Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 7, 2011
Интервью
Александр Городницкий:
«МЫ ОРДЫ НЕ БОИМСЯ, ПОСКОЛЬКУ МЫ САМИ ОРДА…»
Интервью с известным поэтом, бардом, академиком, неравнодушным и просто интересным человеком.
— Александр Моисеевич, если бы, действительно, для Вас представилась возможность прожить жизнь заново, по Вашему сценарию, отвергли бы Вы то, что у Вас состоялось? Выбрали ли бы Вы узкую литературную специализацию? Только литературу и авторскую песню? Пожалуйста!
— Думаю, что не выбрал бы. Тем более, что строчки, которые Вы цитируете, — это строки из песни подводного пилота. Это человек, который погружается в океане и постоянно связан с опасностью. И когда речь идет о том, что другой жизни, более спокойной, не надо, пишут именно об этом. Всегда как-то привлекают, особенно в юности, экстремальные ситуации. Интересно, что аналогичную строчку я написал будучи еще молодым человеком, в 1955 году, в одной из самых первых своих песен, посвященной памяти нашего коллеги, разбившегося на одном из памирских ледников. Мы потом его оттуда доставали. Это трагическая была история. И там тоже есть строчка о том, что другой жизни мне не надо. «И судьбу не отдам я свою за дешевый домашний уют». Но это, конечно, все очень молодая точка зрения. Но думаю, что я и в старости не отказался бы от своей биографии.
— Вы не стали бы историком, если бы представилась возможность?
— Я, может быть, и стал бы историком, если бы меня в 1951 году приняли в Ленинградский университет имени Жданова. Но, боюсь, все равно ничего путного из этого не вышло бы. Потому что история — искажалась, искажается и будет искажаться, в угоду властям предержащим, или просто деньгам теперь уже. Поэтому история у нас — наука достаточно относительная. Совсем недавно мне пришлось принимать участие в одной из программ М. Е. Швыдкого «Культурная революция» — на тему, что историю придумывают историки. Поэтому я, в общем, рад, что профессионально не занимался историей. Но судьба послала мне дружбу с одним из крупнейших русских историков, пушкинистом Натаном Яковлевичем Эйдельманом, человеком, свято влюбленным в русскую историю. Поэтому мой интерес, особенно к русской истории, он в основном связан еще и с этой многолетней дружбой. Я ему очень благодарен за многие вещи, которые он когда-то мне открыл.
— Хорошо, мы поговорим еще немного об истории, но чуть позже. А скажите, пожалуйста, ваша деятельность в качестве поэта и автора песен — с чего она началась и что для вас означала в течение жизни?
— Стихи начались с увлечения. С седьмого класса. Было просто увлечение стихами. Песен я тогда вообще не писал. Песни пришли позднее. Когда в 1951 году я закончил школу, родители, естественно, категорически возражали против любой гуманитарной специальности. И сам я понимал, что стихи — это как бы не специальность, тем более в 1951 году. Поэтому я выбрал себе техническую специальность, которая позволяла честно зарабатывать на хлеб, не продаваясь в идеологической сфере в то время. Это принципиальная была позиция, которой я придерживался и все остальное время. Потому что зарплата моя не зависела от того, что я пишу. И я всегда был свободен. Это касается и стихов, и песен. Что касается песен, то песни пришли позже, с началом экспедиций. Где-то с 1955, примерно, года. И приобрели серьезную уже основу, когда в 1957 году, окончив Горный институт, я попал на долгие годы на Крайний Север. Мое отношение к песням на Крайнем Севере стало уже достаточно серьезным. Я начал действительно писать песни. Поскольку популярность песен быстро обогнала популярность стихов, то в течение долгих лет и сейчас меня в основном считают бардом. Хотя в принципе-то я пишу стихи и рассматриваю песни как вариант этих стихов.
— Существует красивая легенда, будто у Вас в трудовой книжке в какой-то период красовалась запись «поэт». Правда ли это?
— Этого не могло быть. Это абсолютная неправда. Моя трудовая книжка лежит внизу, в отделе кадров. Нет такой у меня специальности «поэт», и не мог бы я такую специальность вписать — «писатель», у меня диплома такого нет: «поэта» или «писателя», которые — смешное, конечно, дело, — дает Литературный институт им. Горького. Моя специальность по диплому — горный инженер-геофизик, и всегда именно по этой специальности я работал. Все отметки в трудовой книжке связаны только с этим.
— То есть Вы не считаете, что существует профессия поэта, барда и так далее?
— Почему? Все зависит от того, что определять словом «профессия». Если «профессия» — это то, за что человек получает деньги, то нет. Если «профессия» — это то, что человек делает профессионально, на высоком профессиональном уровне — то да.
— Какие свои стихи и песни Вы любите больше всего?
— Как правило, последние.
— То есть на каждый текущий момент Вашей жизни последние стихи Вам наиболее дороги?
— Безусловно. Потому что человек меняется, меняется и то, что он пишет. Я не уверен в том, что они лучше, но они просто ближе мне сегодняшнему. Потому что такую песню, как «Снег» или, я не знаю, «Над Канадой небо сине», написанные в юности, я сейчас написать бы уже не мог.
— А что Вы цените больше — вот эту часть своей жизни, или результаты научных изысканий? Если, конечно, корректно их сравнивать между собой?
— Их нельзя корректно сравнивать между собой, и речь идет не обо мне. Речь идет вообще о реализации человека — гораздо более глубокой проблеме — в науке и в искусстве. Я считаю, что в науке, чего бы человек ни достиг, всегда есть принцип взаимозаменяемости. Потому что если бы Эйнштейн не придумал бы теорию относительности, а Ньютон не сформулировал бы законы механики, то за них бы это сделали другие. Это объективные законы, существующие в природе. В то же время, если бы не было безымянных авторов Фаюмской живописи, если бы не было Чайковского, если бы не было не то что Пушкина, а поэта Батюшкова, написавшего строчку «О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной», — за них бы это никто не сделал. Поэтому единственная возможность реализации личности в принципе — это, конечно, искусство, а не наука.
— Второй блок вопросов я условно назвала «О времени, о мире, о людях и о себе». С эпиграфом: «В камне выбитая тирада вспоминается мне опять: «Этот мир объяснять не надо, — переделать — не объяснять». Мне бы хотелось спросить, как менялись Вы сами в Вашем творчестве? Сколько этапов прошло от слов «И никогда мы не умрем, пока качаются светила над снастями» до слов «Если я, не прощаясь, уйду по-английски, не браните меня, не браните меня»?
— Ну, во-первых, та цитата, которую Вы взяли, — знаете, откуда это? Это надпись на могиле Карла Маркса на Хайгетском кладбище в Лондоне. Меня эта надпись поразила и шокировала. Еще более страшную надпись я прочитал в донецкой степи жарким летним днем — там стоит огромная статуя большевика Артема из бетона, многометровая. И его слова там выбиты на пьедестале: «Зрелище неорганизованных масс для меня невыносимо». Ужас какой! Фашизм! И то же — у Карла Маркса. Как это — переделывать?! Заменить Господа Бога? Повернуть каналы все северные сюда, как мечтал товарищ Сталин? Не думаю. Взять вот — переделывать. Не просто социальную сферу переделать с классовой борьбой, а вообще все переделать! Это страшная позиция совершенно, я ее никогда не придерживался и, слава Богу, не буду придерживаться.
Что касается расстояния от «светил над снастями» до «уйду по-английски», то я не вижу большого расстояния. Потому что в принципе позиция моя — «не умрем, пока качаются светила над снастями» — она касается местоимения «мы», и так далее. А что касается местоимения «я» — то я уйду по-английски. По-английски уходят так, чтобы никто этого не заметил. И это касается только меня лично. Никакого противоречия в этих фразах я не вижу.
— Спасибо. А тогда как менялась Ваша аудитория? Вот те, кто приходит сегодня к Вам на концерты — насколько они отличаются от тех, кто приходил на концерты в Политехнический, в 60-е?
— Прежде всего, она постарела. Потому что в 60-е годы шла в основном молодежь. А сейчас приходят и молодежь, и старики, которые были тогда молодыми. В принципе, если не считать возрастного состава, я не вижу никаких изменений в моей аудитории. Потому что приходят люди, те, которые знают, на что они идут. Случайные люди попадаются редко. Это люди, кому интересна какая-то система ценностей — не во мне дело — ценностей, которая не имеет валютной конвертации.
— А вообще, помимо этой аудитории, Вашей, бардовской — меняются ли граждане России, по Вашим наблюдениям, и в какую сторону?
— Меняются в худшую сторону. Если в 1991 году, когда были многотысячные митинги, мы говорили о том, что, нам казалось, вот-вот наступит демократия, мы думали, что у нас в России возникнет гражданское общество — то сегодня ясно, что гражданского общества в России нет. Нет гражданского общества. Есть едоки и электрорат. Извините за резкие слова. Потому что — послушайте какой-нибудь «Поединок» Соловьева. За что голосуют? За смертную казнь — обязательно большинство будет. За ксенофобию — инородцев вон из России! Или это подтасовывается специально, или это дает основу думать, что гражданское общество для России — где-то далеко впереди. Если вообще когда-нибудь его можно будет дождаться. Потому что снова чинопочитание. Снова лизание задниц начальству — любому. Снова произвол в России власть предержащих, особенно силовых структур. А где гражданское общество?
— Мы говорим о девальвации нравственности?
— Абсолютно!
— Об атрофии чувства собственного достоинства?
— Согласен! У нас вообще в России проблема личности была всегда. У нас был такой замечательный поэт Владимир Соколов. У него были очень горькие строки: «Я устал от двадцатого века, от его окровавленных рек. И не надо мне прав человека — я давно уже не человек!». Понимаете, у нас, к сожалению, иногда так и думаешь. Вот этот чудовищный произвол в станице в Краснодарском крае — люди же жили в рабском подчинении бандитам! И сейчас, наверное, так еще живут. Выявляются страшные совершенно вещи из глубинки. Или вот эти, назовем их «партизаны» на Дальнем Востоке, которые, не веря в судопроизводство, в милицию, просто пошли в леса… Это очень плохие признаки. Это если есть проявления попытки создать гражданское общество, то они носят такой же уродливый характер, как и то, что им противостоит. Вроде этих партизан.
— Скажите, а с чем эта проблема личности связана в России? С монголо-татарским игом?
— Почему? Не только с монголо-татарским игом. У меня были такие строчки: «Мы орды не боимся, поскольку мы сами орда, наше иго родное страшнее татарского ига!». Все мы жили в тоталитарной многовековой власти, чудовищной, с верой в то, что будет хороший царь, хороший начальник, с верой в то, что лишь бы дали кусок хлеба и что только сильная рука — это нагайка и плеть. Это, к сожалению, генетические какие-то вещи, которые, я не знаю, надо по капле выдавливать из себя раба. Вот это рабство — оно чудовищно. Я не знаю, как от него избавляться. Иногда я и в себе нахожу какие-то следы этого. В нас какой-то исторический страх сидит. Кроме того, всегда эта община, сельская община. У нас никогда не было ни индивидуального хозяйства, ни демократии. Скажем, если в Америке никогда не было ни царя, ни вождя, при всех недостатках своего общества, у них всегда был принцип демократии, с самого начала. А у нас ее вообще никогда не было. Из одного ига мы попадали в другое, из огня в полымя. Из татарского ига — к Ивану Грозному, который идеал государства строил по образцу Византии и той же татаро-монгольской системы. Не отличались демократичностью и другие цари. Потом пошла диктатура большевиков, которая была похуже, чем любой царизм. Потом — Великий Вождь всех времен и народов. И что у нас было-то? Вот только такое и было! Мы другого не знаем! Мы и современных своих Президента и премьера все хотим в Вождей превратить. Сейчас идет спор — кого из них предпочесть — Петю или Васю? Кто нам лучше? Это смешно и грустно.
— Мы пришли плавно к третьему блоку вопросов: о родине. С эпиграфом: «Я к ней несу цветочки на могилу и повторяю по сто раз на дню: «Любите Родину, покуда будут силы!». За что любить — увы, не объясню».
— Правильно! Это чувство генетическое. Не имеющее логического объяснения. Понимаете, мать Ваша может быть какая угодно. Она может пить, она может гулять, она может не знаю что — она Ваша мать. Вы ее никогда не бросите.
— То есть Вы любите свою родину?
— Это некорректный вопрос, потому что если это не ясно из того, что я пишу, так чего же спрашивать? (Улыбается.)
— Прошу прощения, но я имела в виду — какую именно из этих Родин, какую ипостась ее любите более всего?
— Какую ипостась?
— Она для Вас одна?
— Конечно, да! Во всяком случае, я не отождествляю Родину с правительством и властью. Это разные вещи. У нас почему-то сейчас внушают, что любить Родину — значит, любить правительство. Понимаете, это разные вещи. Правительства приходят и уходят, Родина остается. Да, я люблю ее. Для меня Родина, помимо всего прочего, — это еще и язык, на котором я говорю и пишу. Другого у меня нет и не будет. Понимаете? Я к нему привязан, куда же я от него денусь! Для меня Родина — это дымный, экологически нечистый мой родной Ленинград, в котором я пережил блокаду, который я люблю больше всего на свете. И если я месяц туда не приезжаю, я просто начинаю скучать… Это генетическое чувство. Это никак не связано, где выгодно, где легче жить, где больше платят, где медицина лучше. Это разные вещи.
— У Вас в советские годы было довольно если не конфликтов, то взаимного непонимания с властью. Помните, что в этом году летом в ток-шоу «Картина маслом» Вы отвечали на вопрос Дмитрия Быкова: считать ли Владимира Высоцкого советским поэтом? Или антисоветским? Как бы Вы ответили на этот вопрос, если бы его задали Вам?
— Поэты не бывают советскими и антисоветскими. Поэты бывают свободными и несвободными. Высоцкий был свободным поэтом. Авторская песня не воевала с властью. Это власть воевала с авторской песней. Более советского человека, автора песен «Штрафные батальоны» — да? — или других таких же песен, чем Высоцкий, я не знаю. Если брать принципы советского общества, а не ложь и ханжество и то, что на самом деле происходило в период застоя. Поэтому «советский — антисоветский» — это неправильная постановка вопроса. Режим или антирежим? Конечно, Высоцкий — человек свободный. И тогда он был свободным. И он под советский принцип социалистического реализма, который формулировался как, что восхваление начальства методами, доступными его пониманию, никак не подходит. Дима-то Быков поставил специально провокационный вопрос, он человек умный, понимает сам все, что почем. Так что Высоцкий, конечно, не был советским поэтом.
— А вот Вы?
— А что касается меня, я вряд ли был советским поэтом, зато я был советским научным работником. Потому что всю свою сознательную жизнь я работал на оборону страны. И, наверное, то обстоятельство, что я работал на эту оборону, никогда не мучило мою совесть. Хотя я понимал, что я способствую созданию орудий убийства для тех людей, которым их нельзя доверять. И вот тут есть интересное противоречие: Городницкий-поэт, который писал стихи и песни, которые 15 лет не печатали после доноса на меня и на Бродского в 1968 году в Ленинградском Союзе Писателей. Мне запрещали петь, вымарывали мою фамилию из театральных афиш в Ленинграде в связи с песней «Дорога», написанной для спектакля по роману Чингиза Айтматова «И дольше века длится день». И вообще я там был в «черных списках». А в то же время был другой Городницкий, научный работник. Тогда не было компьютеров, в КГБ, видимо, разные отделы между собой не соприкасались. Там я был, хотя и беспартийный еврей, но человек, работавший на нашу оборону. За рубежом вел себя прилично, с бабами не якшался, не пытался сбежать, контрабанду не возил, а главное — работал на актуальнейшем направлении на «оборонку». Это фактически были два разных человека. И для меня они были два разных человека, потому что я честно работал на оборону нашей Родины, считая, что я делаю правильное, святое дело. Как в «9 днях одного года», помните? А что касается стихов, понимаете, — были люди, которые действительно были диссидентами. Например, Галич или мой друг Юлий Ким, который писал в молодости антисоветские песни: «А как у нас по линии марксизма? — Ленин гений, Сталин покамест нет!» и так далее. Я никогда этого не делал. Я человек очень конформный по своей натуре. Никогда не воевал с властью. Поэтому, когда теперь все начинают бить себя в грудь и говорить, что они были герои и боролись с Советской властью — в том числе и барды, я всегда говорю: нет, я не был диссидентом. Я был нормальным советским гражданином. Но то, что я писал, я писал без цензуры. И крамолу не я обнаруживал в своих песнях — а уже власть предержащие. Например, в 1981 году я написал песню «О губернаторской власти» для спектакля Ленинградского молодежного театра, посвященного памяти народовольца Дмитрия Лизогуба. Тогда в Ленинграде был первым секретарем обкома Григорий Васильевич Романов — не к ночи будь помянут. Слава Богу, что он вместо Горбачева, а существовала такая возможность, не стал нашим главным. Он вообще был милый человек, — организовал избиение академика Дмитрия Сергеевича Лихачева, брал для своих детей севрский фарфор из Эрмитажа, травил театр Товстоногова, лично травил Юрского, Копеляна. И на бюро обкома партии сказал: «Да, я даю прямое указание евреев в вузы не брать, они потенциальные граждане враждебного государства». И ничего, и все ему сходило с рук. В результате пьесу сняли, театр разогнали, Владимир Малыщицкий, замечательный режиссер, на долгие годы остался без работы. Кстати сказать, сейчас возникла идея в Ленинграде повесить мемориальную доску на дом, где жил Григорий Васильевич Романов. Я выступал против и даже написал письмо в «Новую газету», предлагая эти самые аргументы. Вот такая история.
— Мы переходим к четвертому блоку вопросов — о религии и вере, поскольку мы уже затронули темы нравственного противоречия. Эпиграф такой: «Сияет снова храм Христа, стоят правители со свечкой… Пойдут ли нам сегодня впрок уроки Нового Завета?»
Меня очень давно мучает вопрос, как воспринимают религию и понятие Бога люди, получившие техническое и естественное научное образование. Есть в научной структуре место Богу, и в виде чего Он предстает?
— Все не так просто. Когда я учился в 10-м классе или на 3-м курсе института, я знал наизусть пять признаков империализма по Ленину и главное — содержание «Краткого курса истории ВКП (б)» товарища Сталина. Я любил читать товарища Сталина, потому что Ленин писал долго и путано, а Сталин «Вопросы ленинизма» и все остальное писал жестко и понятно: «Следовательно, следовательно, следовательно». Так вот, следовательно. Я тогда все понимал. Я прекрасно понимал, что невозможна революция без рабочего класса, я понимал идиотизм любой религии и твердо стоял на принципах диалектического и исторического материализма, которые до сих пор хорошо знаю. На старости лет, хочу сказать, это немножко не так. Я гораздо менее стал понимать во многих вещах, в том числе, разумеется, в естественных науках. Что касается естественных наук, которыми я занимаюсь десятилетиями, как автор и соавтор многих книг — по истории Земли, по дрейфу континентов — то мне теперь не все так понятно. В том числе, с позиций нашей агностической науки сегодня очень многие вещи объяснить невозможно. Я, например, сейчас вернулся к теории катастроф в связи с изучением инверсий геомагнитного поля. И стал понимать, что теория Дарвина не всемогуща, потому что есть вещи, которые теория Дарвина об эволюции видов не объясняет. Например: возникновение жизни на Земле. Когда мы были молодые, мы зубрили фразу из Энгельса, которого я любил больше других, он как-то больше литературно был одарен, чем все эти прочие ребята: «Что такое жизнь?». Я уверенно тарабанил: «Форма существования белковых тел, существенным элементом которой является обмен веществ». И все вроде. А что это такое? Это пустые слова! И что? Тайна возникновения жизни на Земле, — непонятна. Возникновение разума человеческого — непонятно! Таким образом, получается, что мы не всемогущи. Что наука очень многие вещи не может объяснить! Мы расшифровали геном человека. Мы пытаемся сейчас с коллайдером что-то сейчас сделать такое, — слава Богу, в нем что-то поломалось!.. Не пошло! Но есть вещи, которые до сих пор науке неизвестны. И это надо сознавать. И все объяснять с нынешних позиций мы не можем. Не можем! И обращаемся к идее Бога. Но я никак не связан с религией, потому что церковные перегородки до неба не доходят. Если Это существует, то Оно единое. Поэтому все эти наместники Бога на земле, замполиты всевозможные, типа ксендзов, священников, раввинов и так далее, это все ненужная бюрократия. Отношения человека с высшей системой должны быть личными, интимными. Тут общего нет. Поэтому я не берусь ответить на этот вопрос, но понимаю, особенно в последнее время, что все не так просто и, возможно, Что-то существует.
— Значит, Ваш нравственный кодекс не связан ни с какой из мировых религий?
— Связан. Конечно, связан! На самом деле, они почти все одинаковые! Когда человека спрашивают, веришь ли ты в Бога, речь идет не о том, верит ли он, существует ли реально Бог — а о том, соблюдает ли он заповеди. Скажем, есть заповеди Ветхого Завета, есть заповеди Нового Завета — «Не убий», «Не укради» — конечно, я их соблюдаю. А иначе человек не может быть и жить. Иначе он не человек.
— Так все-таки «скрижали»?
— Конечно. Скрижали, или что хотите, хоть «Моральный кодекс строителя коммунизма», который оттуда списан (смеется). Соблюдаю!
— А пойдут ли нам сегодня впрок уроки Нового Завета? Как Вы сами чувствуете?
— Думаю, что рано или поздно пойдут.
— Скорее поздно, чем рано?
— Ну, как всегда.
— «Каждый пришел безвестным в мир, освещенный солнцем, каждый его безвестным вынужден покидать…» — правильно ли я поняла Вас, что на весах вечности земная слава ничем не отличается от безвестности? Каково тогда мерило ценности?
— Согласен. Я же говорю, что у меня есть стихотворение, где я мечтаю о том, чтобы хотя бы одна моя песня осталась безымянной в народе, чтобы меня не помнили. Так и должно быть.
— То есть Ваше мерило ценности — это когда автор теряется, а творчество остается?
— Я согласен, да. Есть, вернее, был гениальный поэт русский, который написал перед смертью дрожащей рукой на грифельной доске стихи, которые вместе с этой грифельной доской хранятся сейчас бережно в публичной библиотеке в Санкт-Петербурге:
«Река времен в своем стремленье
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы».
Гаврила Романович Державин. Ничего к этому добавить не могу.
— И мы плавно пришли к предпоследнему блоку — а последний блок состоит из всего одного вопроса — о тайнах мастерства. «В мире, звучащем невнятно и глухо, это почувствовать могут с рожденья лишь обладатели чуткого слуха, лишь обладатели острого зренья». Скажите, возможно ли поверить алгеброй гармонию, красоту окружающего мира?
— Для исследователей поэзии — возможно. Сейчас, например, одна симпатичная очень дама, Елена Купчик, защитила докторскую диссертацию на тему «Творческий мир Александра Городницкого», где на компьютере посчитала тропы и прочее такое. Я прочитал эту книжку — я в ней понять ничего не могу. Она доктор, а не кандидат наук! Поверить потом, наверное, гармонию какой-то алгеброй можно. Можно творчество заложить в компьютер. Но когда человек пытается что-то писать, это совершенно ни при чем.
— Что для Вас главное в поэтическом творчестве, с чего начинается поэзия, чем для Вас лично она должна отличаться от всех ее подобий, симулякров?
— Не знаю. Какой-то посыл такой… непонятный. Для меня сесть, начать что-то писать — невозможно. Я не могу физически! Когда этого нет, бесполезно сочинять. Если ты не любишь женщину, ты в постели не притворишься. И у меня есть точное убеждение: когда человек специально садится что-то писать, у него может не получиться. А когда, в очень редкие моменты, получаются какие-то слова, только успевай записывать, создается точное физическое эстетическое ощущение, что тебе диктуют.
— Не Вы первый об этом говорите.
— Потом это уходит. Я не о себе говорю, а о поэтах. Иногда — и мы возвращаемся к теме Бога — дело в том, что поэт не должен гордиться своими удачами. Дело в том, что Бог мог избрать и другой объект, другой «провод». Грибоедов написал гениальное «Горе от ума», потом всю жизнь пытался что-то писать — сплошная графомания!.. То же самое — Руже де Лиль, всю жизнь, после «Марсельезы», писал что-то — ни фига!.. Не вышло ничего! Это редкие звездные минуты.
— А я вот слышала такое мнение о Ваших стихах, что они слишком правильны, так как излагают абсолютно неоспоримые истины — и это справедливо, но наивно. А гражданские стихи Ваши иным читателям напоминают «плакаты» (например, глубоко мною ценимое «Родство по слову»). Согласились бы Вы с такой точкой зрения?
— Это зависит от точки зрения того человека, который читает. Хотя, что касается стихотворения «Родство по слову» — то я не уверен, потому что оно вызывает такие яростные возражения, такую яростную полемику. Например, в прошлом году в Сан-Франциско группа тамошних евреев пришла бить мне морду за эти стихи, утверждая, что я отрекаюсь от своей крови, и вообще агент КГБ.
— А что там такого?!
— Что главное — родство не по крови, а по слову. Вот видите, Вам даже непонятно. А им было понятно. Наши нацисты тоже заявили, что только у презренного жида Городницкого может возникнуть такое противоречие — мы-то русские по крови, а он вечно с чем-то борется… Я получаю за эти стихи немало оплеух с двух разных сторон, поэтому вряд ли они уж такие простые.
— Мне этого не понять.
— Или такая очевидная вещь, как «Севастополь останется русским». Очевидная, казалось бы, фраза. Но посмотрите, сколько ругани в Интернете. Закрыли фестиваль в Балаклаве после этой песни! Я не уверен, что это такие уж тривиальные вещи. Или лозунг «Россия для русских». Есть у меня стихотворение против наших нацистов. Называется «Россия для русских». Может, Вы его читали.
— Читала.
(«Процесс невеселый начат.
Дрожи, просвещенный мир…
Россия для русских, — значит:
Башкирия — для башкир».)
— Понимаете, совсем не очевидно. У моего любимого поэта Самойлова, с которым я был дружен: «Люблю обычные слова, как неразгаданные страны. Они понятны лишь сперва, потом значенья их туманны. Их протирают, как стекло — и в этом наше ремесло». Я не о себе говорю, а о настоящих поэтах.
— Допускаете ли Вы для себя в поэзии какие-то эксперименты — со словом, звуком, стилем? Может быть, с какой-то придуманной, художественной реальностью?
— Вот со словом «стиль» у меня беда, потому что меня давит этот пяти- и четырехстопный ямб, которому нас учили в 50-е годы. Цветаевская поэтика, поэтика многих других была для нас тогда недоступна. Тем не менее, эксперименты мне интересны. Например, у меня есть песня «Меньшиков», которую я почти никогда не пою… так вот она экспериментальная.
— Почему, я ее слышала. «Государю нашему денщик, государю Петеру — камрад, с голубою лентою камзол…». Прекрасная песня! …На концерте в «Гнезде глухаря» в октябре 2010 года Вы сказали, что читаете сейчас в основном мемуары — почему так?
— Ну да. А потому, что это интересно. Это документ, это свидетельство прошлого… не знаю, возрастное, наверное…
— А художественная литература Вас не привлекает?
— Привлекает. Но очень мало. И мне практически очень, очень мало удается читать художественной литературы, и это очень грустно, потому что я становлюсь серым, как пожарные штаны.
— А кого бы Вы читали, будь у Вас побольше времени, каких современных поэтов, писателей?
— Вряд ли могу что-то о них сказать, потому что я плохо знаю молодых поэтов. А что касается писателей, то еще несколько лет назад, когда Ходорковский находился еще на свободе, и проводился конкурс Букера «Открытая Россия», я, будучи членом жюри Большого Букера, вынужден был прочитать за полгода 200 романов на русском языке. Это надолго отбило у меня охоту к чтению! (Смеется.)
— Александр Моисеевич, последний вопрос остался. Он всего один, но один стоит целого блока вопросов. О жизненной стойкости. Скажите, пожалуйста, как устроены Ваши батарейки, благодаря которым Вы ведете такую активную жизнь?
— По-моему, они начинают подсаживаться. (Смеется.) Я хочу сказать следующее, если судить серьезно: я физик, я знаю одно — если система движется, она более жизнеспособна и устойчива. Если судно ложится в дрейф, его может перевернуть волной. Надо встать носом на волну и держаться так до последнего. Пока ты движешься, все в порядке. Я пытаюсь это делать. Я только что прилетел из Норильска, до этого я был в Германии, собираюсь ехать в Питер. Понимаете, пока я двигаюсь, ощущение, что еще не все потеряно. Второе — это главное: что Бог дает что-то еще писать. Я за последний месяц написал неприлично много стихов, больше двадцати стихотворений. Значит, есть смысл — скрипеть дальше.
— Спасибо, Александр Моисеевич. Всего Вам доброго!
Беседу вела Елена САФРОНОВА