Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2011
Литературно-художественный журнал ‘Дети Ра’, № 9 (83), 2011
Публицистика
Дмитрий КОСЯКОВ
ТРОЦКИЙ — ЛИТЕРАТУРНЫЙ КРИТИК
Революция — своенравная стихия. Единственная женщина, которой не могут отказать настоящие мужчины. Она не спрашивает, кто в чем талантлив, кто насколько честолюбив, кто болен, а кто одинок. Она просто зовет.
Лейба Бронштейн мог бы стать успешным литератором, критиком и публицистом, а стал Львом Троцким, народным комиссаром по военным и морским делам, председателем Реввоенсовета РСФСР. Позже он проиграл свою «перманентную революцию» бюрократу Сталину с его идеей «социализма в отдельно взятой стране». Проиграл бездарно, как невесту в карты.
Проиграл свою партию, проиграл и жизнь, снова сделавшись изгнанником и снова взявшись за перо, как в далеком 1908-м. Тогда он тоже скитался по чужим странам, жадно читал книги, не пропускал ни одной значительной художественной выставки, но искал и в книгах, и на полотнах только одно — признаки народного пробуждения. Россия в то время тонула в болоте реакции, а Революция 1905-го года захлебнулась в народной крови, творческая интеллигенция с перепугу отреклась не только от собственного измученного народа, окрестив его хамом, но и от реальности вообще и занялась самокопанием. Чтобы подчеркнуть свою непричастность к революционному движению, эстеты всячески дистанцировались от народа, презрительно именовали его толпой и пропагандировали индивидуализм. Но невозможно не участвовать в истории. Ты либо сочувствуешь простым людям, либо (пусть молчаливо) поддерживаешь их угнетателей. «Поскребите высокомерного индивидуалиста: откроете наемного циника» (здесь и далее цитаты приведены из книги:
Л. Троцкий. Литература и революция. — М., 1991. — прим. ред.), написал однажды Троцкий, и это было справедливо для подавляющего большинства отечественных и европейских писателей эпохи реакции. В конце концов, за высокомерие редакторы декадентских журналов неплохо платили, а за сочувствие к народу можно было загреметь в ссылку.
В то время Троцкий много и талантливо писал о предательстве русской интеллигенции. «Философский пессимизм был не чем иным, как орудием политической кастрации. Когда операция была произведена, пессимизм, естественно, сменился более портативным скептицизмом» . Или вот еще: «Писатель не вынужден вставать по гудку, за спиной врача не стоит надсмотрщик, карманы адвоката не подвергаются обыску при выходе из суда. Но зато они вынуждены продавать не голую рабочую силу, не напряжение своих мышц, а всю свою человеческую личность, — не за страх, а за совесть. И в результате они сами не хотят и не могут видеть, что их профессиональный фрак не что иное, как арестантский халат более тонкого покроя».
Тухлый запах «веховцев» и прочей «белибердяевщины» чувствовался даже в Европе. Впрочем, и европейское искусство пахло не лучше. Писатели, драматурги, художники также бежали в себя, в кондовый мистицизм, в лубочное прошлое, выдавая за новаторство бездарное подражание архаике. Много рассуждали тогда (как и теперь) о «независимости формы», о том, что в искусстве важнее не «что», а «как», не желая понимать простой закономерности: «Чем беднее эпоха и ее художники нравственным содержанием, тем судорожнее художество цепляется за мнимую независимость формы». То есть, если автору нечего сказать и нечего продемонстрировать кроме собственной интеллектуальной и моральной убогости, тут и начинаются концептуальные и формалистические экзерсисы. Да и новый стиль, новую форму так просто из пальца не высосешь, ибо «соотношение между формой и содержанием определяется тем, что новая форма открывается, провозглашается и развивается именно под давлением внутренней потребности, коллективно-психологического запроса, который, как и вся человеческая психология… имеет свои социальные корни».
Эпохи упадка всегда похожи. Искусство начала 21-го века переживает подобный кризис. Творчество поставлено не только вне рамок нравственности, но и вне какой-либо внятной идеи или концепции. Тотальный релятивизм уничтожил все законы, кроме рыночных. Наша интеллигенция снова пытается продать свои идеи и чувства, в итоге, отвыкая и думать, и чувствовать. Троцкий однажды метко сказал, что «побег от общественности в себя был на самом деле трусливым побегом от себя» . И если очистить эту художественную беготню от романтических завитушек и псевдофилософского словоблудия, то останутся только два подлинных источника вдохновения самовлюбленной богемы — это половые отношения и страх смерти.
Откройте на любой странице унылого Леонида Андреева и посчитайте, сколько раз вам встретится слово «ужас». Вычистите из произведений Сологуба сладострастие, и что останется? Все тот же страх смерти. Даже мистика раннего Блока крутится вокруг женского образа да потустороннего мира. Собственно, женщина и является сутью этого загробного существования. Отчужденным от себя и от народа писателям нечего было противопоставить великому НИЧТО, кроме женского лона.
По сути, раньше всех в нашей литературе об этом догадался Достоевский. «Ежели бога нет, то все дозволено». Причем, под «все» подразумевались довольно приземленные страстишки: педофилия и желание придушить соседа. Подлинным героем Достоевского был не приторный Алеша Карамазов, а его папаша Федор Павлович, который слишком умен, чтобы верить, и слишком слаб, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту чем-либо, кроме разврата.
Да уж, религия оказалась никчемным воспитателем и негодным надсмотрщиком. Она сдерживала зверя райским пряником и кнутом страшного суда, но сделать зверя человеком ей оказалось не по силам. Как только старая нянька уснула — дети рванули в бордель.
Троцкий подробно исследовал этот период в жизни интеллигенции, когда она переросла, наконец, средневековые предрассудки, но не возвысилась еще до экзистенциального бесстрашия подлинного атеизма. Сартр и его философия придут гораздо позже, да и будут поняты не всеми. Даже сегодня, когда google и yandex услужливо подсовывают мне всевозможные порносайты и разгадки даты моей смерти, когда художничествующие эпигоны кричат о своей исключительности и богоизбранности, я задыхаюсь от того же кислого запаха, что не давал дышать Троцкому. Все прокисло: актуальное искусство и официальная политика, казенная родина, карманный протест, деньги, семья и еще раз деньги. Все пропитано смертью. И люди заживо гниют… А я хочу жить! Но вместо этого читаю книги, хожу на выставки, прислушиваюсь к музыке и разговорам и не нахожу никаких признаков Свободы, Братства и Революции.
Впрочем, и Троцкий так и не отыскал их. Старая интеллигенция не пожелала воспеть Революцию ни до, ни после 17-го года. Поэты, достигшие совершенства в описании женских прелестей, закатов и восходов; философы, искушенные в толковании толкований теософских трактатов; даже футуристы, наловчившиеся метко плевать в мещан, так и не смогли дать глубокого и полного образа революционной эпохи. Даже блоковские «12» — всего лишь честное признание в неспособности понять и творчески воплотить Революцию.
Троцкий понимал, что «при революционном переломе в жизни общества нет одновременности и симметрии процессов в идеологических покровах общества и в экономическом его костяке. Необходимые революции идеологические предпосылки слагаются до революции, а важнейшие идеологические последствия ее являются только значительно позже».
И действительно, Революция родила из себя новых гениев и певцов подстать себе: Платонов, Бабель, Паустовский широко открытыми глазами посмотрели на мир и на жизнь. Правда, Троцкому было уже не до искусства. Он тогда как раз отчаянно проигрывал Сталину. У него была борьба, были товарищи. Перманентная Революция стояла за его спиной, и она не спрашивала, кто тут талант и умница, ей нужен был умелый организатор. Время предчувствий миновало.
Лейба Бронштейн мог бы стать литератором. А стал Львом Троцким. И умер им. На заре XXI века, слоняясь по кинотеатрам, выставкам и концертам, я понимаю, почему он выбрал Революцию.
Дмитрий Косяков — литературовед. В центральной печати публикуется впервые. Живет в Красноярске.