Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2010
Рецензии
Борис КУТЕНКОВ
Елена Иванова-Верховская «Есенен човек»: Стихове билингва; издательство «Българска книжница»; София, 2010.
Если апеллировать к тому, что «цель поэзии — утешать, не обманывая» (формулировка Сергея Гандлевского со ссылкой на восточных классиков) — Елена Иванова-Верховская и не обманывает, и утешает. Для ее лирики характерно сокращение дистанции между читателем и автором, текстом и жизнью — всегда, впрочем, с высокой степенью деликатности: поэтесса не лезет читателю за пазуху и не проникает на территорию запретного и вульгарного.
Вот я читаю стихотворение «Молитва», открывающее книгу, и ритм его, целиком совпадающий с ритмом моего внутреннего состояния, врачует и согревает. Состояние одиночества, в котором укрепляется душа. Не мной придуман закон пропорциональности: чем больше ваше горе, тем сильнее лирика. Как часто бывает, жизненная неудача оборачивается удачей эстетической и превращает стихотворение в акт искусства, рождающий сопричастность.
Больно. И мир, как тень —
странен, не отогреть.
Больно так. Каждый день.
Так не должно болеть.
Странствуют снегири,
детские гости зим.
Господи, примири
С диким житьем моим.
Я зажимаю стон
новой заботой дня.
Господи, я-то кто?
Что ж все не до меня?
<…>
Подобная искренность особенно ценна в нынешнюю эпоху, располагающую к появлению герметичных стихов, за которыми порой сложно разглядеть личность стихотворца. «Есть ли у нас сейчас поэты, не инфицированные неслыханной сложностью, не отворотившиеся от нас, сирых, с гримасой кастового, аристократического превосходства? Есть, конечно. Инна Лиснянская. Татьяна Бек. Тимур Кибиров. Иван Волков — каждый на свой лад продолжит этот список исключений. Понимая, что говорит именно об исключениях, а не о нынешней норме. Имя которой — аутизм», — восклицал Сергей Чупринин в статье «Высокая (ли) болезнь» («Знамя», 2004, № 1). В этот перечень счастливых исключений легко можно включить и Иванову-Верховскую. Как ни крути — исходя из имманентного человеческого эгоцентризма, психологами давно установлено, что самым излюбленным звуком для человека является звук собственного имени, а самыми любимыми стихами — те, в которых он читает о себе самом.
Елена Иванова-Верховская «выигрывает» в этом смысле безоговорочно, сочетая личное — с общечеловеческим, жизненные реалии — с кротостью и мудростью. Так вышло, что до сборника Ивановой-Верховской я перечитывал «Избранное» Юнны Мориц, из стихов которой «выпирает» характер автора — жесткий, независимый, если не сказать конфликтный. В случае с Ивановой-Верховской впечатление контрастное — христианское милосердие, кротость, доброта, что, впрочем, не отменяет, а может быть, и заключает в себе силу. Даже в сильнейшем стихотворении книги — «Афганистан» — мольба не столько за себя, сколько за собственного врага:
…Вот и дошли. Взгромоздясь на возок,
дремлет декханин, скорбя о семье…
Где ты, капризный восточный пророк?
Будь милосердней к нему, чем ко мне.
Убереги его дух от огня,
жаждой расправы он жалко томим,
дай превозмочь, у судьбы не отняв.
Страшно в безвременьи детям твоим.
Я для него — как железо и гром.
Он же из дерева соткан и трав.
В мире одном, в веке одном
непостиженья рождается страх.
Вот я из дома опять выхожу,
вот его взгляд меня ловит и ждет…
Жизнь, как дыханье, чуть задержу —
если не выстрелит, может — поймет.
Извечная русская жалость возникает и к «светлым» брошенным собакам, с которыми лирическую героиню роднит ощущение бездомности, и даже к желудю, который она «прячет в карман», чтобы ему стало «чуть теплее». Сбой в системе мира, который бессмысленно исправлять, а значит — нужно примириться, жить во имя других и даже находить блаженство в таком существовании — так можно обозначить основную интенцию книги. Раз желаемое счастье все не приходит, временно смирюсь с его отсутствием, не буду стонать, но — пожелаю другому, и тогда, таится легкая лукавинка в уголке подсознания, может быть, Бог прочтет мои благие помыслы и воздаст мне за них сторицей.
Немаловажный эпизод появляется и в стихотворении «Воздух заполнен ветками»:
…Воздух заполнен ветками,
Перемещен по кругу.
Они плывут неодетыми
и нас все тянет друг к другу.
И нам расставаться не хочется,
но мы ведь взрослые люди,
я знаю чем это кончится,
я знаю, что лучше не будет.
Вбиваешь мой номер в сотовый,
и смотришь чужими глазами,
а воздух, из веток сотканный,
шепнет: «Разбирайтесь сами».
Из этих сумерек радужных
сбегаю как по тревоге…
А дома скажу: «Ну надо же,
опять промочила ноги».
По интонации, ситуационному сходству напоминает ахматовское «Вечером» («Звенела музыка в саду…»), особенно строки про чужие глаза, перекликающиеся с хрестоматийными «Как непохожи на объятья / Прикосновенья этих рук…». Однако интересно сопоставление финалов стихотворений: то, что у Ахматовой заканчивается словно бы отстраненной констатацией инобытийного факта («А скорбных скрипок голоса / Поют за стелющимся дымом: / «Благослови же небеса — / Ты в первый раз одна с любимым»), за которой, впрочем, ощущается боль внутреннего напряжения, у Ивановой-Верховской — обнаруживанием своего Я, как нельзя лучше характеризующем лирическую героиню. Не выпячивание эго, но — показательная ситуация: никакой жалости к себе, нежелание беспокоить других своим страданием.
Близкое впечатление возникает и от стихотворения «Санки»: мотив беспомощности, который у другой поэтессы обернулся бы лирическим протестом — возмущением, а то и женской истерикой — в лирике Ивановой-Верховской остается глубоко запрятанным, «зажатым стоном». Чрезвычайное смирение и ощущение своего места «снизу» как данности.
Белый склон, черный след, давний вечер,
с горки медленно санки ползут,
А на них неживой человечек,
это я, оглянитесь — я тут.
Подтолкнули, легко отпустили
и оставили снизу стоять.
Рукавички от снега застыли.
Я молчу. Я умею молчать.
Этот сон будет долго мне сниться,
перед тем как болеть, без конца,
И опять индевеют ресницы,
ни дыхания нет, ни лица.
В той фигурке, потерянной, темной
умещаюсь. И время не в счет…
Я себя по-другому не помню.
Снег идет.
Снег идет.
Лирическая ситуация Ивановой-Верховской — разрыв, прощание, ненужность. Топос — полуобжитые кварталы, мерзлые автобусы, квартиры друзей и близких, где только острее ощущаешь неуют.
Редчайший случай: лирику Ивановой-Верховской не очень хочется расщеплять на атомы, выявлять общие мотивы, характерные приемы. Стихи словно бы этому не поддаются, одаривая взамен ощущением естественности, органичности речи, ее самопроизрастания. Плавное, успокаивающее течение, скрывающее под собой подводные камни — и рефлексию, и затаенное страдание, — но выводящее на поверхность бриллианты — терпение и мудрость.
Впрочем, две напрямую связанные с психологической стороной особенности все-таки отмечу: первая — это классическая, ласкающая глаз строфика. Пожалуй, редкие отступления от силлаботонических размеров — дольники, пэоны — возникают лишь там, где откровение прорывает плотину, и «зажатый стон», выходя наружу, делает речь непривычно твердой, слегка угловатой, как в уже процитированной «Молитве». Вторая особенность — редкость акцентированных концовок. В финале почти всегда — недоговоренность, словно продиктованная ощущением, что слишком много сказано: так поспешно прячешь платок в карман, чтобы вошедший в комнату не увидел вытираемых слез.
…Что сказать под занавес? Когда я читаю стихи Ивановой-Верховской, думаю о том, что, если вообще правомерно говорить о пороге совершенства по отношению к стихам, то — вот он: очищающая душу мудрость в сочетании с высоким версификационным уровнем.
…но эти стихи еще не урок,
а повод к бессонной печали.
Но:
…Обо всех погоревать на память,
дождь прошел, и некуда спешить…
Эту жизнь, конечно, не исправить,
а другой, конечно, не сложить.
Урок ли — и для читателей, и для коллег по поэтическому цеху? Вполне очевидный.
Борис КУТЕНКОВ