликованное лирическое признание, точно кто-то выкрал у автора черновик. А на Западе оно попало в сборник оппозиционных стихов советских поэтов «Поиски правды», причем только первые шесть строк (?!)
О, холодная война! Твои служители теряли остатки разума…
«Криминальное» стихотворение долго ходило по рукам. Записываю его так, как мне запомнилось. Точки означают не что иное, как провал в моей памяти. — Т. Ж.
Мы идем усталые,
руки холодны,
мы с тобою старые,
словно колдуны,
мы с тобою лишние
в молодом лесу.
Пробежали лыжники —
палки на весу.
Гнезда, птицей свитые
стынут по весне.
Парень в белом свитере
улыбнулся мне.
……………….
……………….
Жаль, что я не лыжница
и люблю тебя.
Может быть, не все эти стихи звучали тогда по институтскому радио. Эти же первыми всплыли в памяти, окликнутые моей любовью и печалью. Одно помню хорошо: динамика отношений была отрицательной. Раскочегаренные чувства остывали, краски выцветали.
Не знаю, как ныне воспримутся живые переживания двух очень молодых людей, ставшие стихами. Теперь это не модно. Теперь — чем заковыристее, чем отвлеченнее, тем лучше. Плотское возбуждение взамен озноба любви, нечто, имитирующее кровяные тельца, вместо кровотока из «вскрытых жил» (М. Ц.), рождают соответствующую продукцию. Она-то и вершит бал на синтетической ниве поэзии.
Обывательское утверждение, что за спиной умной женщины надо искать умного мужчину, в случае Беллы и Жени как будто не срабатывает. Но, уверена, оба они многое почерпнули друг у друга. Сама наступательная, как будто рвущая финишную ленточку манера чтения стихов, не свойственная Белле, какой я ее запомнила в нашу первую встречу, перешла к ней, по моему мнению, от Е. Е. Разумеется, она ее смягчила, сделала более женственной, но победоносное сочетание «ян» и «инь» было налицо. Опять воспреобладала полнота, то есть то, за чем многие безуспешно гонятся всю жизнь, не всегда отдавая себе отчет, чего же им не хватает.
Романтик романтиком, лирик лириком, но со второй половины 50-х годов в Белле отчетливо проступило, как кровь на бинте, гражданское начало. И это, я полагаю, тоже не без влияния Евгения Евтушенко. Но сначала он братски поделился с ней своей эрудицией, своим безбрежным знанием русской поэзии, своей смелостью. Да-да, смелостью! Вспоминаются не только «Бабий яр», не только «Танки идут по Праге» — в доперестроечные времена именно Евтушенко, едва ли не единственный из широко известных поэтов, громогласно отказывался мириться с омертвением общественной жизни. А Белла оказалась его способной ученицей.
Впрочем, себя он смелым не считал:
Мне говорят — ты смелый человек.
Неправда. Никогда я не был смелым.
Считал я просто недостойным делом
унизиться до трусости коллег.
Устоев никаких не потрясал
Смеялся просто над фальшивым, дутым.
Писал стихи. Доносов не писал.
И говорить старался все, что думал…
1957 год. Февраль. В институте объявлена дискуссия «Поэзия и общественная жизнь». Студенты сгрудились в небольшом конференц-зале. Тут почти в полном составе наш четвертый, третий, второй и первый курсы. Пятый, выпускной, готовит дома дипломы, никого из знакомых не вижу. За столом в голове зала — наши мэтры. Одни насуплены, как на экзамене. Другие, например, Михаил Светлов, улыбаются. Мы, разновозрастная аудитория, с ними лицом к лицу. Вот из рядов вышла Белла. Вряд ли вызвалась первая, хотя по характеру могла. В памяти моей именно она — застрельщица дискуссии. Взволнованная, с трепещущим голосом, убедительная. Ей — двадцатый год. Наша литература, говорит она, имеет две стороны. Первая сторона — внутренняя. Тут все в порядке. Одно то, что в ней работают Ахматова, Пастернак (называет еще несколько достойных фамилий), говорит о полном благополучии. Но есть еще внешняя сторона… И все тем же напряженным голосом она начинает ниспровергать дутые авторитеты, объяснять лжекритикам, кто заслуживает хвалы, а кто хулы. Настоящий писатель, поэт, заключает она, — это тот, кто ранен жизнью, кто пишет горькую правду, а не сладкую ложь…
Зал шумит. Чего больше в этом шуме — одобрения или несогласия, понять невозможно.
Беллу сменяет Вадим С. Симпатичный юноша с ее курса, поэт-песенник в будущем. Пытается разрядить обстановку. Даже шутит. Вспоминает, как был у Беллы в гостях. У нее дома отлично уживаются собака и кошка. Так и писатели, самые разные, могут уживаться в литературе.
Белла категорически не согласна с этим.
— Какую змею, оказывается, согрела я на своей груди! — восклицает она на весь зал…
Общий поощрительный смех: выдай, красотка, что-нибудь такое еще! Но нам, единомышленникам Беллы, не до смеха.
Потом просят слово и получают его (как видно, не выветрились еще теплые струи оттепели) Юнна Мориц, Геннадий Лисин (будущий Айги), Валерий Тур (Рыжий), я, еще несколько добровольцев. В конце дискуссии выясняется, что «наши» побеждают.
Не помню громовых возражений со стороны преподавателей. Хотя, конечно, они были. Иначе Михаил Светлов не вступился бы за Мориц, сказав в своей, насмешливо-любовной манере: «Не столько Мориц Юнна, сколько Мориц юнА». Все-таки мэтры, отвечавшие за нас, относились к объектам своего воспитания довольно мягко. Но стоило слухам о дискуссии выйти за институтский порог, ко всем участникам были применены меры. Меня долго и нудно перевоспитывал курсовой секретарь парторганизации. Другим пришлось солонее. Когда Гену Айги год спустя не допустили к защите диплома, ясное дело, ему припомнили и прежний проступок. Были и печатные выпады. Всех нас поименно пропесочили потом в каком-то партийном издании, кажется, «Молодом коммунисте».
Однако этой скандальной дискуссии я была обязана особым вниманием со стороны Беллы, памятной прогулкой с ней по центру Москвы, а спустя несколько месяцев ее телефонным приглашением:
— Приезжай, Тамарочка! Мы живем одни: Женя, собака и я…
Именно в такой последовательности: «я» на последнем месте.
Увы, что-то помешало мне поехать к ним в гости.
А погуляли мы с Беллой славно. К сожалению, между нами затесался Костя О., долговязый некрасивый парень, рекомендовавший себя приятелем Миши Рощина. Что он писал, не знаю. Был ли учащимся или только приходящим слушателем, тоже не знаю. Апломба ему хватало. А такта — нет. Прогнать его нам не приходило в голову — все-таки товарищ товарища…
С первой нашей встречи, в сквере перед Герценовским домом, я безоговорочно признала поэтическое превосходство Беллы надо мной. Одно время даже собиралась бросить институт. Пришла женщина-поэт, которая все скажет за меня. Лучше меня… Мы были еще так молоды, что обеим предстояло движение. Каждый день что-то менялось. На улице. В Кремле. В наших коммуналках. Душа полнилась впечатлениями бытия, приобщалась к мудрости столетий. Пирамиды книг — по программе и вне — грозили погрести под собой прилежного студента во цвете лет. Мы двигались, очевидно, все-таки вперед, хотя даже в стенах нашего вуза бытовало подозрение, что литинститут талантливого человека портит. Нивелирует. Приводит к общему знаменателю. Я отталкивалась от этого всеми силами души, шла, иногда бежала. А Белла взвивалась и парила.
Как-то раз вырвалась на семинар Александра Коваленкова, где обсуждались ее новые стихи. «Вырвалась», потому что мы занимались у разных руководителей, а время было одно. Приходилось попросту перебегать, что, разумеется, не приветствовалось.
Белла читала:
Не стыжусь я своих обманов,
не стыжусь я своих романов.
Но гляжу я на землю, на вмятины
от дождливого этого дня.
Что-то доброе есть в моей матери,
что всегда укоряет меня.
Все грешу я, грехов не скрываю.
Весела моя жизнь и пуста.
Но как только глаза закрываю,
меня судит ее доброта.
Стихи были очень искренними, прозрачными. Меня тоже похваливали за искренность. Но Белла была внутренне свободна. А я — нет. Бесстрашна. А я жила и писала с оглядкой. Ее строки складывались в легкую четкую фигуру, как птицы во время полета. А мои рассыпАлись, как цыплята по двору, и стоило немалого труда их собрать, делая вид, что так получилось само собой…
Невзирая на присутствие Кости, мне захотелось услышать мнение Беллы о последнем моем стихотворении, «Сказки». Его отметили на семинаре, напечатали в институтской стенгазете. Однокурсник Юрий Казаков, входивший в славу прозаик, прислал мне на лекции записку: «Твое стихотворение маленькое, но трогает душу. А на это, т. е. трогать душу, способны только поэты…»
Но Белла отозвалась сдержанно:
— Можно было сделать лучше, — только и сказала она. И тут же смахнула неприятное впечатление улыбкой.
— Сделать, сделать! — передразнил Костя. — Все вы делаете стихи! Нет чтобы просто излить душу. Вот ты… — он глянул на Беллу со своей высоты, как на козявку. — Начинала как человек, а становишься какой-то стряпухой…
Не он один утверждался за счет ее унижения.
А что же она? Тряхнула непокрытой темно-русой головой, и мы пошли дальше.
Заглянули в пустой кинотеатр, посмотрели в фойе выставку скульптора Безрукова.
— Хорошая фамилия для такого автора! — беззлобно пошутила Белла.
Модерном нас было не удивить. Недавно прошли в Москве выставки Пикассо, бельгийских художников, скульптора Эрзя. С легкой руки Юрия Казакова, «Розовая лошадь» стала символом новаторства в искусстве. Его бранчливо использовали ортодоксы. Уважительно поминали студенты, нацеленные на художественный эксперимент в поэзии и прозе.
К счастью, Костя куда-то спешил. Нахамив, ретировался, оставив нас вдвоем…
Впервые тогда услышала я об ее семье: о матери, с которой Белла не очень ладила. Об отце, которого любила. Их недавний развод переживала сильно, хотя, разъехавшись по разным помещениям («квартирам» — громко сказано), они разомкнули порочный общежитейский круг, столь знакомый большинству советских семей.
Рассказывала, как готовилась поступить в институт. Собрала свои стихи, дала родителям на прочтение. Им не понравились. Прогноз был неутешительный: с такими стихами ее не примут… Мне показалось, что важно для нее было другое: то, что они в последний, может быть, раз вместе читали и обсуждали написанное дочерью…
От всего ее существа, как и от стихов, исходил аромат свежести, независимости, незапятнанности. Я взялась «погадать» ей по ладони. Множество тонких, прихотливых, пересекающихся линий. Типично женский рисунок. Исходя из потрепанных дореволюционных брошюрок, которые я, заинтересовавшись хиромантией, смогла тогда достать, судьбу они сулили тоже прихотливую, полную кризисов и крайних состояний. Но бугор Венеры! Но могучий большой палец — два важнейших показателя выживаемости и воли! У редкого мужчины увидишь такие чрезмерности.
Я сказала, как будто по чьей-то подсказке:
— Плывешь в скорлупке от грецкого ореха, но под могучим парусом…
Белла неожиданно серьезно отнеслась к моему «гаданию». Потом прочту в журнале «Юность» косвенное подтверждение этой серьезности. Речь идет об ее праздных якобы руках, взятых на перевоспитание физической работой на целине:
К ним долго целина приглядывалась,
чему-то обучала их.
Иная линия прокладывалась
в ладонях нынешних моих…
О, если бы существовала обратная зависимость и, «нагадав» хорошее, можно было бы оградить дорогого тебе человека от ударов судьбы, заранее «подстелить соломки»!
О том, что пошедшие под откос отношения Ахмадулиной и Евтушенко были после нашумевшей дискуссии скреплены официальным браком, в институте говорилось открыто.
— Он решил прикрыть ее хотя бы с этой стороны! — добавляли доброжелатели.
Да, расправа тогда коснулась только Юнны Мориц. Ее исключили из института. Тучи над ней собирались и раньше. Но она умела держать удар. Еще в 1956 году добилась, чтобы ей разрешили плаванье на ледоколе «Седов» по Арктике. Написала яркие вещи, вошедшие потом в книгу «Мыс желания». Эти твердой рукой выстроенные, мужественные стихи стали краеугольным камнем ее популярности и последующей широкой известности. Увенчавшейся через много лет присуждением российской независимой литературной премии «Триумф»…
Беллу в тот раз не тронули. Приближался Всемирный фестиваль молодежи и студентов (впервые на нашей памяти Москва открыла свои скрипучие ворота для столь рискованного гостеприимства), и как нельзя кстати для обеспокоенных студенческой вольницей литературных наставников оказался выезд литинститутовцев на целину.
Из Сибири Белла вернулась посвежевшая, утвердившаяся в том, что было ей свойственно изначально:
Припоминается мне снова,
что там, среди земли и ржи,
мне не пришлось сказать ни слова,
ни слова маленького лжи…
Не пройдет и полутора лет, как среди темноты одних, трусости других она не позволит втянуть себя в постыдную большую ложь: публичного осуждения Бориса Пастернака, получившего Нобелевскую премию за напечатанный на Западе роман «Доктор Живаго». За что будет исключена из Литинститута под «благовидным» предлогом — завалила экзамен по марксизму-ленинизму.
…Когда Белла умерла, мне позвонили в Мюнхен из Москвы, из телевизионной программы «Вести». Действительно ли я хорошо знала Ахмадулину в студенческие годы? Согласна ли дать интервью, если ко мне приедет съемочная группа?
Получив утвердительный ответ, женщина с молодым голосом вдруг поинтересовалась:
— А вы знали, что она — номенклатурный ребенок? Отец — замминистра, мать — переводчица в КГБ…
Ничего этого мы не знали. Не интересовались этим. Знали ее стихи. Любили их. Пронесли через всю жизнь. Я говорю о себе, но таких, как я, было предостаточно. Само это выражение «номенклатурный ребенок» звучало бы дико для наших ушей. Так звучит оно для меня и сейчас.
Из программы «Вести» ко мне не приехали. Путь далекий. Результат встречи непредсказуемый. Стоит ли тратиться?..
Десять лет пролетело… Продолжается поэтический бум начала 60-х. Московский Политехнический, Зал Чайковского, всевозможные НИИ, в том числе таинственные «почтовые ящики», университет, вузы, средние школы распахивают свои двери перед новой поэтической порослью. Нас приглашают с чтением стихов Ленинград и Киев, Ташкент и Тбилиси.
Белла — в авангарде. Лидирует среди женщин-поэтов. У нее новая, высокая прическа с медным отливом, рыжеватая челка, одета продуманно, чтобы не сказать изысканно. Куда девалась юношеская пухлость? Худенькая, летящая.
Лучше всего о поэтах пишут поэты.
Из стихотворения, посвященного Б. Ахмадулиной:
Я сидел в апрельском сквере,
Предо мной был божий храм.
Но не думал я о вере,
я глядел на разных дам.
И одна, едва пахнуло
долгожданною весной,
вдруг на веточку вспорхнула
и уселась предо мной…
(Булат Окуджава)
Обычно ее берегут для финала вечера. Горы записок с вопросами, заказами, объяснениями в любви кучей громоздятся перед ней на столе. Она нисколько не пыжится, не превозносится перед коллегами. Объявленная ведущим и заранее захлопанная аудиторией, выходит к микрофону с поспешностью и отвагой новичка. Декламирует свои стихи, закинув голову, по-лебединому выгнув шею, но все это не от гордости, а от горести, как сказано в одном ее стихотворении. Да, горесть, горечь присутствуют в ее чтении, удивляя слишком простодушных, давая пищу для колкостей злоречивым, заражая состраданием и соучастием способных на отзывчивость.
Не плачьте обо мне — я проживу
счастливой нищей, доброй каторжанкой,
озябшею на севере южанкой,
чахоточной да злой петербуржанкой
на малярийном юге проживу.
Не плачьте обо мне — я проживу
той хромоножкой, вышедшей на паперть,
тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,
и этим, что малюет Божью Матерь,
убогим богомазом проживу.
Не плачьте обо мне — я проживу
той грамоте наученной девчонкой,
которая в грядущести нечеткой
мои стихи, моей рыжея челкой,
как дура будет знать. Я проживу.
Не плачьте обо мне — я проживу
сестры помилосердней милосердной,
в военной бесшабашности предсмертной,
да под звездой моею и пресветлой
уж как-нибудь, а все ж я проживу.
«Бис» и еще раз «бис». Ее не отпускают. Она с трудом покидает «среду поклонения», которую не любит. Отбояривается как может от излишеств популярности. От леса рук поклонников, протиснувшихся к сцене. «Всех обожаний бедствие огромно…» — напишет она впоследствии.
Выйдя за кулисы, как из бани в прохладный предбанник, не сразу, но приходит в себя, возвращается, успокоенная, на сцену и одним этим утихомиривает податливый зал. Отвечает на вопросы. Благодарит за цветы, за посланные по рядам книги для автографа…
После одного из таких совместных выступлений Белла пригласила меня и двух поэтов-мужчин к себе домой. Вместе с ней нас четверо — умещаемся в одном такси.
Район метро Аэропорт, кооперативные писательские дома. Мы в квартире Юрия Нагибина, ее нынешнего мужа. Знаю, что лучший любовный цикл Беллы, «Сентябрь», посвящен ему. Видимо, жар остыл — обстановка холодноватая. Точно вещи, разогретые былым чувством и горячими попавшие в ее стихи, там и завязли, остыли, стали экспонатами. Юрия Марковича нет в Москве. Белла — полноправная хозяйка. Впервые вижу ее в этой роли. Спохватившись, что в доме — шаром покати, она с большой сумкой отправляется в магазин. Занимает нас разговором ее мама Надежда Макаровна. Ни в строгом выражении лица, ни в суховатой речевой манере ничего общего с дочерью! Но любезна, внимательна к каждому. Старшего из нас, Александра Межирова, поэта военного поколения, она хорошо знает, по-домашнему называет Сашей. С Олегом Чухонцевым знакомится впервые, со мной — тоже. Интересуется, как прошла встреча, кто что читал, с чем выступила Белла.
А вот и она! Выгребает из сумки, обворожительно улыбаясь, хлеб, сыр, колбасу. Не взыщите, мол, чем богаты, тем и рады. Все самое ходовое, недорогое, что увидишь и на столе учительницы, и на тарелке работяги — съестной ширпотреб. Похоже, здесь и не слышали о дефицитных «наборах», о продуктах высшего сорта, доставаемых по блату. Но, потратив на выступлении много энергии, мы довольны и таким угощением.
Выхожу на кухню помочь Надежде Макаровне с посудой.
— У вас, Белла, две трагедии, — слышим, вернувшись в комнату. — Первая: родиться такой впечатлительной. Вторая — трагедия сытости.
Что-то от суда, даже от трибунала, учитывая военную биографию говорящего, звучит в Сашином голосе, — да ведь он не просто старше нас на полпоколения. Он старше «на Отечественную войну», как сказано в одном его стихотворении. Белла не очень прислушивается к литературным авторитетам, если они не подтверждены высочайшим классом поэзии. Но и тут Саша даст сто очков вперед иным «окопным стихотворцам».
— Вы имеете в виду физическую сытость? — несколько нервно спрашивает мама.
Мне становится смешно. Полупустой стол о такой «сытости» никак не свидетельствует.
Саша дает завуалированный ответ. Понимай, как хочешь.
Белла не остается в накладе:
— Мама, помнишь, ты рассказывала, что как-то в роддоме вместо меня тебе принесли кого-то страшненького? Так это был Саша.
Все радуются легкому разрешению назревавшего конфликта. Теперь можно и стихи почитать, и поговорить о чем-то серьезном…
От того недолгого гостевания у меня в памяти остались лица. Суровое — Межирова. Задумчивое — Олега, который сидел за столом отстраненно, почти не участвуя в разговоре. Расстроенное — Надежды Макаровны. Разгоряченное, прекрасное, все сильнее горящее от каждой выпитой рюмки (спиртное в доме было) — Беллы. Вспоминая какой-то неприятный юношеский эпизод, она сказала, обращаясь к матери:
— Я впервые тогда закурила. Мне было совсем мало лет…
— Лучше бы ты не закурила! — вырвалось у Надежды Макаровны…
На прощанье Белла стала заваливать меня подарками: косметикой, бижутерией, сувенирами. Я от всего отказывалась. Но она не уступала, настаивала. Тогда я решилась взять розовые, наилегчайшие шарики бигуди — целую пригоршню. Никогда прежде таких не видела. Этими розовыми «снежками», как мы их называли, долго потом играла моя дочка.
Надежда Макаровна вышла из квартиры раньше меня. Белла заметалась. Или мать что-то забыла взять с собой. Или дочка запамятовала дать ей в дорогу нечто необходимое. Выбежав вслед за ней на лестничную клетку, свесившись через перила, Белла кричала:
— Мама! Мамочка! Вернись! Подожди меня. Я сейчас, сейчас…
Мне стало страшно за нее. Я втянула ее в открытую дверь. Надежда Макаровна не вернулась…
А через несколько дней она мне позвонила. Спросила, располагаю ли я свободным временем. Просила приехать к ней — поговорить о дочери…
Я приучена хранить чужие тайны, даже если тех, кто мне их доверил, нет в живых. Все мне кажется, связи между живыми и мертвыми не рвутся. А если ослабевают, то временно. Стоит воскресить в душе чей-то впечатавшийся в нее образ — и он начинает обрастать плотью. Мистики скажут: тонкой материей. Чем-то промежуточным между духом и плотью. Пусть так. Но ведь материей. А она дается в ощущениях. Очевидно, как и боль, эти ощущения у разных людей имеют низкий, средний и высокий порог…
Жила мама Беллы недалеко от метро Войковская, в коммуналке. Одна ли или две небольшие комнаты принадлежали ей, не помню. Наверное, все-таки две, потому что супружеская пара, Белла и Женя, как я поняла, совместную жизнь начинала именно в этой квартире.
— И вот как-то она пришла… — делилась со мной Н. М… — и легла на этот диванчик. Бледная. Ничего рассказывать не хочет. Но я догадалась. А у нее хронический цистит к тому же. Застудили в детском саду. Ей надо беречь себя. Тепло одеваться… Недавно сорвалась с места — и в Грузию. Писать. Переводить. Нужных вещей с собой не взяла. А ведь холодно уже. Я места себе не нахожу: как она там? Набрала с собой всего побольше, полетела самолетом. С трудом отыскала ее. Она на меня сердится: зачем явилась? Зачем меня позоришь? Но я же мать, мать, как я могу не позаботиться о ней? Кто же тогда?.. — непролитые слезы изменили ее голос.
Мне стало стыдно, что, поверив сплетне, вообразила ее чуть ли не врагом Беллы. О враге не пишут такие стихи, как она о матери, не кричат в лестничный пролет «мама», «мамочка».
Долго изливала она мне душу, просила помочь, поговорить с Беллой. «Она с вами считается».
Я ушла от нее потрясенная. Что искусство требует жертв, я запомнила с ранних лет. Но само слово «жертва» предполагает что-то древнее, античное. А тут, на наших глазах, происходит как будто будничное самосожжение. «Все в жертву памяти твоей…» — это Пушкин о любви. А здесь все, что составляет смысл существования, приносится в жертву стихам, творчеству, «служенью муз», — всплыли-таки в памяти античные гостьи. Легкий житейский мусор сгорает сразу — его не жалко. На очереди вещи посерьезней: здоровье, чувства, отношения с близкими, браки, сама жизнь…
Раньше всех моих сверстниц Белла стала страстно крутить баранку автомобиля, любила рискованную езду, ничего не боялась. Недаром Вознесенский написал: «Ах, Белка, лихач катастрофный!». Рассказывала: ехали с актером Евгением Урбанским в машине, опаздывали, гнали нещадно. Он несколько напрягся. «Ну, что ты, Женя, — сказала она ему. — Не от машины же мы умрем!». А он умер как раз от машины. Не в тот раз. Позже. На съемках фильма «Директор».
Предпоследняя строфа «Светофоров» из первой ее книжки «Струна» звучала так:
Видно, выход в движеньи, в движеньи,
в голове, наклоненной к рулю,
в механическом напряженьи
у погибели на краю…
Так она его читала на вечерах, так оно мне запомнилось.
В издательстве «Советский писатель», самом культурном и либеральном, как тогда считалось, потребовали правки двух последних строк. Получилось гораздо хуже:
…в бесшабашном головокруженье
у обочины на краю.
Стихотворение — как лицо человека. Его можно изуродовать одной поперечной царапиной.
С чего началась для меня новая Белла, о которой стали все громче говорить коллеги-поэты и более или менее независимые критики, одни с удивлением и восторгом, другие с неприязнью и плохо скрытой завистью? Со «Сказки о дожде», «Озноба» и особенно «Варфоломеевской ночи».
Поговаривали, что своей славой, одновременной любовью и элиты и слушателей-простецов она обязана своей необычной красоте, самой природой поставленным голосом, чуть ли не заграничными нарядами. Или вот еще: знаменитыми мужьями. Вздор! На этом можно продержаться два-три сезона. Сшитое на скорую нитку платье популярности, все равно женское или мужское, обязательно выдаст свою поддельную сущность.
Главное же, остаются поэтические тексты. Об одном из них, названном выше, хочу сказать поподробнее.
Белла родилась в 1937 году. Как-то она обронила (это есть в Интернете): жила в доме, где все время кого-то арестовывали, а ей было предложено «играть в песочек».
Можно составить антологию (не удивлюсь, если такая уже есть), включающую стихи о «черных воронкАх», тюрьмах, нарах, расстрелах той злосчастной поры. О вакханалии насилия, преломленной в «Детях Арбата», как стало принято называть после романа Анатолия Рыбакова ни в чем не повинное младшее поколение, опрометчиво родившееся у будущих политических «преступников» и дорого заплатившее за это.
Насколько я знаю, в семье Ахмадулиной никто впрямую не пострадал. Но информированы о царивших в стране беззакониях 30-х годов мы были лучше многих других. В институте читали «Закрытое письмо» Хрущева съезду партии о культе личности. Наиболее смелые преподаватели упоминали об этом на лекциях. На наших глазах из мест заключения стали возвращаться живые, а вернее полуживые свидетели произошедшего.
Беседуя со мной, Надежда Макаровна коснулась и этого жгучего вопроса:
— Мы говорили дома о Сталине, об искажении при нем Ленинской линии партии. Женя слушал меня внимательно, понимал все сложности этого периода. А Белла все кричала…
«Трагическая впечатлительность», о которой сказал в гостях у нее старший поэт, вкупе с уникальным художественным талантом, толкает тридцатилетнюю Ахмадулину к неожиданной ассоциации — она пишет «Варфоломеевскую ночь».
Стихи начинаются подчеркнуто спокойно, по-домашнему, в женском ключе.
Я думала в уютный час дождя:
а вдруг и впрямь, по логике наитья,
заведомо безнравственно дитя,
рожденное вблизи кровопролитья?
В ту ночь, когда святой Варфоломей
на пир созвал всех алчущих, как тонок
был плач того, кто между двух огней
еще не гугенот и не католик.
Еще птенец, едва поющий вздор,
еще в ходьбе не сведущий козленок,
он выжил и присвоил первый вздох
изъятый из дыхания казненных…
…Повадился дышать! Не виноват
в религиях и гибелях далеких.
И принимает он кровавый чад
за будничную выгоду для легких.
…И коль дитя расплачется со сна,
не беспокойтесь — малость виновата:
немного растревожена десна
молочными резцами вурдалака.
И если что-то глянет из ветвей,
морозом жути кожу задевая, —
не бойтесь! Это личики детей,
взлелеянных под сенью злодеянья…
Тончайшая выделка стиха. «Кружевное», «серебряное» словесное вещество (оба определения из «Сказки о дожде», также принадлежащей перу Б. А.). А между тем бесстрашно поставлен диагноз: заведомая безнравственность тех, кто рожден «вблизи кровопролитья». Белла не отделяла себя от «шестидесятников», кого Евтушенко в своей колоссальной поэтической антологии ХХ столетия скоро поместит в Железный век. Еще бы не «Железный», если выжили и даже разрумянились… от некоего количества перелитой иммунодефицитной крови. Казненных, убитых, превращенных в лагерную пыль…
Как-то раз я зашла к Белле по делу. В другую квартиру, но тоже в одном из писательских аэропортовских домов. Меня встретила Надежда Макаровна. Она была непривычно спокойная, удовлетворенная.
— Посмотрите, Тамара!
В небольшой комнате, в деревянной кроватке лежала маленькая девчушка, с миловидным круглым личиком. Гукала по-младенчески.
— Это наша Анечка. Правда, похожа на Беллу?
Матери очень хотелось, чтобы это было так.
Я вгляделась. Есть сходство. В лице самой Беллы всегда оставалось что-то детское.
Мой ответ порадовал новоиспеченную бабушку…
Лето 1975-го. Летим большой группой в Грузию. Возглавляет «писательский десант», как тогда выражались, Константин Симонов. Как над ним ни подтрунивали менее удачливые коллеги, ни называли вполголоса или про себя «советским Киплингом», «соцреалистическим Хемингуэем», он — персона грата. Многие помнят его стихи. Смотрят его пьесы. Разноречиво, но заинтересованно отзываются о прозе и публицистике…
Белла очень грустная. Даже безутешная. Не знаю, что с ней. Расспрашивать не смею. Сидит в самолете несколькими рядами впереди меня. Ни с кем не общается. Стала хрупкая, даже субтильная. За высокой спинкой ее и не видать.
Тогда не говорили «сарафанное радио» — передачу спорной информации из уст в уста называли, по детской игре, «испорченный телефон». Хочешь — верь, не хочешь — не верь. Он-то и донес до меня: у Беллы теперь две дочери — приемная Аня и кровная Лиза. Долго не могла выносить дитя, но, слава Богу, недавно произвела на свет очень хорошую девочку. Женя, считавший себя виноватым в ее женских проблемах, будто бы сказал: «Пока она не родит, и у меня своего ребенка не будет!». Благородно. Я давно знала: у него растет приемный сын Петя…
Прилет в Грузию — это торжество с помпой: духовая музыка, цветы чуть ли не кустами, плывущие от восторга и возбуждения лица встречающих. Да ведь и было кого встречать: Агния Барто, Зиновий Паперный, Евгений Долматовский, Лидия Либединская, Михаил Квливидзе, Александр Межиров, Виталий Коротич, Исидор Шток, Олег Чухонцев, Лариса Васильева, Ирина Ришина… Беллу тут прекрасно знают, любят. За стихи, за дерзость, за то, что не сталинистка: в какого-то босса, публично воспевавшего Сосо, запустила туфлей. «Как это — туфлей?» «А вот так — сняла с ноги — и бросила ему прямо в морду». «А Симонов, многократный лауреат Сталинских премий, знает об этом?» «Все об этом знают. Кому-то такой эпатаж, ясное дело, не по вкусу. Но Симонов, он же умница! Он открыто критикует Сталина за 37-й год. За катастрофу начала войны. Его военные записи — это приговор Сталину…»
Занятно: один, писатель-трудоголик, — возвел пирамиду книг, в которых его политическое кредо. Другая, поэт, просто швырнула в местного сталиниста туфлей — и окружающим все с ней стало ясно…
Пока нас развозят, расселяют по гостиничным номерам, читаю своей соседке, скромной московской поэтессе Гале Чистяковой, перевод стихотворения Галактиона Табидзе «Мир состоит из гор…». Она удивляется, что помню наизусть: «Это же не сама Белла — перевод!» — «Да! Но звучит, как первоклассный русский стих»:
Мир состоит из гор,
Из неба и лесов.
Мир — это только спор
Двух детских голосов.
Земля в нем и вода,
Вопрос в нем и ответ:
На всякое «о, да!»
Доносится «о, нет!».
Среди зеленых трав,
Где шествуют стада,
Как этот мальчик прав,
Что говорит «о, да!».
Как девочка права,
Что говорит «о, нет!».
И правы все слова,
И полночь, и рассвет…
Так в лепете детей
Враждуют «нет» и «да»,
Как и в душе моей,
Как и во всем всегда.
— А ты знаешь, как это по-грузински? — спрашивает Галя.
— Нет, конечно! Но раз по-русски хорошо, по-грузински, уверена, не хуже. Галактион Табидзе — великий поэт с роковой судьбой. Мы лучше знали Тициана — жертву более ранних времен. Того блестяще переводил Борис Пастернак. Но Белла, ей-ей, перевела его двоюродного брата не хуже. Главное — естественность звучания. Вдохновенный полет слов и строк. В остальном доверяю переводчику…
Разделившись на бригады, мы путешествовали по Грузии. Маршрут моей группы: Кутаиси, Махарадзе, Тбилиси. С грузинской стороны к нам присоединились Нодар Думбадзе, Арчил Сулакаури, Джансуг Чарквиани.
…Тридцать шесть лет прошло с тех пор. Временем скосило старшее и половину среднего поколения принимавшей нас стороны. Но живы во мне опознавательные приметы той поездки: дом-музей Маяковского с колыбелькой маленького Володи, бережно хранимый как реликвия дом Галактиона Табидзе, тяжеловесная ГЭС со стихами, высеченными на каменных плитах.
Запомнились бесконечные плантации чая, где тяжело, под жгучим солнцем, работали грузинские женщины. Такая могучая колхидская природа, такие щедроты земли и небес. А хлеб насущный достается согбенным трудом.
И опять врывалась в обыденность Белла, с ее маленьким шедевром «Грузинских женщин имена»:
Там, в море, паруса плутали,
и, непричастные жаре,
медлительно цвели платаны
и осыпались в ноябре.
И лавочка в старинном парке
бела вставала и нема,
и смутно виноградом пахли
грузинских женщин имена.
Смеялась женщина Ламара,
бежала по камням к воде
и каблучки по ним ломала,
и губы красила в вине.
И мокли волосы Медеи,
вплетаясь утром в водопад,
и капли сохли и мелели,
и загорались невпопад.
И, заглушая олеандры,
собравши все в одном цветке,
витало имя Ариадны
и растворялось вдалеке…
Чудесное стихотворение, написанное задолго до нашего «десанта» в Грузию. Опоэтизировав своих героинь, Белла тем самым точно пообещала, что не даст их в обиду. Да, жизнь тяжела везде, даже в благословенной Грузии. Но ей не убить красоту, не сделать из женщины рабыню. Медея, Цисана, Натэла — не иначе как в божественных святцах народ почерпнул такие имена.
Блестяще подтверждаются строки Евг. Боратынского: «Своею ласкою поэта/ Ты, рифма, радуешь одна». Отдельные имена грузинок подсказаны корневыми рифмами: ломала — Ламара, Медеи — мелели, олеандры — Ариадны. Благодаря ассонансам они звучат как бы одновременно с эхом, заполняя пространство строф…
В Гурии хозяева завели нас в один из охотничьих домиков, где радушно кормили и поили. Причем поили — не без подвоха. Мне, например, первой поднесли большой рог, полный сухого вина. Нельзя было его отставить, не положено класть — содержимое прольется. Его нужно осушить залпом. И, если опьянеть, то самую малость. С трудом справилась я с этой задачей. Привыкшая к грузинскому гостеприимству Белла относилась к таким вещам легко. Опустошала и роги, и бокалы весело и грациозно.
Вечером принял нашу пеструю компанию великолепный театр в Махарадзе, на другой день ждали нас в клубе, на чайной фабрике, на мебельном комбинате. Везде аншлаги. Не знаю только, жестко организованные или спонтанно заполняемые любознательной кавказской публикой. Похоже, что первое. Но люди, как выяснялось ближе к концу встреч, оживали, слыша стихи на родном, а потом на русском языке. Ведь Грузия двуязычна…
Пик же востребованности ожидал нас в Тбилиси.
После своего оглушительного успеха на турнире поэтесс в филармонии Белла объявила русско-грузинским участникам вечера, что мы немедленно едем в ресторан на ипподроме, а оттуда — в хашную. Злачное, по мнению чистоплюев, место, где мужчины в подпитии опохмеляются и окончательно прочищают мозги «хашем» — тщательно обработанными и сваренными в огромных котлах говяжьими ногами и рубцами. Без соли, но с чесноком. Женщинам вход не воспрещен, но далеко не каждая решится доказывать на рассвете таким образом свое равноправие.
Несколько приглашенных отпали, сославшись на усталость. Но мы с Галей Чистяковой решили держаться до конца.
Я была поражена выносливостью Беллы. Отчитав на вечере множество стихов, выкладываясь на каждом со страстью и эмоциональной безудержностью, с какими оно писалось, выдержав «обожание» зала, она собиралась как ни в чем не бывало продолжить литературные посиделки с братьями и сестрами по ремеслу и на исходе ночи с ними же закатиться в хашную. Вот это да!.. У нас на глазах она отходила от своей грусти, от неведомых нам женских переживаний. И становилась той самой, кого я навсегда полюбила с осени 55-го…
Кто поехал тогда с нами? Наверняка знаю, что Георгий Маргвелашвили и Анна Каландадзе, по собственному признанию, никогда ранее не бывавшая в хашной…
…Как мило все было, как странно.
Луна восходила, и Анна
печалилась и говорила…
Этот зачин стихотворения «Анне Каландадзе» — как ключ к той ночи, если и оставшейся в памяти двух-трех доныне живущих, то с ущербом, недостойным того полнолуния, что вечно пребывает только в природе и талантливых стихах. Ключ к ночи? А может ли быть у ночи ключ, если это не Ночь из «Синей птицы»? Даже ползучего реалиста стихи Беллы переиначивали, наделяли «прибором ночного видения», расширяли данные от рождения возможности всех органов чувств… Говорят: нарочито усложненная, манерная. Я устала спорить на эту тему. Совсем молодой она написала стихотворение «Лунатики» с удивительной концовкой. Речь идет все о той же Луне, только на двадцать лет моложе. А может ли быть у Луны возраст?..
…Мерцая так же холодно и скудно,
взамен не обещая ничего,
влечет меня далекое искусство
и требует согласья моего.
Смогу ли побороть его мученья
и обаянье всех его примет
и вылепить из лунного свеченья
тяжелый осязаемый предмет?..
Ты смогла, Белла, говорю я ей так, как будто она находится не за сотни тысяч парсеков от меня, в качественно иной среде, если верить Бродскому, а в той же самой комнате, рядом с моим компьютером…
Но вернемся в лето 1975-го.
…В деревьях вблизи ипподрома —
случайная сень ресторана.
Веселье людей. И природа:
луна, и деревья, и Анна.
Вот мы — соучастники сборищ.
Вот Анна — сообщник природы,
всего, с чем вовеки не споришь,
лишь смотришь — мгновенья и годы.
У трав, у луны, у тумана
и малого нет недостатка.
И я понимаю, что Анна —
явленье того же порядка.
В стихах мелькает тень Галактиона Табидзе. И это напоминание всем нам, «соучастникам сборищ», что веселье весельем, а время временем. Так быстро переключаться из вечности в сиюминутность и обратно, как умела Белла, дано немногим. Вот концовка стихотворения:
…И я помышляла, покуда
соседом той тени не стану,
дай, жизнь, отслужить твое чудо,
ту ночь, и то утро, и Анну.
После Грузии я встречалась с Беллой только изредка. Знала, что она вышла замуж за известного художника из знаменитой театральной семьи Бориса Мессерера.
Старалась не пропустить выхода ее новых книг. «Струну», «Уроки музыки» она подарила мне сама, с чрезмерно щедрыми автографами. Радовалась ее премиям и наградам.
Когда-то вернувшийся из ссылки на наш четвертый курс и ходивший в институтских пророках Наум Коржавин сказал мне об Ахмадулиной: «Белла — очаровательная женщина, на которую не нашлось хозяина. Покорять — в ее природе. Когда я с ней познакомился, она стала (посмеивается) покорять меня. Но я сразу понял, что ко мне это не имеет никакого отношения. И другие мужчины понимали это. И только Евтушенко, который не мог представить, как это что-то не имеет к нему отношения, принял все на свой счет».
Я — другого мнения об их взаимной влюбленности и коротком браке. Когда встречаются двое, тем более в молодом возрасте, они жадно, даже алчно приникают один к другому душой и плотью, подсознательно надеясь восполнить огрехи природы, туманные пятна биографии, недостатки среды, откуда вышли. В этом смысле Белла и Женя счастливо дополнили друг друга. Доказательство? Их долгая, растянувшаяся на десятилетия дружба, неиссякаемый интерес друг к другу. Стихотворение Беллы «Сон», посвященный ее былому возлюбленному, — одно из самых неподдельных в русской лирике. Евтушенко первый назвал ее великим поэтом. Пусть литературоведы обоего пола (о которых не без иронии писала Б. А.), разбираются, так это или не так. Мне дорого то, что сказал это Евгений Александрович. Значит, есть на свете верность, превозмогающая все наносное, слишком земное.
«Хозяин» на Беллу, наконец, нашелся. Она прожила с Борисом Мессерером 36 лет! Вместе они вырастили ее дочек, приобщили их к искусству и практической жизни. Все эти годы она писала. Стихи, эссе, прозу. «Беззащитное всеоружие», в котором увидел после выхода первой книги ее отличительное поэтическое свойство один премудрый критик, оказалось не позой, а второй натурой.
«Если даже вы в это выгрались,/ Ваша правда — так надо играть!» (Пастернак о Мейерхольде). Сделанное Беллой Ахмадулиной в поэзии — неповторимый вклад в русскую изящную словесность.
Кто-то приглядывает за нами с небес… Стоило мне приблизиться к завершению этого эссе, как немецкий письмоносец, всегда чрезвычайно аккуратный в доставке почты, — если бандероль не влезает в щель ящика, не поленится, поднимется на этаж, позвонит в квартиру, а за отсутствием адресата, почти насильно всучит ее соседям, — оставил для меня в положенном месте сверток с «Крымским Ахматовским научным сборником», выпуск 9. Я его вскрыла, пролистала. И… заболела от огорчения. Ибо прочла, в изложении честнейшей Л. К. Чуковской, как относилась к Белле Ахмадулиной великая Анна Ахматова. Великая без преувеличения! 45 лет, прошедшие после ее смерти, не только не поколебали ее репутацию, но сделали бесспорным поэтическим светилом 20-го столетия…
«Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кафе — было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой. Стихи плоские, нигде ни единого взлета, ни во что не веришь, все выдумки…»
Это А. А. А. о книге стихов «Струна» (1962), которую не только я, но и многие молодые, ошеломленные свежестью нового поэта, знали наизусть, ставили в пример себе и другим. Взахлеб писали о ней самые свободомыслящие в ту пору критики. Не скупились в оценках прижизненные классики старшего поколения. «Ахмадулина — без сомнения необыкновенно одаренная и сильная поэтическая личность» — не без оговорок признает и югославский писатель-диссидент М. Михайлов в своей книге «Лето московское 1964».
К чести автора исследовательского материала с трудным названием «Из Именного указателя к “Записным книжкам” Ахматовой» Р. Д. Тименчика скажу, что он дает высказаться и оппонентам А. А. А., вплоть до М. Д. Вольпина, осмелившегося пошутить в присутствии королевы русской женской поэзии: «…когда она мне очень пренебрежительно говорила о Евтушенке, очень пренебрежительно об Ахмадулиной, я еще посмеялся и говорю: «Вы просто ревнуете, потому что — Ахма, да молодая, да хорошенькая, где ж Вам ее похвалить-то!» (Анна Ахматова в записях Дувакина. — М., 1999. — С. 278).
И все же отзыв А.А.А., как козырной туз, грозит покрыть все прочие…
Знала ли об этом Белла? Уверена, что да. Ей доложили, до нее донесли, да еще, может быть, и прибавили. «Врагов имеет в мире всяк./ Но от друзей спаси нас, Боже…» — это Пушкин.
Отвечала же она королеве только стихами, как всегда, воздушными, благородными:
Но ее и мое имена
были схожи основой кромешной,
лишь однажды взглянула с усмешкой,
как метелью лицо обмела.
Что же было мне делать — посмевшей
зваться так, как назвали меня?..
Причина, думаю, не в близости имен, хотя кто знает, что явилось первоначальным толчком органического неприятия Анны Андреевны.
Литература знает такую идиосинкразию одного гения на другого (Толстой — Шекспир). Не буду множить примеры. От своей обиды за Беллу я кое-как оправилась, сказав себе, что неотвязное в течение целого года желание написать о ней было как будто инспирировано каким-то порталом с потусторонними разборками…
Три эпизода напоследок. Прочитав в моей книге «Мы — счастливые люди» (М.ЛАТМЭС», 95) повесть памяти отца А. В. Меня, Белла мне позвонила. Ее внимание привлекли следующие слова: «Свобода — не столько право харизматической, то есть талантливой личности, сколько главное условие, при котором она только и может максимально себя проявить. Иначе «поручение» (Боратынский) будет не расслышано или дурно выполнено.
Мне с небес диктовали задачу —
Я ее разрешить не смогла, —
Это уже Белла Ахмадулина, однокашница, моя многолетняя и неразделенная любовь».
Трудно сказать, побудило ли ее выйти на разговор со мной недвусмысленно выраженное чувство ее сопричастности к нашей великой поэзии (выше цитировалась Ахматова) или задело то, что между строк я посетовала на свою не разделенную к ней любовь. Она говорила больше о втором, горячо разубеждала меня в моем заблуждении, присягала в своей мило преувеличенной, словесно изощренной манере на верность. Я спросила, что она сейчас пишет. Прозу, отвечала она, и стихи о летчике. К сожалению, стихотворение это так и не попалось мне на глаза…
Весной 2004 года Белла получила от Союза писателей Москвы премию «Венец».
Я как раз была в Москве. Публично поздравить коллегу с вручением этой денежно невеликой, но дорогой всем нам награды поручила мне Римма Казакова. Я было заартачилась: пусть поздравит какой-нибудь классик, лучше мужчина, почему — я?
Потому, отвечала мне здравомыслящая подруга, что у тебя уже есть эта премия — значит, не будешь завидовать. Главное же, ты любишь Беллу, а это дорогого стоит.
Перед выходом на сцену я заволновалась: что сказать? Время ограничено. Общие слова никому не нужны. Стихи Беллы — интимная часть моей жизни. Демонстрировать ее Большому залу ЦДЛ — не целомудренно…
Беллу вывел на сцену к микрофону муж. Она стала плохо видеть. Говорила в ответ на сетования сердобольных знакомых: «Не на что смотреть! А сочинять стихи я и так могу».
И вдруг меня осенило. Прочту-ка вслух ее стихотворение студенческой поры. Врезалось мне в память после одного семинара. То оттепельное, то неустойчивое время, когда мы, дети железного века, прозревали, ощупью двигаясь — кто к правде, кто к истине, а кто и в никуда, отразилось в нем лихорадочными, импрессионистскими мазками:
О, травка-клевер, не горчи!
Как лужи глубоки и гадки!
Ты слышишь, как кричат грачи?
Но это не грачи, а галки.
Да нет, грачи…
А сколько лет
тебе? А мне еще нисколько.
Весна, благодарю твой лед,
твои внезапные наскоки.
Какой дурацкий поворот!
Какая белая березка!
И нам себя не побороть,
когда мы за руки беремся.
А все же сколько же нам лет?
Так много, судя по печали
всех слов твоих…
О, этот лес
и крики галок за плечами!
Белла была тронута. Сказала, что сама забыла эти стихи и никто их уже не помнит, кроме Тамары…
Больше я ее не видела.
В марте 2009-го в Доме актера чествовали Фазиля Искандера по случаю его 80-летия. Нашу семью за отсутствием старших представляла дочь Александра. Когда она с мужем возвращалась домой по Старому Арбату, вдруг увидела Беллу, Бориса Мессерера и писателя Евгения Попова, которые шли тем же путем, очевидно, к машине. Она подошла к ним, представилась и, ни минуты не раздумывая, сказала, обращаясь к Белле:
— Мы все вас очень любим…
Меня слегка утешает то, что этим признанием можно завершить мой труд.
Тамара Жирмунская — поэт, литературный критик, переводчик. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор переводов и литературно-критических статей. Автор исследования «Библия и русская поэзия» (Москва, «Изограф», 1999), книги мемуаров «Мы — счастливые люди. Воспоминания» (Москва, 1995), пяти поэтических сборников. Живет в Германии.