Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 11, 2012
Рецензии
Марина Кудимова «Целый божий день».
Таганрог: «НЮАНС», 2011
«Целый божий день» — книга легкая и сложная одновременно. Полет птицы над водой в тридцать два взмаха. Тельце книги и вправду птичье, а вот крылья так широки, что не видно, где кончаются…
По-европейски изыскано, со вкусом изданная, эта книга как будто уже видом своим показывает: «Я — НОВАЯ!». Ее новаторская роль еще будет осознана и оценена читателем и критиком. Марине Кудимовой будто подсказали, что роман выдохнется, эпос пресечется, и надо перехватывать эстафету. На уровне ощущений к ней пришло понимание того, что эпические и романные задачи можно достойно решать поэтическими средствами.
Пруд, река, море-океан… («В этих широтах панует вода» — Иосиф Бродский). Все четыре малые поэмы, составляющие новую книгу Марины Кудимовой, — «СЕНААР», «Заведение», «Утюг», «Целый божий день» — переполнены морской стихией. Обобщим так, согласившись с наблюдением Маяковского о том, что «…Океан — дело воображения. И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой…». Резервуары безупречных по своей красоте поэтических текстов Марины Кудимовой, нырнуть в которые и в прямом смысле доставит читателю удовольствие, богаты еще и глубоким метафизическим содержанием. Как в ванну Архимеда, в них погружаться стоит не для помыться лишь, а чтоб законы выловить.
Без воды нет эксперимента. Лаборатория стихотворца без нее суха, как теория… А книга поэта — о жизни, о наиболее болезненном отростке ее — неразделенной любви. Слово текуче… А книга поэта — о языке, о ящурной шершавости словес и отполированной новизне сленга. Потоп как гибель и рождение неотделим от трагедийной сути человека и мира в целом. А книга Марины Кудимовой и об этом тоже. Так что без воды — никуда. Поплывем!..
В предисловии к книге «Погружение» о творчестве поэта Ильи Тюрина Марина Кудимова предупреждает: «Слово текуче. Оно стремит пловца, доверившегося течению, по протокам смыслов, соединяя водоемы в дельте полносмыслия. Туда добираются немногие…» И все же дорогу осилит плывущий…
Четыре поэмы — четыре волны — четыре главы увлекательного романа в стихах. Они захлестывают друг друга, но не предают свои купели. Только героям-рыбам дано перескочить из одного котла в другой, перерождаясь в новом времени, как в сказке Ершова «Конек-Горбунок». Из котла — в мир, из котла — в мир… В этом и ключ! Если последовательно вписывать квадрат в круг, и наоборот, с внешней и внутренней стороны, выйдет графическая схема бесконечности. Существует роковое стремление этих двух фигур к соприкосновению. Недаром формулу квадратуры круга Анаксагор открыл именно в четырех стенах тюрьмы.
В философском смысле углы времени были срезаны поэтом еще в стихотворении «Юбилей» (книга «Чуть что», 1987 год).
…Много званых. Рычи или блей,
От жары и с похмелья болея.
Мы приехали на юбилей,
Но у времени нет юбилея.
Мало избранных. Капает пот —
Он от моря еще солонее.
Потому юбиляр столько пьет,
Что у истины нет юбилея.
Окружности водных бассейнов в новой книге Марины Кудимовой вкупе с бездонными колодцами остановок тут и там перемежаются со строгой геометрией всевозможных ниш, приводя все четыре волны ее поэм к берегам вечности. Привычная для слуха идиома «целый божий день» преобразуется в целый божий мир. Обычный день облачается в кожу чрезвычайно вместительных Гамлетовских суток. В этот День Дна, яблочный День Познания, может случиться все что угодно.
Нужен ли корабль для путешествий? Вовсе нет. Все есть везде. «Жизнь выносима, если… / Сидеть с ногами в кресле / Весь рок, как весь урок…». Даже подросток, читающий книжку на даче, «сфинкс сторожевой», волен пересекать моря и открывать Америки. От перекрестка древних рек из начала книги до уютного дождя на даче, выписанного в конце, — рукой подать…
Волна первая — до-Потопная, на губительные воды намекающая, начинается с исторических потоков: «Сенаар — короткий адрес рая, / Мокрый перекресток Тигр-Евфрат, / Где изящно персы обыграют / Символ мироздания — квадрат».
Когда-то в стихотворении «Я землю частную лопачу» (книга «Чуть что») Марина Кудимова рассуждала о спрятанной силе земли: «И что посеешь на изнанке, то пожинаешь на лице». Позже, уже в замысле поэмы «СЕНААР», вся планета привиделась поэту той внутренностью, что и до сей поры клонирует облик и язык человека.
Марину Кудимову в равной степени интересуют исторические и филологические раскопки, «фонетики искус и вкус». Слышно нам, как из шума и рыка Шумер, из блаженного сна Сенаара «под конской выхлопной ноздрей» вылупилась она — Русь, Рассея, борзая лошадка. Повторение глаголов и словосочетаний в первом стихотворении цикла оправдано главным выводом о том, то «шеф акселератов Македонский» совершил двойное варварство: захватил и земли Двуречья, и язык («И дотла все, что поименует / Гильгамешем твой обэриут, / Повоеванные повоюют / И обобранные оберут»).
Блестящие инкрустации двойственностей, будто не случайно явленные нам и в государственном символе России — двуглавом орле, мы еще не раз встретим в тексте поэмы. «И после реставрации свежа / Перед последней лжой былая лжа» — это из стихотворения «Петрополь». А перед ним возвышаются грандиозные образы из «Вавилонской башни»:
Вавилон — ворота Бога!
Однова живем.
Шит Закон, твоя подмога,
Клинописным белым швом.
Отшумел Шумер — готов…
После нас — хоть Потоп…
И кому на беду
Этот город бросовый
Раздвоился, как в бреду
Навуходоносора?
На шахматном поле «СЕНААР» разыгрывается драма рождения Руси, а по большому счету Земли вообще, поскольку реки русские изрекают смыслы, важные для всего человечества. Язык и народ здесь пишутся в одно слово, а пространства без берегов и без дна — бездна безбрежная… «Англичанам — властителям морей, — рассуждает поэт в книге “Погружение”, — дно представляется жилищем: семантически образ дна по-английски связан с ложем и полами: “seabed” и “ocean floor”». А что такое «дно» по-русски? В половодьях Марины Кудимовой мистерия дна раскрывает свои сакральные оболочки и вывешивает их на просушку…
«Для нас — глубина, куда мертвых кладут / Для этих — полы, по которым идут — / Везет же, везет же некоторым!» Этот сравнительный контекст двух точек обзора, из окошка подвального этажа и с улицы, описанный поэтом в давней «Балладе подвала» (книга «Область») стоит подверстать к нашему анализу. Но вот в подвале сидим мы, русскоязычные счастливцы, и сами себе завидуем: это по нашим полам смысловым идти и плыть можно. Наше дно обитаемо. Мало того, оно еще и движется, и потайные донца обнаруживает, словно театральный помост.
Дно — та же река, изнанка ее, ведь слово «дон», исходя из скифо-сарматской этимологии, значит «река, вода». В Осетии, что является одной из частей исторической Алании, по сей день все реки пишутся с морфемой «дон» в постпозиции: Ардон, Фиагдон, Урсдон, Кармадон.
Анализируя греческие понятия «бентос» (глубина) и «абиссос» (бездонный) в книге «Погружение», Марина Кудимова высказывает предположение, что «это Биос и Танатос в ином измерении. Солнечный свет туда не доходит, но глубоководные организмы сами излучают или выпускают его. Гигантское давление превращает органический мир в мифический. Рыбы либо с громадными телескопическими глазами, либо слепы, как рабы Господа по слову пророка Исаии (Ис 42:19)».
Бытование на большой глубине связано с одиночеством и преображением. Но поэт Марина Кудимова, наделенная отвагой бывалого аквалангиста, кажется, никогда не боялась быть не узнанной сухопутным большинством. «Когда ж хоть мизинцем касаюсь я дна, / Самой лишь себе я тогда не страшна», — призналась она в одном из ранних стихотворений.
В абиссальной пропасти сознания посвященного остановка бывает провидческой. Так у подножия поэтической волны «СЕНААР» зарябила и вспенилась загадочная медитативная строка: «Ниша тВОЯ, тишина…» (выделено мною. — З. А.).
Подмывает повторять эти простые слова, как мантру, тем более что дальше суждено будет лишь вспоминать о блаженстве рая: вторая волна, непременно, родится с пороками первой… «Если геенны стошнят, / Нужен пресветлый чертог. / Кто бы черкнул адресок?».
А пока — тишина… Выдох поэта завораживает, словно пестрая лента свернувшейся в клубок змеи. Ее никто не трогает. Она одна на камушке под месопотамским солнцем. Но вот приглядишься — заметна ее голова с ядовитым языком «Я». Опасность, до поры до времени таящаяся в паузе Пушкинского междутемья, тонко подмеченного Вадимом Рабиновичем («…Из мертвой главы гробовая змея, / Шипя, между тем выползала» — «Песнь о вещем Олеге»), в поэме Марины Кудимовой «СЕНААР» забилась в зазор между «нишей» и «тишиной». Там ясно прочитывается тревожная «ВОЯ», а значит тишина сия воющая, волчья, беременная грядущими роковыми бурями.
Сенаар, Шумеры, Вавилон и Петербург как знаковые стоянки человечества выписаны в первой поэме книги особенно отчетливо. Дальше знаки эти расслаиваются и умножаются… Море рифмуется с океанами, реками. Из микро-споры тишайшей ниши возникает богатая грибница замкнутых пространств в последующих поэмах. Дом терпимости, комнатеночка телеграфиста, тюрьма из «Заведения», интернат из «Утюга», кресло юной читательницы и пионерский лагерь в «Целом божьем дне» — все это разного рода ниши с определенной шкалой ограничений.
И философские параллели очерчены. Калька с пресловутого вавилонского столпотворения переносится на любой город мира, во всякую народную толпу. Тьмы, тьмы и тьмы воинствующих выброшены художником на гребень следующей поэтической волны — «Заведение», необычный жанр которого определен как «альбом телеграфиста».
Подобно тому, как история земли состоит из множества пластов, распадается на картинки и фото, так и сам человек альбомится, вбирает в себя, словно телеграфист-скриптор, разнородную информацию и образы, чтобы затем транслировать в мир и присваивать, утверждая почему-то, что все это — он сам.
Этот процесс сравним с техникой папье-маше, когда из мокрых обрывков бумаг и газет постепенно вырастают многослойные фигурки. Так и человек получается. Посредством отличного растворителя — воды — художник способен лишить куклу одежек и не то чтобы до себя добраться — разоблачить рецепт мудреных упаковок и понять чистоту Высшего замысла. Стать собой — значит умереть, если взять и всю многовековую накипь отождествить с собой, погасив в мирских потоках искру божью.
Непресекаемость умножения сущности человека тождественна бесконечности эпоса: «Кто любит более тебя, / Пусть пишет далее меня».
Кровь распластанного языка подсолена вкусом Родины, неразделенная любовь к которой тоже очевидна. «Есть городок Содом, / Есть Геркуланум град. / Вы усомнитесь в том? / Так люди говорят. / Есть город и Пекин — / И свой везде устав… / Россия, не покинь! / Россия, не оставь!» — восклицает Марина Кудимова в конце поэмы.
Искренняя молитва могла прозвучать здесь только из уст автора и почти за порогом. Поэт кукушкой из часов неожиданно появляется как раз в тот момент, когда пружина сюжета уже раскручена.
Внутри же заведенного механизма произведения, в гуще разгула разнородных энергий одержимой толпы, могла выйти и вышла одна пародия на сердечный порыв, ее чуть ли не игровой, судя по ритму, вариант: «Укрепись молитвою, / Не соотнеси / Конец аллеи липовой / С концом всея Руси». Канцеляризм «не соотнеси» сообщает залихватскому куплетику налет формальности. А липовая аллея как бы предвосхищает тень от «Темных аллей» Ивана Бунина. (Русский поэт, как известно, напишет свои рассказы после революции, в эмиграции.)
В смутные, циничные времена моралисты выпадают из обоймы, но обнаруживаются редкие свидетели. Единственный положительный герой в «Бесах» Достоевского, пожалуй, хронограф. В контексте поэмы Марины Кудимовой подобная роль отведена телеграфисту — скриптору, статисту. Он по-русски бессилен и пассивен. Однако летопись его предельно честна, так как в свой альбом он заносит исключительно те обрывки и окантовки жизни, которые ему нравятся. Настоящий писатель под давлением хотя бы внутреннего цензора что-то убрал бы или прибавил. А перед нами не рассчитывающий на огласку наблюдатель и участник событий. Он наивен и глуповат, но сердцем чист, как и объект его страсти, сельская девушка, обольщенная мнимым благополучием дома терпимости, где досыта кормят и хорошо одевают.
Девушка изо всех сил старается быть примерной — чем не прообраз будущей отличницы-комсомолки? «Меня и фрау отмечает — / Карахтер смирный у меня. / Товарки делятся со мною, / Какая радость и беда. / Клиент нас пользует культурно — / Не позволяет оскорблять. / Писатель тоже посещает — / Паденье нравов изучать».
Все чинно, благородно у нее, пока не грянул гром. Собственное положение не кажется ей унизительным. Вероятно, в письме к подруге она клятвенно заявляет: «Но заведение родное / Не брошу я за миллион! / Мы часто кушаем свинину, / У нас три пары панталон». Умиление и сочувствие вызывает героиня, ставшая в конце истории жертвой жандарма. Тот принялся хладнокровно отрабатывать на проститутке метод допроса преступников путем регулярного насилия. Девушка подсыпает мучителю яд, идет в тюрьму и на каторгу. Мы читаем ее горестное письмо-прошение Аблакатику, над которым хочется рыдать. Расстроен молодой адвокат, не сумевший ничем помочь. Схватился за голову бедный телеграфист: «Зачем ты дала ему яду? / Зачем не оставила мне?».
Тонко, на уровне образного созвучия и рифмовки, автор показывает, как наследуется эта боль, перенося штрихи былого в жизнь людей уже другого века. Аблакатик смыкается с облаком. И облака эти уходят в философский взгляд матери из поэмы «Целый божий день»: «А у окошка мама / Сидит и смотрит прямо / И отстраненно, как / Смотрел бы далай-лама, / По горло в облаках». А дальше, уже от мамы с ее скрытым прошлым, тянется к ее дочери, теряющей в реке невинность, так же не обозначенная в тексте, но всплывающая в памяти верующего ассоциация с библейской строкой: «И объяли меня воды до души моей»…
Но вернемся к «Заведению». В общем плане поэма символизирует всю крестьянскую Русь, одуревшую от ощущения свободы после отмены крепостного права в 1861 году, потянувшуюся в город в надежде на легкую и красивую жизнь. Замысел большого панорамного произведения начал созревать давно. В первых книжках Марины Кудимовой можно найти немало предбанников ее блестящего «Заведения». Вот один из них — стихотворение из книги «Область» (1989 г.): «Цел был мой дом, / Да пал кверху дном: / По досточкам расхватан, / По бревнышкам раскатан…» Альбом телеграфиста еще уместно назвать продолжением поэмы «Арысь-поле», но это уже эпос иного времени и построен по большей части на городском фольклоре. В болоте публичного дома заперта Царевна-лягушка, чью шкурку, как и у мифической кобылицы Арысь-поле, некому будет сжечь. Снова не суждено родится кентавру от союза народа и интеллигенции. Барину-интеллигенту в «Арысь-поле» не достало любви, поэтому он деву чистую «пальцем не тронул и шкурки не сжег». В «Заведении» ген нелюбви достается девушке, а телеграфист слагает печальную песенку:
Хочу вот отсюдова
Угадайте, с кем
Вместе не на времечко —
Только насовсем?
Петелка — месяц,
Пуговка — луна.
Люблю проститутку,
Она — не меня.
Не пойдете — будете
Угадайте, где?
Гореть в адском пламене
На сковороде!
Тон, безусловно, ироничен. Альбом и не предполагает серьезности, он уже гипербола, кривое зеркало. Реальная боль слабого, не способного на поступок, человека, лишь дважды прорываясь, затирается легким слогом городского парня и пафосом классической лирики.
Зачем я рожден мещанином,
И есть ли он, смысл бытия?
Когда бы я был офицером,
То выкупить мог бы тебя!
Телеграфист копирует заезженные пластинки, как заведенный. И никто не может поручиться за то, что эти клише посредством тайной «морзянки» не просочились во все щели мира. Альбом его так плотно заселен людьми и письмами и так многозвучен (песни под гитару и шарманку, казачья строевая, исповеди прачек, куплеты заводчан, сонет символиста и вирши романтика), что, кажется, в этом пестром калейдоскопе русской жизни все стеклышки на месте. Причем предельная, мастерская краткость зарисовок, в самом деле, создает впечатление плотно сжатой пружины.
Панорама потребовала ракурс. И он нашелся. Все, что телеграфист аккуратно заносит в альбом, он видит и слышит именно около заведения. На сомнительный дом косятся и солдаты, и нищие музыканты, и прачки, невольно сравнивая свою долю с тамошней. Идет равнение публики на публичный дом. На его красный фонарь, как на алый флаг. Ослепление мнимым блеском греха аналогично заражению идеей. Лозунговая провокация крови и бунта звучит в поэме с пародийным накалом: «Идеи как хмель, / Но высшая цель — / Народу нести просвещение. / Свобод несвободным / И хлеба голодным, / А деспотам гибель и мщение!»
«Милый, богоносный / Пьяненький народ» обкурен дурманом классовой борьбы. Бурное море предреволюционных настроений так и просится из берегов… Но, споро меняя стилистику и ритмику монологов, Марина Кудимова не увлекается процессом, и, кроме того, строго держит дистанцию — что называется, лишь ноги мочит в общей воде. Альбом и мир вообще имеют четкие границы. «Гнет воды и небосвода — / Пол и потолок… / Это видимой природы / Тесный уголок» (из книги «Чуть что»).
Воды каждой поэмы Марины Кудимовой в книге «Целый божий день» при всей стихийности и образно-символической перекличке в то же время сохраняют свою автономность. Словесные капли выверены и дозированы. Не остается сомнений в том, что вода в значении лишней разговорной субстанции здесь не ночевала.
В местечке, прозванном краем света, в самой северной точке Дании (город Скаген) по причине разной плотности не смешиваются в коктейль течения Северного и Балтийского морей. Так не скручиваются в жгут две пересекшиеся линии жизни в одну счастливую судьбу ни у телеграфиста с проституткой, ни у подростка Утюга с сотрудницей интерната. И у лидера из поэмы «Целый божий день» с очередной зазнобой из пионерского лагеря любви из соития не возникает.
Сорвется с ветки спелый яблок,
Примнет зеленую траву.
Четвертый год пошел с Петровок,
Как в заведеньи я живу.
Как уместен здесь диалект! «Яблок», а не яблоки. Он, плод, один — для каждого в свой день и час. Нет ведь в реале никакого коллективного сознания и тепла чего-то общего на земле. Есть ледяной инстинкт стаи и хилое одинокое деревце человека, срывающего свой плод с древа познания. Сам грызет, сам травится и отвечает — спасается или погибает…
В математически четкой системе «Заведения», где события сменяют друг друга в слайдовом ритме, яблоко вызревает в рекордно короткие сроки. «Яблок» — блок питания «Я», механическое сердце. Собственно, это род Ньютоновского яблока, диктующего героям поэмы жесткие Законы жизни и требующее их немедленного усвоения.
«Бывает нечто, о чем говорят: “смотри, вот это новое”; но это уже в веках, бывших прежде нас и повторится после» (Еккл., 1, 10)
Читая «Заведение», не вспомнить про Александра Блока невозможно. Современный поэт как бы возвращает нам тревожную Блоковскую энергию, но с вихрями новыми, еще более густыми и снежными (если говорить о количестве персонажей), с наслоениями собственных раскопок.
Писал ветер,
Буря свидетель.
Месяц и число
Снегом занесло.
У Марины Кудимовой буря-свидетель, залетевшая из поэмы «12», ставшей толчком для замысла поэмы, как бы подтверждает подлинность описываемой ею пореформенной Руси. «Ветер, ветер на всем белом свете» пока не разгулялся, и Катька, не убита еще (проститутка попадает в тюрьму за убийство, но остается жива). Есть шаткий уют бесноватого мира и целого божьего дня… Буря, точно пес бездомный, свернулась калачиком в середке шумного «Заведения» и ждет-пождет своего не записного, а реального революционного часа.
А еще строфа, где исчезает «месяц и число», — знак провала, дыры… Медитативный шанс исчезнуть и преобразиться. Трагизм и красота такой пропасти проглядывает в стихотворении поэта «Почему так долго и нестройно»:
…Или время года, время века
Обтекает наши терема,
И душа чиста, как нержавейка,
Без лица, обьятья и числа.
Ластик, стирающий конкретное время, обозначенное, кстати, в поэме (это 1901 год — отлучение графа Толстого от Церкви), обращает наш взгляд к вечным вопросам, в бездонность звездного неба.
«Зачем эти звезды сияют?..» Второй отрывок, написанный телеграфистом, знаменует финал пьесы. Неизвестно, что с ним сталось. Не исключено, что выпил яду. Или женился и нарожал кучу золотушных детей. Но, скорее, герой поэмы спился и умер от чахотки.
Большая стирка в «Заведении» состоялась. Простодушный сисадмин своей суетной пореформенной эпохи не экономил мыла слов, а мутная водичка никуда не делась — перетекла в будущее и стала негодной для питья уже для воспитанников интерната из поэмы «Утюг».
Зеркальный закон повторения, из которого соткана жизнь, обозначен уже во второй книжке Марины Кудимовой «Чуть что»: «…Гуляет, как шатун иль поршень, / Волна вперед, потом назад / И мусор изо дна исторжен, / Ведет по берегу зигзаг. / Чем нынче бездны насорили? / Они вторичны и мокры, / Морской тяжелой индустрии / Однообразные дары…»
Вряд ли случайна уже первая, бросающаяся в глаза, перекличка двух рядом шумящих поэтических потоков. С одной стороны — младенческая улыбка, выйти с которой «Из всех передряг, / Из классовых драк» клянется некий интеллигент из «Заведения», с другой — осклаб интернатовского подростка, чьи чувства к взрослой наставнице никак нельзя принять за чистую романтику.
Поэма «Утюг» вовсе не о том, как плохо живется детям в интернате. Чтобы уйти от банального морализаторства, ничего никому не дающих соплей-воплей, автор берется за четкий, цепляющий суть вещей и доселе не бытовавший в поэзии жанр — характеристика. Перед нами краткий рассказ о влюбленном Утюге, по ходу которого рассыпаны острые, ироничные оценки всему интернату, подросткам, сотрудникам учреждения и в том числе самому автору, ведь лирическая героиня, ведущая четвертый «А», и есть поэт в этом произведении, ее «Марин Владимной соблазнительно зовут». Безусловно, это отчет. Но перед кем? Столь прямая, исповедальная характеристика обращена, судя по всему, к единственному и невидимому получателю — Богу.
Катарсический уровень смыслов и подсмыслов поэта обжигает правдой питающих нас корней. И если корни тянут водичку из грязной мазутной жижи, значит, Марина Кудимова так и напишет — «былая лжа» неизбежно проступит на белом листе.
Характеристика «Утюг», динамизмом и цельностью напоминающая предыдущую поэму, становится ее чудовищной, парадоксальной рифмой. От публичного дома, построенного по типу социального учреждения, до казенной «тюрьмы» интерната, инкубатора тех же девчонок с печатью продажности в именах («Воспитания пробелы, / Роковые имена — / Нелли, Стеллы, Изабеллы, / Точно в “Яме” Куприна»). От дома терпимости — к дому терпения, где безнравственна, прежде всего, искусственная совместность несовместимых судеб, объединенных предательством родителей. Попробуй открестись от общей кармы прошлого! Осознать бы для начала…
Внешне уродлив сам Утюг — «акушерский этот брак» — с расплющенным щипцами коническим лбом, а вместе с ним на соседних койко-местах подрастает кое-как «сорняк да самосад» целого дефективного поколения наследников отцов и дедов. Тех, по-Багрицкому, «водила молодость в сабельный поход» (вернее, готовила к походу), а этих, сирот мирного времени, застрявших в тупике всемирной истории, уже просто мотает по кругу, вроде цирковых лошадок. В интернате все включены в «единый общий строй». Все общее и ничье. И дети ничьи. Так вот выползла на свет божий воплощенная мечта большевиков о коммуне.
Но герой, попавши в круг,
Сбился с круга, сделав крюк,
А нарушил распорядок
Снова именно Утюг!
Неправильная, трагически обреченная на безответность любовь Утюга нарушила распорядок, главным образом, в его сознании. Но говоря о нем, поэт, как бы между прочим, вытряхивает перед нами простыни шокирующей обыденности, в которой прекрасно чувствуют себя кочегары, ворующие уголь (оттого «в спальне утром плюс двенадцать»), «воспитатель Петр Иваныч, / Мужеложец и дебил». Интернат — место, «где, прошедший сквозь барак, / В винно-водочных парах / Невменяемый директор / Топит совесть или страх»… Насилием и воровством промышляют и воспитанники, те, что понаглее, такие, как братья Жора и Валера — «малолетние дельцы».
Ужас состоит в том, что детей невинных в интернате не найти. Развращенность, которая наступает порой гораздо раньше физического контакта с противоположным полом, меняет раз и навсегда всю внутреннюю духовную структуру человека. Может быть, то, что медики спокойно называют проявлением подростковой сексуальности, и есть тщательно затираемый в нашем сознании факт потери целостности Творения? Отсюда начинается искажение образа человека. И утрата чистоты в нравственном смысле неизмеримо важнее физической.
«Здесь натура в переборе, / А дизайна недобор…» — метафора двунаправленная. Так о заборе говориться, но и о тех, кто заперт внутри. «Но — секрет полишинеля / Их забавы по ночам» (это строка о девочках). В спальне мальчиков правила еще хлестче: «Здесь мужчина-педагог / Без натяжки Царь и Бог. / Он изъяны дисциплины / Мордобитьем превозмог: / — Придавлю тебя, нахала, / Аж посыплется труха! / Руки ложь на одеяло / От онанова греха…»
Первая ущербность после целостности рождения — потеря невинности. Эта тема, растворенная где-то в подсознании человека, благодаря Марине Кудимовой впервые так открыто выталкивается на поверхность словесной реки. Она потребовала от автора полной самоотдачи, поэтому он в этой поэме не спрятан, а присутствует во весь рост в роли воспитателя и учителя интерната. Личность поэта плотно, насколько возможно, сливается с образом лирической героини.
Самохарактеристика героини беспощадна. Она вовлечена в круг, во всяком случае, пока замещает «кадр, гуляющий декрет». Понимая, что временность пребывания в детском аду ее нисколько не извиняет, она ставит себе в вину и свое невнимание («Я пасу четвертый “А”, / Маленького человечка / Различая, но едва»), и страстное желание сбежать из интерната. Перед распахнутым сердцем Утюга солгать она не может и только этой правдой способна одарить. «Под вишневую пургу / Я отсюда убегу», — признается молодая амбициозная женщина и делится с подростком болью собственной неприкаянности: «Я предам любовей много, / А героя не найду».
Тайно расцветают пороки. Тайно же и свет пробивается…
Кто стоит сам по себе —
Вне общины, не в гурьбе,
Без пальтишка, в непотребном
Интернатовском «хб»?
Коридором крался длинным,
Вахтенного обминул,
Требованья дисциплины
Не чинясь перешагнул.
Наверное, не все потеряно, если даже Утюг, «древа жизни хилый листик», «неприметный левый фланг», оказался способен на поступок «восставшего раба». Рискуя быть наказанным, дрожа от холода, он побежал утром за ворота интерната встречать учительницу, чтобы первым увидеть. Ему хотелось оторваться от стаи и хоть на полшага стать причастным к, возможно, более чистому и счастливому миру своей Мадонны.
Прорастет все, что посеяно… «Невылеченная» звериность тоже оперится и найдет дырочку. «…И наконец очнется / Зверь, дремлющий внутри». Это уже строки из поэмы «Целый божий день» (сцены из юности). Заключительная — четвертая — волна книги, наиболее современная и лиричная, зачерпнула самое нутро человека, его дикую ипостась. Таким образом, кровь человечества, разлитая в Месопотамском цикле «СЕНААР», соотносится с кровью девственницы. Вновь вспоминается кентаврический образ невесты-Богородицы, обозначенный Мариной Кудимовой в эпической поэме «Арысь-поле».
В мужском пиджаке уходит с места смертельной схватки женихов преобразившаяся в Деву кобыла Арысь-поле, как бы унося с собой в наследство мужество, чтобы сына зачать и воспитать. Да зачинать оказывается не от кого… Однако и физический контакт без обоюдной силы любви бесплоден и страшен.
«Линь по дну ходит, плотвичка верхом»… Герой сцен из юности — лидер — та плотвичка из пословицы, ведь ищет и достигает он всего лишь дна страсти. Сын поверхностной, замутненной воды, он умеет дефлорировать, но не любить. Не потому ли у него нет ни имени, ни даже прозвища, как у Утюга. Его знаменует острый осколок социальной роли — неформальный лидер. «Красив, как ненормальный, но — интеллектуал» и притом «бич девственниц»… Обезличенный сам, он бессознательно пытается обокрасть других. «Чей рот ладонью вытер / Сегодня этот лидер / И высосал до дна? / Кого швырнул на свитер, / Чтоб сеять семена?»
А путь назад закрыт. Вода за спиной входящего в реку смыкается моментально.
…Купание ночное,
Течение речное,
Ветла как негатив,
И тусклое, свечное
Свеченье наготы.
Глубь тотчас после мели,
Как достиженье цели,
И сзади навсегда —
Без выхода, без щели
Смыкается вода.
Шов прошлого зарастает без следа перед лицом воды нового дня… Вот бы человеку уподобиться воде, естественно втекать и вытекать из воронки судьбы, не оглядываясь, не рассеивая вокруг себя семена сорняков-сомнений! Однако тяжесть накопленного «добра», как на сверкающем лайнере «Титаник», увлекает на дно. И тогда погружение для большинства становится гибельным, потому что оно насильственно.
Спасется только любящий, вернее, тот, кто успеет полюбить. Лидер в этом смысле безнадежен… Но героиню тянет к нему. Обаяние греха и жажда рокового поступка нависают над ней: «Пусть бросит и обманет, / Но прежде совратит». Девушка, пошедшая на близость, как овца на заклание, сопрягает свою жертвенность с тонущей, но все же не утонувшей любовью. Она, в отличие от героев фильма Джеймса Кэмерона, обходится без взаимности. И в этой пропасти одиночества у нее есть шанс догадаться об истинной Христовой любви, в сравнении с которой земная страсть ничтожна и убога. Ее падение и осознание потери личной связи со Вселенной, предательства природы души, становится метафорой обрушения мира и прикосновением ко дну, где залегает первый камень истины. Душевность должна умереть во имя духовности.
Драматические проблемы, поднятые в первой в русской литературе поэме о потере девственности «Целый божий день» (она же и дала название всей книге), мучают поэта давно. «Как нелюбовь моя стремилась стать любовью» — строка из первой книжки Марины Кудимовой «Перечень причин». Там же, в другом стихотворении, мы найдем авторский рецепт совмещения сердец: «Лишь степень, в какой на себя наплевать, / Большую любовь вдохновит на взаимность». О новом каком-то порядке, «Который души ее не исказит / И будет, как девственность, краток» мечтает героиня рассказа в стихах «Голубятня», 12-летняя Катя (книги «Чуть что», «Область»).
Феномен неразделенной любви в заключительной поэме книги обострен до предела. Он окончательно теряет налет безобидности. Это та полоска дна, коснувшись которой нельзя не понимать или ощущать разницу между страстью и любовью, смертью или жизнью…
Казалось бы, и ближний близко, и две половинки яблочка налицо, да не притираются, не совпадают и уже не сок с них сочится — кровь… К нравственным мукам, что претерпевают влюбленный телеграфист или Утюг, прибавляются страдания плоти. Физический и душевный план штормят синхронно, чтобы действительно больно было, и человек прозрел наконец.
Весь «Титаник», по правде сказать, — в нас, со всем его скарбом, с многовековыми наслоениями. Ему потонуть еще нужно, рас-твориться, дав ход настоящим кораблям…
Стоит звезда сквозная,
Заточена по краю
С жутчайшей остротой…
Невинность затяжная
И поцелуй густой.
Звезда в воде не тонет,
Она — краями в лоне —
Рванет того гляди…
И мокрые ладони
На стынущей груди…
Потеря невинности в прямом, физическом, смысле есть пик осознания пола, ведущий к раз-делению людей, к к рас-творению в омуте нелюбви, к смущению бесполой, уязвимой в своей наивности младенческой души. А дальше… через водобоязнь, клаустрофобию ограниченности плыть, плыть и плыть, пробираясь к истинной любви — от быта к бытию.
Размываются, между прочим, и сами границы пола, на что указывают неопределенность свершившегося акта и безымянность героев. Роль лидера может принадлежать как юноше, так и девушке, и героиня в поэме не названа: «она» или «он» — носитель девственности, — вот все, что нам известно. От банальной расшифровки сюжета уводит и таинственное участие третьей, мистической, силы — звезды. Упавшая звезда, как упавшее яблоко, вот-вот рванет и ослепит вошедшего в реку жизни светом Отца небесного.
Поэт уверен, что на определенной глубине духа все мирское уже не может помешать просвященому. Там мало света и воздуха, а свободы — море. «Но добытийные виденья, / в залог схороненные мной, / на самом дне, на дне рожденья, / не отберут на проходной», — пишет Марина Кудимова в стихотворении «Рождение».
«Раненый рай» — записал в своем дневнике поэт Илья Тюрин. В животе у «раненый» плавает «ныне». Осязаемому настоящему стоит лишь уйти, сгинуть — и вспыхнет рай. Всего-то! Жизнь вообще гениально проста.
Что нам поможет, если не изначальная материя воды, крестильная купель? Вода, как мать, пестует. Глядишь, укачает лодочку, вернет к блаженному забытью… Звезды соблазна взрываются, ранят острыми пиками лучей грудь поэта. Зато акушерствующая вода вынимает из лона вечности еще один целый божий день с неохватным размахом крыл.
Зульфия АЛЬКАЕВА